– Побойся Бога, Лизочка!.. У нас дети, – возражал ей Звягин, убитый и печальный.
Он был уверен, что у Лили начинается психоз.
Ах! Дети… Она о них забыла в эти печальные дни.
Она стала жить отдельно и запретила Звягину вход в свою комнату. Она не прощала мужу его сопения и храпа, детям – их крика и капризов. Она хандрила. В доме она стала всем чужая. Испуганный Звягин привозил ей докторов. Они ухаживали за прелестной пациенткой, целовали у неё ручки, а мужу говорили, пожимая плечами: «Это нервы… Знаете ли… Такой возраст… Тридцать лет… Похоже на истерию. Нужны развлечения, перемена обстановки»…
Они трепали по плечу бедного Павла Дмитриевича и утешали его. Зачем унывать? Редкая женщина не переживает такого кризиса. И чем ярче её индивидуальность, чем сильнее темперамент, тем бурнее проходят эти годы. Тут-то и случаются увлечения, разрывы с прошлым, новые связи, начинается новая жизнь, всевозможные ошибки и падения… Надо быть снисходительным. Потом смиряются, и жизнь идёт под гору.
«Утешили! Нечего сказать!..» Павел Дмитриевич был совсем убит и приготовился ко всему.
Но Лизавета Николаевна не смирилась. В ней совершался какой-то перелом. Ни внешностью, ни характером, ни вкусами не походила она на прежнюю кроткую, бережливую и скромную семьянинку. Она полюбила выезды, гостей, толпу, она задыхалась дома. У мужа было теперь прекрасное место; она наняла красивую квартиру, назначила у себя дни, потребовала дачи, веселья. Дети были сданы на руки гувернантке, хозяйство передано прислуге. Дрязги жизни не должны были её касаться. Довольно! О! Слишком довольно с неё!.. Пора вздохнуть всей грудью и пожить для себя!
И она жила с такою жадностью на всё – новые лица, новые впечатления, – что пугала добряка-мужа, который молча страдал от её странностей. Казалось, что она обречена умереть через два года, и, зная об этом, жжёт свечу с двух концов. Что-то больное было в её лице, в её улыбке, что-то лихорадочное и ненормальное в её веселье, в её запросах и привычках. То она казалась вакханкой, то институткой, которой чудны и «новы все впечатленья бытия»!..[1 - А. С. Пушкин «Демон». Прим. ред.] Музыка вызывала у неё слёзы. Лес, закат солнца, поле в дымке вечернего тумана – всё это восторгало её, делало созерцателем. Она уходила одна в лес на целые часы, глядела, слушала, дышала смолистым запахом, с выражением экстаза в побледневшем лице. Когда грудь её уже не вмещала всей полноты её ощущений, она рыдала на мшистой траве, в чуткой тишине соснового бора. О чём? О том ли, что ушло и не вернётся? О том ли, что придёт неизбежно?.. Кто скажет? Но в эти часы она чувствовала, что у жизни есть ещё чудные тайны, и, быть может, в её собственной судьбе последняя страница ещё не вписана.
По ночам, когда луна серебрила всё кругом, а окрестности спали, она выходила на балкон и опять глядела и слушала, не отрываясь. Это были часы жуткого, невыразимого блаженства, предчувствие того, что должно было прийти. И опять в её лице появлялось дивное выражение наивной девушки. «Какая красота!.. – думала она. – И как я могла жить десять лет без этой красоты? Где я была, что не замечала её и не жаждала? Какими дрязгами, каким сором занесена была моя бедная душа?»
Но у этой души были моменты падения и позорной слабости. У Звягиной явился штат поклонников. Они игнорировали мужа этой блестящей женщины, в доме которой можно было подурачиться и вкусно поесть. А Лизавета Николаевна, с новым выражением вызова в лице, сама шла навстречу этому обожанию. «Заработалась, бедняжка, засиделась: вот теперь наверстать хочет», – думал о ней Звягин, следя слипавшимися от усталости глазами, в третьем часу ночи, как вальсирует его жена на кругу, в Богородском, восхищая всех своей грацией. Павел Дмитриевич всё-таки дивился про себя, как может его умная Лиля находить забавными плоские шутки этой молодёжи, дышать этой пылью, которая скрипит на зубах и першит в горле? А в самом тайнике его всепрощающего сердца кто-то назойливо твердил: «А, ведь, было время, когда эта самая Лиля вставала в семь, чтобы сварить кофе мужу, пока он спал, и, если это надо было, сама ложилась с петухами, чтобы не помешать ему выспаться. Теперь, танцуя до трёх на кругу, она забывает, что он должен подняться в семь». И ему делалось так горько, что даже сон у него пропадал.
Так прошло три года, и Лизавета Николаевна стала уставать. «Не то, не то!» – говорила она себе с отвращением. За это время она с болью сердца похоронила несколько иллюзий, находя самые элементарные расчёты там, где думала найти искреннюю страсть. Она была горда, и ей скоро опротивели и эта молодёжь и эта подделка под любовь, весь этот образ жизни. С краской стыда вспоминала она, что сама, как безрассудная бабочка, летела навстречу этому огню грубых желаний, рискуя потерять репутацию порядочной и честной женщины, какою она всё-таки осталась, и, что всего хуже, потерять её без вины…
Усталая, разбитая, она вернулась к мужу. На груди его она оплакала свои разочарования, она отдыхала от грязи и пошлости, благодарная за это неизменное, великое чувство.
«Слава Богу, – думал Павел Дмитриевич. – Кризис миновал»…
Но он ошибался.
Дело было летом, при переезде на дачу.
– Лиля, детям тесно… Я им отдал две комнаты, а нам устроил наверху общую спальню. Ты… ты ничего не имеешь против?
Его голос замирал. Он так робко глядел в её лицо. Она бледно улыбнулась ему. Ей стало его жаль.
– Я согласна, – уронила она чуть слышно и отвернулась, когда, затрепетав, он приник к её руке.
Всё-таки она увидела в его глазах слёзы.
«Бедный, бедный Поль»…
Но счастье его было недолговечно… Скоро Лизавета Николаевна впала в другую крайность. Она запиралась уже на целые дни или уходила в парк одна. Возвращалась она с заплаканными глазами. Гостям всем было отказано, раз навсегда; Звягина не выходила из блуз и не занималась собой… Это казалось её мужу самым страшным. И он был прав. Скука сковывала её душу.
Тогда Павел Дмитриевич, несмотря на свой такт и ум, сделал крупный промах. Ободрённый её разочарованием в этой дерзкой молодёжи и ревнуя её к её мечтам, он попытался опять стать страстным любовником. Она уклонилась от этих запоздалых ласк с обидной усмешкой, на этот раз без сожаления. «Даже Росси в пятьдесят лет был смешон в роли Ромео», – говорила она. А Павел Дмитрич (она уже иначе не называла его) совсем не годился на это амплуа, с его одышкой, округлым брюшком и волосами цвета sel et poivre[2 - соль и перец – фр.]. Обаяние этого отставного красавца давно исчезло. Когда именно, она не могла припомнить; но это было непоправимо. Зато она опять окружила его комфортом и заботой, словно платя ему этим за утрату прежнего чувства, бывшего целью всей её жизни. Цепляясь бессознательно и судорожно за эту неизменную привязанность и изредка даря его снисходительными ласками, она чувствовала себя в положении человека, который фальшивой монетой расплачивается за предлагаемые ему сокровища. Иногда, в эти дни уныния и холода, она инстинктивно шла в детскую или палисадник и, мрачная, молчаливая, глядела в эти ясные личики, слушала этот звонкий смех, тщетно пробуя смириться и согреть детской близостью свою цепеневшую душу.
Все эти душевные бури состарили её. Она со страхом видела, как ложатся морщинки около глаз, как меркнет блеск её взора… Жизнь уходила, а с ней душевный жар. О, как обидно было стариться, с этой неутолимой жаждой счастья в душе!.. Неужели её никто уже не полюбит беззаветно, пылко и безумно? Как любят только в двадцать лет? О, как благодарна была бы она за это чувство! Она не изменила бы мужу, нет!.. Не это было ей нужно! Ни адюльтера, ни чувственных ласк… Её душа была голодна, утомлённая дрязгами жизни… Забвения надо было ей, страсти великой и чистой… Красоты… Она верила, что, упившись этой радостью, она нашла бы в себе силы сказать в критическую, нужную минуту: «Довольно!.. Уходите!..» И пусть тогда приходит смерть! Всё равно… Умирать тогда не будет обидно.
Но дни уходили…
На жизнь её как бы упала тень. Она кралась за Лизаветой Николаевной, подстерегая её в часы раздумья, в часы веселья, в тоске неудовлетворённых желаний, в страстных порываниях к невозвратному… И где бы она ни была – в бальной ли зале, среди толпы, или в одиночестве, на балконе, в белые майские ночи, – она чувствовала на себе холодное веяние этой тени. Она стояла за ней, как бы говоря: «Я здесь, неизбежная, неумолимая… Живи! Мечтай… Но помни, что час мой близок… Я жду»…
Ей минуло тридцать пять лет, когда она встретилась с Маевским.
II
С первого вечера этого знакомства, увидав блестящего и самонадеянного приват-доцента в своём доме, слыша его смелые и красивые речи, а главное – взглянув в лицо жены, Звягин понял, чем будет этот человек для неё. Он понял это даже раньше, чем Маевский и Лизавета Николаевна сознались себе, что встреча эта будет роковой.
Это было на даче, в разгар лета. Маевский как-то проговорился Звягиной о своём старом увлечении одной миленькой богатой женщиной. Оказалось, что Лизавета Николаевна её встречала.
– Вы? Вы ею были увлечены? Но… простите… Ведь, она… так недалека… чтобы не сказать более…
– О да, – рассмеялся Маевский. – Но я был влюблён даже не в неё, а в её обстановку. Поставьте эту женщину в другую рамку, и она потеряет всё.
– Так вам для любви нужна рамка? – с горечью спросила Лизавета Николаевна. (Она уже чувствовала, тогда, что увлечена талантливым человеком. Таких за эти десять лет она не встречала.)
Маевский серьёзно посмотрел ей в глаза.
– Это потому, что я – эстет. Красота нужна всегда и везде, мой друг. (Он через месяц уже уверял её в дружбе…) Почему, когда мы идём молиться в храм, мы жаждем хорошего пения, органа, торжественного ритуала? И чем лучше пение, тем сильнее подъём религиозного чувства. Любовь как и молитва требует культа и утончённости. Я могу любить только среди роскошной обстановки, в мягком полусвете китайского фонарика, когда из жардиньерок доносится опьяняющий запах живых цветов, когда женщина одета вся в белом и похожа на грёзу… От каждого движения её шелестит шёлк одежды… Когда у меня голова кружится от тонких духов… Любовь должна быть окутана как бы в дымку неуловимо-тонких настроений. Всё низменное, будничное, всё мещанское оскорбляет меня и расхолаживает. Анна Павловна это знала, и вот тайна моего увлечения ею.
– Но, ведь, эту обстановку создала не она, а её муж! – крикнула Елизавета Николаевна… «Такой же батрак, как и твой», – докончил за неё внутренний голос.
Маевский как-то брезгливо сморщился.
– О, это меня не касается… И странно, если б это было не так.
– А почему же вы разлюбили её? – тихо спросила Звягина.
– Я как-то приехал на дачу поездом раньше, когда меня не ждали, и слышал, как моя поэтичная Анна Павловна бранилась с кухаркой из-за лишнего фунта рыбы. Она взвизгивала и топала ногой…
Глаза Лизаветы Николаевны жадно устремились в красивое лицо приват-доцента.
– У меня было такое чувство, как будто меня ударили по щеке. Я сгорал от стыда и боли… Как вор, я прокрался из сада и, никем незамеченный, убежал на поезд… С тех пор я не бывал у неё.
Долго после этого разговора Лизавета Николаевна чувствовала жуткий холод. Такая требовательная любовь её пугала. Бог с ним, с таким чувством! Это всё равно, что беспечно прогуливаться над кратером.
Но, вернувшись в Москву, она всю квартиру переделала заново и постаралась устроить красивую рамку. Замирая, ждала она первого городского визита Маевского. Зато как хорошо ей было, когда в лице его она прочла удовольствие! Вся её жизнь превратилась в какой-то сторожевой пост, с которого она тревожно следила за малейшим изменением на горизонте. Она теперь всегда почти была в белом, в желтоватых кружевах… Новое платье она надевала с волнением. Он так тонко понимал в туалетах женщины! Сердце её сжималось, когда его холодный, насмешливый взгляд скользил по фигуре, по лицу её, по сервировке или по лицам детей, которых он не терпел. (Это была тоже проза жизни, её будничная сторона. Она догадывалась об его антипатии и страдала).
– Как это вы миритесь с такой некрасивой горничной? – спросил он раз, словно вскользь.
– Ах! Она такой хороший человек! Она живёт у меня пятый год. Такая прислуга редкость…
Он пожал плечами.
– Зато моя гувернантка недурна, – подхватила Звягина, не раз с болью ловившая его хищный взгляд на молодом лице Лидии Аркадьевны.
– Да. Она очень пикантна, – спокойно согласился Маевский. – Тип «русской парижанки»… Редкость у нас.
Звягин только кряхтел, расплачиваясь по счетам, но ни одного слова упрёка не сорвалось с его уст. Он понимал, что одно неосторожное слово, неловкое вмешательство погубит всё.
Он сумел стушеваться и на этот раз. Впрочем, Лизавета Николаевна и сама была беспощадна ко всему, что стояло на её дороге. С гениальной изворотливостью она придумывала планы свиданий дома, с глазу на глаз. Только наедине Маевский умел быть нежным, обаятельно-ласковым, без насмешки и критики, от которых она страдала. И таких минут она не желала терять. Иногда, если, по её мнению, муж засиживался дома, она, лихорадочно пометавшись по комнатам, подходила к нему и говорила бесцеремонно, в упор глядя ему в глаза жестоким, воспалённым взглядом: «Ну, чего ты сидишь? Ты мне на нервы действуешь! Ступай, пожалуйста, в клуб… Ведь ты любишь винтить!»