И она пойдет через лес к огню, что ее манит. Упорно будет искать свой путь. Пусть в клочьях будет ее одежда! Пусть кровью покроются израненные ноги!.. Она выйдет на свет из дремучего леса… Не в себя она верит, а в чудо.
Лицо ее так вдохновенно, так необычно в эту минуту, что даже ко всему равнодушные старухи-шептуньи, приживалки в салопах с чужого плеча невольно оглядываются. А богатый купец Парамонов, первый человек в своем приходе, не спускает глаз с Надежды. Щеки его под седой бородой начинают гореть.
Всенощная кончилась.
Надежда выходит последней, положив земные поклоны перед иконостасом. Она низко надвигает на брови темный платочек. Крепче кутается в шаль. Ее коротенькая кофта на заячьем меху так плохо греет… Она спешит домой.
– Красавица… А, красавица… постойте-ка! – вдруг слышит она вдогонку сиплый голос. Она останавливается, удивленная.
Путаясь в полах медвежьей шубы и задыхаясь от бега, ее нагоняет Парамонов.
Надежда знает его. Все лавки в их квартале принадлежат ему. У него толстая жена, которая в церкви стоит на первом месте, взрослые дети, дочь-невеста.
Раза два он ласково заговаривал на улице и в лавке с Надеждой. Предлагал даже кредит открыть. Но девушка благодарила и отказывалась.
– Куда вы так бежите, красавица?.. Вас не догонишь…
Надежда кланяется и стоит перед ним, не поднимая ресниц.
– Как здоровье дедушки? Не видать его в церкви.
– Опять хворает. Кашель одолел…
Парамонов сладко смеется.
– А сапожки моему Пете он хорошо сшил… хорошо… Я ему двугривенный накинуть готов. Вы загляните ко мне в контору…
– Покорно благодарю… только некогда мне, Сила Матвеич, – звучит сухой ответ. – Работы много. Я Васеньку дошлю…
– Ох, красавица!.. Что мне ваш Васенька?.. Вот я бы вам хороший заказец передал бы… Воздухи хочет моя Анна Пафнутьевна в церкву пожертвовать. Так вот-с золотом вышить по бархату… Зайдете?
– Заказов много… Не скоро приготовлю…
– Та-ак… та-ак… не скоро… Ух, гордячка!
Он пробует поймать ее руку под шалью. Но ее тонкие брови гневно сдвигаются. И богатый купец робеет.
– Ну… а о чем вы плакали нонче?.. О чем молиться изволили?
Она поднимает на него строгие глаза.
– Этого вам не скажу…
Парамонова в дрожь кидает. Он хватает руку Надежды и прижимает ее к своей жирной груди.
– Что за глаза, Бож-же ты мой! Кабы ты, девушка, захотела… жизни не пожалел бы… озолотил бы тебя, – шепчет он, задыхаясь.
Она вырывает руку.
– Стыдитесь! Женатый человек… У вас дочь невеста…
– Хе!.. хе!.. Сердитая… Что ж из того, что дочь невеста? Сердце-то мое еще не угомонилось… То есть, до чего ты меня пленила, Надежда Васильевна…
Она бежит без оглядки.
После морозного воздуха еще душнее в их квартире. Это подвал старого барского дома, который дедушка снимает у богатой барыни, живущей лето и зиму в имении. Первая каморка – кухня с русской печью. Во второй – мастерская сапожника. Здесь же спят дедушка и Васенька. Замерзшие окна подвала – вровень с землей. Глухо кашляет дедушка, лежа на нарах и прикрывшись овчинным полушубком. Васенька, водя пальцем по книге, читает вслух Евангелие. Сальная свеча нагорела. Пахнет кожей, овчиной, кислой капустой, бедностью…
Боже, Боже!.. Как далек еще от нее тот день, когда она выведет их всех из этой ямы на солнце, на воздух! Но этот день придет. Она это знает. В этом смысл всей жизни.
Мастерская в два окна служит и столовой. В третьей, совсем крошечной каморке живет Надежда с сестренкой Настей.
Она рано встает, чтобы при свечах вышивать по тюлю. Золотом вышивать можно только днем, а то грозит слепота. Но солнце зимой светит здесь всего каких-нибудь два часа… Утром, пока темно, Надежда идет на рынок, готовит обед, стирает, убирает комнаты. А когда ползут сумерки, она несет работу в купеческие и господские дома. Если спешный заказ, она до полуночи, при двух сальных свечах, вышивает шелками цветы по тюлю для бального шарфа… И незаметно среди этих трудов, забот и лишений уходит ее молодость.
Мать ее умерла от чахотки, когда Надежда была еще девочкой. Отец-сапожник «сгорел от вина»… Дети остались на руках дедушки. И Надя, с семи лет учившаяся шитью и вышиванию золотом, с двенадцати лет уже кормит семью.
Недавно она получила совершенно случайно место в театре. Днем она приходит на примерку, шьет и переделывает костюмы. День проходит в беспросветном труде из-за куска хлеба, без знакомых, без подруг и развлечений.
Но наступает вечер, и начинается сказка. Загораются огни рампы. Сверкает на костюмах мишура галунов, и стразы кажутся алмазами. Бритые лица актеров становятся прекрасными и значительными. Как важны их жесты! Как торжественно звучат голоса! И слова-то какие новые!.. Так не говорят ни в золотошвейной, ни в сапожном заведении. Даже за кулисами таких речей не слышно.
Вот выходит из уборной прекрасная графиня с неземным взглядом. Через мгновение на сцене звучит ее нежный голос. Надежда слушает, и сердце ее стучит. Неужели это та самая пожилая уже актриса, которая с перекошенным от злобы лицом кричала на нее нынче на примерке за то, что она обузила ей костюм?
– Счастье твое, что ты не крепостная, – визжала она, – а то избила бы я тебя своими руками…
Да, да… это, конечно, она. Но Боже мой! Какое колдовство преобразило это обыденное лицо? Какая сила зажгла нежностью этот крикливый голос?
И проносится перед очами бедной золотошвейки красивая, чуждая, неведомая жизнь, где не думают о заказах, о сапогах, о долге в лавочку, об унижениях нужды… Вся сверкая, вся звеня и трепеща повышенными чувствами, несется перед нею в пестром калейдоскопе эта волшебная жизнь, рожденная огнями рампы… Что до того, что она погаснет и смолкнет, когда погаснут эти огни?.. Эти образы будут жить в ее душе. Эти слова будут жечь ее сердце. И сладкие слезы обольют ее подушку в бессонную ночь… А когда она заснет, наконец, величавые сны встанут вокруг ее изголовья и заслонят собою бедные стены подвала, ее убогую жизнь, ее темное будущее.
Дедушка высок и худ, с впалой грудью и сгорбленными плечами, на которых сидит уже восьмой десяток. Лицо у него сухое, изможденное. Бороденка седая клинушком. И когда он говорит или безмолвно жует губами, словно шепчет, эта бороденка двигается и вздрагивает. Глаза дедушки еще зорки, строги и в то же время удивительно кротки.
Он ходит всегда в меховом халатике и валенках. Когда-то он был сапожником, но из-за слабой груди и кашля доктор запретил ему сидячую жизнь в душном подвале. И дедушка стал торговать горячим сбитнем на Толкучке. Жестокие были тогда морозы. Он простудил себе ноги, надолго слег и чуть не умер. Наде было тогда шесть лет. Она целыми днями сидела около дедушки, а он рассказывал ей чудесные сказки. И тогда выросла между ними та любовь, которую оба они берегут теперь, как высочайшее благо в их тусклой жизни. Эта любовь помогла Наде перенести все ужасы нужды, побои чахоточной матери, побои пьяного отца, а старику – смерть невестки и преждевременную, бессмысленную кончину пьяницы-сына.
Васеньке уже десять лет. Это хилый, бледный мальчик, но прилежный и с характером. Он учится ремеслу деда, а по вечерам читает ему Четьи-Минеи. Дедушка сам и его и Надежду обучил грамоте.
– Поди, погуляй, Васенька, – тревожно говорит Надежда, гладя бледную щечку. – Подыши-ка ты свежим воздухом! Вон дети в бабки играют на дворе…
Вася покорно кладет инструмент и выходит на узкий двор. Заложив руки в карманы, глядит он на волнующихся, голосящих мальчишек. Но бесцветные глаза его не загораются. И взгляд их точно пуст. Твердо сжаты бледные губы. Странная горечь неуловимо залегла в уголке детского рта. И когда Надежда ловит этот взгляд, сердце ее сжимается.
– Если не умрет к двадцати годам, человек из него выйдет, – говорит ей дедушка.
– О, Господи!.. – в ужасе крестясь, шепчет Надежда.
А иногда она горько плачет, вспоминая свою рано угасшую несчастную мать.
Насте всего семь лет. Это пухлая, пассивная и неумная девочка. Сестра учит ее вышивать, но Настя ленива. Все стоит за воротами да, ковыряя в носу, с полуоткрытым ртом глядит на ворон. Она осталась в пеленках на попечении старшей сестры, и та в ней души не чает.
Что за радость под праздник сесть всей семьей за стол, вокруг шумящего самовара! Чай для них роскошь, и пьют они его раз в неделю, с тех пор как Надежда получила место в театре.
– Кого видела в церкви? – спрашивает дедушка. Он, кряхтя, поднялся с нар и, перекрестившись, подсел к самовару.