Сказка
– Разве же это горе, – сказала лягушка нежно.
Коснулся её Иван – кожа влажная, прохладная, гладкая, не убрал руки. В глаза заглянул – утонул, взгляда не смог отвести от темных омутов: горели в них звезды, со звездами небесными сиянием споря.
Всё знала лягушка. Почему Иван-царевич стрелу золотую в небо пустил, для чего стрела прямо в лапы ей упала. Обещалась теперь тоске Царевича помочь:
– Всем нужна добрая жена, она любое желание исполнить может.
– Будь моя воля, – махнул рукой царевич и понял, что махнул рукой и на желание, и на волю, и на выбор стрелы, – да что тут… младшему сыну один путь.
– Возьми меня, царевич, в жены, – взмолилась тогда лягушка, – не пожалеешь.
Делать нечего, согласился Царевич, завернул находку в белый шелковый платок. Лягушка сидела в платке молча, держала золотую стрелу в лапках всю дорогу. Иван на суженую не смотрел, гнал коня и горестные мысли. Ждали его холодные объятия ночей.
Смех гремел в царских палатах громче колоколов свадебных. Царь взирал на невест старших сыновей благосклонно, стать девичью видать ещё с ворот: взмыленные кони гнулись под тяжестью полнокровных девиц, тянулись за ними телеги с приданым. Не пожалел царь, что отдал стрел заветных. Всего три оставалось у него, ведающих цель. Покойная жена, добрая женщина, принесла с собой не шелка, не жемчуга, не меха соболиные, – колчан со стрелами. С чем нашёл, такую и взял.
– Натяни тетиву и пусти в ту сторону, куда сердце потянет, – говорила жена в первую ночь в покоях царских, – да держи в голове заветную мысль.
Прирастала земля с каждой пущенной стрелой, с востока и запада, с богатого севера, с дикого юга. Желал царь укрепления власти. Из двенадцати стрел за три года шесть истратил: шли на поклон к нему гонцы с дарами, приходили волхвы да колдуны, славили силу великую, леса полнились зверьем, реки рыбою, только жена не тяжелела. В высокое небо отправил царь со стрелой просьбу сердечную, счастья женского для жены пожелал. Трижды возводил лук к небесам, троих сыновей жена принесла в мир, да на третьем истончилась. Всё металась в горячке, твердила про утекающую воду, умения отобранные.
– Из чего стрелы твои, душенька? – спрашивал царь.
– Сбереги последние для сыновей, – стребовала жена последним вздохом, – стрелы им благословением материнским станут.
Хранил царь стрелы до заветного дня. Старел, дряхлел, ждал дня встречи с покойницей-женой, никак не наступал час, вот и решил царь поторопить судьбу. Не подвели стрелы старших братьев, только младшего завели в болото.
– Чего ты желаешь, супруг мой? – шептала лягушка.
Кожу лягушачью сорвала с себя, как платье подвенечное скинула. Распрямила белые плечи, повела молочным бедром, жаром губ дохнула, и разомлел Иван. Виделись ему воды темные, поднимались волны, возносили его и затягивали в глубину, в прохладу, подбирались к груди, вытесняли душу шёпотом.
– Хочу я здоровья для батюшки-царя, – отвечал Иван всем сердцем горячим, тянулся к жене молодой. Мысли по воде кругами расходились:
«Старшему брату земли достанутся, поведёт свою жену по красным коврам, из сундуков её золотом крыши терема покроет, венцом царским плешь прикроет, да и будет судьбы вершить не своим разумом, женой да братом средним подсказанным. Разорит накопленное за годы правления отца, порвут на клочья царство враги очнувшиеся».
– Царь-батюшка велел тебе к утру ковёр сшить, – вспомнил Иван.
Холодны поцелуи лягушки, от них по коже мороз укусами в кровь пробирался, качался Иван на волнах, а лягушка, с глазами ночи черней, над ним раскачивалась. Песню пела, ворожила словами да ласками.
– Я нить к нити плету, заплетаю,
Забираю печаль, забираю.
Вместо горькой этой печали
Я тебе сладкий сон напеваю.
Я тебе жизнь сотку красной нитью,
А к утру вновь лягушкою быть мне…
– Я развею чары, – обещался Иван водам, – К ногам твоим царство положу, только нет у меня царства.
– Не кручинься Иван-царевич, утро вечера мудренее.
Ковром Царевны-лягушки покрыли тело старшего сына, царь пожелал, чтобы искусное шитьё грело бездыханное тело первенца. Жену его, дородную боярыню, выволокли из светлицы едва живую. Коса русая растрепалась, в руках ковёр, на котором алое солнце садилось в кровавое море. Клялась она, что не убивала мужа, в ту ночь не спали они вместе, пришла она в опочивальню мужа и увидела, как обнимает он призрачный женский силуэт, жадно целует и зовёт возлюбленной. «Повезло же дурню», – повторяла она без конца мужнины слова. Но пятна крови на ковре, на измятой сорочке, на холёных пальцах, траурной каймой под ногтями, кровью чертят следы босых ног путь от светлицы к опочивальне.
-Я опару готовлю с любовью, с любовью,
Я прильну, мой супруг, в твоём сне к изголовью,
Белу грудь я покрою огнём поцелуев,
Я в болоте год к году сидела, тоскуя.
Подниму я дворцы как венец караваю,
Все, что снится тебе, все, что хочешь ты знаю.
– Хочу сына, назову в батюшкину честь. И дочь с огневыми глазами и статью твоей, сердечко мое, – выпалил Иван в сахарные уста своей лягушки.
«Средний брат рад, благословение царское к нему перешло. Жена у него, даром что купчиха, науськивает, да поучает: Ваньку в дальние земли отправить, дань собирать, там глядишь и пропадёт братец. Боле не на кого оглядываться, не с кем мериться будет, а в скорости и царь-батюшка отойдёт, совсем старик исхудал.
Младшему кроме бога не на кого надеяться, да и бог любит первенцев. Хорошо, что с доброй женой в земли дальние».
– Не кручинься, – молвила Лягушка, обняла за плечи, голову, косами украшенную краше любого кокошника, на грудь положила, пальцами волновала, губами ласкала, – ты меня из болота вызволил, я за тобой хоть в огонь.
В огне печи поднимался каравай, отец испытывал невесток на свой лад.
Утром среднего брата искали, да не нашли нигде, жена его в платье золотом шитом сама хлеб свой вынесла. Дочь купеческая рукастая, хлеб пышный, царь кусок отрезал и обмер. Была у среднего царевича примета на пальце указательном – родинка чёрная. Упал кусок хлеба на пол, царь отбросил каравай, а в нём сыновий палец. Отыскали среднего царевича в конюшне, изрубленного, истерзанного.
– Ведьма! – кричал царь, ногами топал, – К старшей её, на хлеб, на воду! Сжечь обеих по утру!
Рвалась жена среднего сына из рук стражников, била себя в грудь, в любви клялась, самого царя в убийстве царевича обвиняла:
– Что же ты, старый, творишь? За власть держишься мертвой хваткой! Берегись, Ванюша, он и тебя со свету сживет.
Высоко вился дым, доносил крики женские до богов, в небесах прятавшихся.
Расползлись по царству слухи, что царь силу и молодость у сыновей своих отбирает. К одному духа злого подослал, другого собственными руками изничтожил. Жалели младшего, Иванушку-Царевича, и ликом он мил, и словом добрым одаривал люд, и на расправу был не скор, выслушивал да правду искал. Такого ещё быстрее царь со свету сживет, ведь власть она всякого развращает и близкого врагом делает. Вспомнили, что и от жены царь-батюшка избавился, как сыновей она нарожала. Вспомнили и то, что жену он в плен взял, повстречал в лесу, да там и сделал своей.
Царь по сыновьям слез не лил, на тризне по среднему закусывал караваем Царевны-Лягушки. Жаба Ванькина, даром что зелёная, и ткать, и печь умела – не пропадёт младшенький с доброй женой.
Сам же царь топил горе в вине да на жемчужной груди девицы, что повадилась к нему к рассвету ходить.
– Откуда ты такая, чернобровая? – спросил он в первый раз и больше не спрашивал.
Тело млело, наливалось соками юности. Напевала на ухо царю девица, всё про желания выведывала.