Таковы были жизнь и деятельность, воззрения и идеалы Плавильщикова. В то время высшего развития рабства перед всем чужестранным, почти полного отсутствия в обществе и литературе национального самосознания мысли Плавильщикова о русской самобытности ставили его в число первых литературных борцов против нелепого и слепого подражания всему чужому в ущерб разработке миросозерцания и истории своего народа. Взгляды Плавильщикова на театр вообще и в частности – на русский, на драматическое искусство и на задачи актера были единственными в свое время и не потеряли ничего в своей правильности и теперь, через сто лет.
Глава VIII. Яков Емельянович Шушерин
Рассказ Шушерина о своей жизни. – Поступление на московскую сцену. – Молодость. – Шушерин – выходной актер. – Упорный труд. – Любовь. – Шушерин – первый актер. – Шушерин в Петербурге. – Шушерин как артист. – Значение его деятельности. – Последние годы жизни Шушерина
Современником Плавильщикова и товарищем его по сцене был другой москвич, один из замечательных актеров старого времени Яков Емельянович Шушерин. Во многом он представлял совершенную противоположность Плавильщикову – и по образованию, и по особенности таланта, и даже по внешности. И зарождение любви к театру, и начало сценической карьеры, и вся жизнь Шушерина были совершенно иными, чем у Плавильщикова. Шушерину ничто не обещало славного имени – ни среда, в которой он вступал в жизнь, ни личные его наклонности. Но он достиг сценической славы упорным трудом при самых неблагоприятных условиях. Шушерин рассказал на старости лет про свою жизнь С. Т. Аксакову, воспоминания которого, главным образом, и увековечили память об этом старинном деятеле сцены.
“Я родился в Москве, – так рассказывал Шушерин, – бедняком от родителей низкого происхождения и мало их помню, особенно мать, которой я лишился еще в ребячестве. Отец мой был приказного звания и меня назначал к тому же, для чего и был я выучен грамоте, хотя на медные деньги, но по-тогдашнему лучше других. Отец мой умер в самом начале московской чумы, которую все называли черной смертью, но я жил уже не вместе с ним, а с двумя разгульными товарищами, такими же повесами, как и я. Мы все трое служили писцами в присутственном месте”.
Безобразно начиналась молодость Шушерина. Пьянство и кутежи с товарищами разнообразились буйством, а кулачные бои были любимым его удовольствием. Здоровье у Шушерина было на редкость крепкое, и он стойко выносил эту жизнь, о которой потом говорил: “Стыдно вспомнить, какая я был скотина и какую жизнь вел!..” Смерть отца не произвела на Шушерина никакого впечатления: нравственной связи между ними не было. Страшная чума не напугала бесшабашного сына. Он преспокойно прикасался голыми руками вместо железных крючьев к чумному трупу отца и, упросив полицейских, чтобы не жгли отцовских вещей и платья, подержал их над зажженным навозом и пустил в свой обиход.
Не много путного обещал этот юноша. Жизненный путь его был обозначен ясно. Спасти повесу от окончательного падения могло лишь своего рода чудо, которое переродило бы нравственную сторону его натуры и толкнуло на прямую, хорошую дорогу. В таких случаях перерождение бывает тем глубже, результаты тем плодотворнее, чем сильнее страсть, чем благороднее порыв, овладевающие человеком.
Шушерина спасла страсть к театру. “Внимание мое, – вспоминает он, – привлек театр, заведенный и содержимый Медоксом. Эта забава мне очень понравилась и отчасти изменила мое поведение: я стал употреблять деньги на театр, а не на пьянство, отчего и гулять стал меньше. Новая моя охота росла, и, наконец, мне захотелось самому поиграть на тиатере, как его тогда называли. Я познакомился с мелкими актеришками, попотчевал, подружился с ними и открылся в моем желании, уладить дело было нетрудно, потому что один из официантов, выносящих на сцену стулья и говорящих иногда по нескольку слов, умер, и мне доставили это место”.
Трудно начиналась новая жизнь: надо было отстать от старых привычек свободного разгула и усердно работать. Так и сделал Шушерин. Скудное жалованье он добавлял деньгами за переписку бумаг и ролей, от хмельного стал отвыкать и взял себе за правило ничего не пить в тот день, когда играл. Роли стали давать ему побольше, но долго, признается он, “играл я сквернейшим образом. Публика ругала меня беспощадно, как и многих других, и я слушал своими ушами, стоя на сцене, как потчевали меня в первых рядах кресел. Я слушал и смеялся. Наконец, один господин задел меня за живое. Я слышал, как он говорил: “Зачем эта дубина Шушерин вступил на театр, не имея к тому ни малейших способностей? То ли бы дело – тесак да лямку через плечо, а парень здоровый”. Вдруг мне сделалось чрезвычайно обидно. Постой же, подумал я, я докажу тебе, что у меня есть способности, и заставлю тебя мне похлопать. Господина этого я знал в лицо: он был известный охотник до театра”.
Задетое самолюбие взяло свое. Выпросив позначительнее роль и хорошенько ее приготовив, он “изряднехонько” сыграл ее и получил аплодисменты. В те времена публика была очень скупа на одобрение, ауж если кого одобряла, то, значит, он этого заслуживал. Аплодисменты поощрили и Шушерина. Воспользовавшись болезнью одного актера, он выпросил себе его роль, которая была еще позначительнее, выучил ее в один день и сыграл так удачно, что она за ним и осталась. Прибавили ему после этого и жалованья, но вперед он двигался туго. Такое прозябание рано или поздно надоело бы ему, он вернулся бы, может быть, как сам признавался, к прежней жизни, но страсть опять спасла его.
На этот раз спасительницей была любовь. Влюбился он, по его выражению, “от макушки до пяток”. Предмет его любви – прекрасная и молодая актриса на первые роли Марья Степановна Синявская – была совершенно не пара невзрачному, чуть ли не “выходному” актеру. Ее сопровождал успех, окружали поклонники, между нею и Шушериным “лежала целая морская бездна”. Он, не задумавшись, бросился в нее и выплыл на другой берег. У него было одно средство сблизиться с Синявской: сделаться хорошим актером и играть первые роли в одних пьесах с нею. Задача для “выходного” актера трудная, но он умно и терпеливо принялся ее решать. Совершенно переменив свою прежнюю жизнь, Шушерин расположил к себе лучших своих товарищей, уверил их и не обманул, что оставил прежнюю жизнь, что посвятил себя театру до гробовой доски и что хочет учиться. “Они увидели, что это было мое искреннее желание, приняли меня в свое знакомство, давали мне книги и не оставляли советами. Кроме них, я ни с кем не знался. С утра до вечера я читал или писал, чтобы вырабатывать деньги. Я пил воду, ел щи да кашу, но одевался щегольски; денег доставало у меня даже на книги. В продолжение трех лет я работал как лошадь, и, как у меня было много огня, много охоты и не бестолковая голова, то через три года я считался уже хорошим актером и играл вторых любовников, а иногда и первых, но в трагедиях еще не играл. Публика начала меня принимать очень хорошо, и господин, назвавший меня дубиной, дай Бог ему здоровья, хлопал мне чаще и больше других. Ничего не значащая роль арапа Ксури в комедии Коцебу “Попугай” много помогла мне перейти на роли первых любовников. Я был осыпан аплодисментами и в первый раз в моей жизни вызван. Право, я думаю, прапорщик не так обрадовался бы генеральскому чину, как я этому вызову. Во второе представление “Попугая” я был принят еще лучше. Русский переводчик посвятил мне перевод “Попугая”. Один богатый и просвещенный вельможа, всем известный любитель и знаток театра, мнения которого были законом для всех образованных людей, прислал мне “от неизвестного” 100 рублей, а что всего важнее, он, сидя всегда в первом ряду кресел, удостоил меня не хлопанья, – он этого никогда не делал, – а троекратного прикосновения пальцев правой руки к ладони левой. Этого знака одобрения он только изредка удостаивал первых наших актеров. С этого времени все переменилось: жалованье сейчас мне дали тройное и четверное, роли – первых любовников и даже в трагедиях. Любовь к тому времени выдохлась или, вернее, перешла в любовь к театру: притворные любовники вдрамах и комедиях убили настоящего”.
Вот какой путь тяжелого труда, испытаний и внутренней борьбы пришлось пройти Шушерину, прежде чем его приласкала слава. Но и после этого он не успокоился на лаврах и продолжал развивать свой талант неустанной работой. Первое время движение рук вельможи служило ему поверкой его игры. Как бы его ни принимали, Шушерин не упускал из вида вельможи: если руки его оставались спокойными, он начинал вдумываться в роль, разбирать ее, советоваться, и, когда руки старика приходили в движение, только тогда Шушерин удовлетворялся своей игрой. Скоро имя Шушерина ставилось уже в ряду имен известных актеров. Он стал играть первые роли в трагедиях Сумарокова и Княжнина и в “мещанских” трагедиях. Слава о нем дошла до Петербурга, и его пригласили на петербургскую сцену. Определить точно, когда именно он перешел в Петербург, нет возможности за неимением данных. Приблизительно можно считать, что Шушерин родился около середины ХVIII века, поступил на сцену в начале 70-х годов и в половине 80-х появился на петербургской сцене. Здесь он пробыл около семи лет и где-то в 1793 – 1794 годах снова переселился в Москву. Может быть, причиной этого было несогласие дирекции театров дать ему прибавку к жалованью, может быть, его просто тянуло на родину. В Москве публика встретила его как старого знакомого, а он постарался поддержать ее симпатии. Его талант к этому времени уже совершенно окреп, а трудолюбие не покидало его никогда. Один современный провинциал, приезжавший в Москву в 1799 году, передавая в письмах свое впечатление от игры артистов, говорит, что Шушерина “отменно все любят”, и приводит такой пример. Шушерин запросил на тот год три тысячи рублей жалованья и шесть бенефисов, содержатель театра хотел отказать ему, но московская публика грозила не ездить в театр, и Шушерин получил то, что требовал.
Но хотя Шушерин был “любимцем публики”, в 1800 году он опять отправился в Петербург. Там, однако, его ждало разочарование. Симпатии петербургской публики были всецело поглощены Яковлевым, появившимся несколько лет тому назад на сцене. Бороться с ним Шушерину было трудно, но необходимо. Шушерин так рассказывает об одном периоде борьбы своей с Яковлевым. “Много ночей провел я без сна, думал, соображал и решился не уступать. Я сделал план, как вести себя, и крепко его держался”. Он постоянно изучал и довел до возможного совершенства те роли, в которых мог соперничать с дарованием и сценически выгодной наружностью Яковлева. До известной степени это ему удавалось, тем более что игра Яковлева была неровна: тот полагался на вдохновение, а оно не всегда приходило. Положение Шушерина в петербургской труппе в это время было, во всяком случае, видным. Независимо от амплуа первого актера он был одно время инспектором труппы – должность, которую когда-то занимал Дмитревский.
С появлением трагедии Озерова “Эдип в Афинах” слава Шушерина заблистала ярким светом. Это был первый полный успех Шушерина на петербургской сцене. Он играл роль Эдипа, и играл ее, по отзывам современников, превосходно. За эту роль он получил подарок от государя. Яковлев играл в той же пьесе Тезея и оставался на втором плане. Были еще две роли стариков: Старца в “Фингале” Озерова и короля Лира, в которых Шушерин мог смело выступать, не боясь соперничества Яковлева.
Но силы уходили, борьба с молодым любимцем публики становилась тяжела, Шушерин начал думать об отдыхе. К тому же ему, вообще говоря, в Петербурге не везло. Бенефисы его не всегда давали хороший сбор, случались и другие неудачи. Он сам рассказывает, что когда “Фингала” дали в эрмитажном театре, то государь был очень доволен, особенно игрою Шушерина, но на следующий день Яковлев и Семенова, другие исполнители главных ролей, получили подарки, а он – ничего. Сначала думали, что это ошибка; но потом достоверно узнали, что государь велел послать подарки именно Яковлеву и Семеновой, и, когда ему напомнили о Шушерине, он повторил то же приказание.
Отдохнуть Шушерину было уже пора. Вся жизнь его после поступления на сцену прошла в работе над собой и над развитием своего таланта. Рассказы и воспоминания о Шушерине дают некоторую возможность обрисовать его артистическую физиономию.
Внешность, имеющая такое важное значение для актера, была у Шушерина очень невыгодная, особенно для трагических ролей. Он был невзрачен на вид, довольно толст и мешковат; небольшой вздернутый нос, маленькие глаза и широкие скулы в соединении с неблагодарным голосом не давали сами по себе иллюзии на сцене. Но отделка ролей заставляла забывать эти недостатки, и со сцены Шушерин казался пластичным, а лицо его – выразительным. Чтобы так преобразиться, немало надо было положить труда при изучении ролей. Он изучал их перед зеркалом до мельчайших подробностей, пока не находил соответствующего жеста или выражения лица. Репетициям Шушерин придавал большую важность.
“Репетиция, – говорил он, – душа пьесы: только тогда пьеса получает полное достоинство, когда хорошо срепетирована. Посторонних людей на репетицию никогда пускать не должно: они мешают и развлекают, и притом при них совестно будет заметить что-нибудь другому и самому получить замечание. Генеральная репетиция должна происходить точно с такою же строгою отчетливостью, как и настоящее представление. Как бы пьеса ни была тверда, сколько бы раз ее ни играли, непременно надо сделать репетицию вполголоса, но со всеми интонациями поутру в день представления. Во всю жизнь мою я убеждался в необходимости этого правила. Нередко случалось играть мне, будучи не совсем здоровым, или несколько рассеянным, или просто не в духе, – утренняя репетиция оставалась свежею в памяти и помогала мне там, где бы я мог сбиться или сыграть неверно”.
Эти рассуждения Шушерина лучше всего показывают, как строго смотрел он на искусство, как добросовестно относился к нему. Игра его никогда не подчинялась исключительно вдохновению, но была всегда обдумана и рассчитана до мелочей. Это придавало ему большое самообладание на сцене. Рассказывают такой анекдот, характеризующий его в этом отношении. Однажды он исполнял роль в трагедии, где ему нужно было вырвать кинжал из рук игравшей с ним актрисы и заколоться. Актриса по каким-то закулисным причинам захотела поставить Шушерина в самое безвыходное положение: упавши в сценический обморок, она спрятала кинжал под себя! Шушерин старается достать его из-под нее, но актриса упорно не отдает кинжала. Что тут делать: наступила уже пора закалываться. Шушерин, нисколько не смущаясь, произносит последний монолог, вынимает из-под плаща свернутую в трубку роль и торжественно ею закалывается. Шушерин, как выражались, не играл, но повелевал собою на сцене.
Таков был Шушерин как актер. Значение его в истории русского театра как деятеля определяется тем, что он был одним из первых и лучших сценических выразителей “мещанской” драмы, значительно упростившей ложноклассическую форму драматургии. Репертуар Шушерина был обширен. Он играл в трагедиях, драмах и комедиях. Любимыми его пьесами были “мещанские” драмы. Игра его в них была настолько замечательна, что глава этого сентиментального направления драматургии, Коцебу, благодарил два или три раза письменно за его игру.
Последние годы перед отъездом из Петербурга Шушерин доживал, почти ничего не играя, и, лишь только получил в 1810 году отставку, уехал оттуда. Петербург ему никогда не нравился, а в годы бездеятельности город, по его словам, так ему опротивел, что он готов был уйти из него пешком. Давно уже он мечтал поселиться в родной Москве, купить на скопленные двадцать тысяч себе домик и, изредка, для своего удовольствия, выступая на московской сцене, зажить тихой жизнью со своей неизменной подругой, тоже актрисой, Надеждой Федоровной Калиграфовой, вдовою давно умершего актера, много лет тому назад скрепившей свою жизнь с жизнью Шушерина узами любви. В жизни пришлось ему немало перенести горьких минут тяжелого труда, разочарований и оскорблений самолюбия. Оттого, может быть, в его характере были и зависть, и насмешливость, и злоязычие. Хотелось старику пожить вдали от дрязг и интриг сцены. “В Москву, в Москву! – восклицал он. – На мою родину, в древнюю русскую столицу; я соскучился, не видав столько лет Кремля, не слыша звона его колоколов; в Москве начну новую жизнь – вот чего жаждет моя душа, о чем молюсь ежеминутно Богу, о чем грежу во сне и наяву”.
И вот он поселился в своей любимой Москве, в маленьком домике близ церкви Смоленской Божией Матери. Он был счастлив, рад своему дому буквально как ребенок, который рад небывалой игрушке. “Понимаешь ли ты это счастие, – говорил он С. Т. Аксакову, – иметь на старости свой угол, свой собственный дом, купленный на деньги, нажитые собственными трудами?” И он с увлечением говорил о разных хозяйственных планах. На московской сцене Шушерин появился в это время несколько раз, старая любовь публики встречала его восторженными приветствиями.
Наступил роковой двенадцатый год, Москву отдали французам. В числе других выехал из города и Шушерин с Калиграфовой. Возвратившись после изгнания неприятеля, Шушерин нашел на месте своего домика одни обгорелые развалины. Он не упал духом и радовался, что и его жертва принесена для блага отечества. Хотел было он снова устраивать свою жизнь, но смерть уже подстерегала его. Тифозная горячка в шесть дней привела его к могиле. На руках своей верной подруги Калиграфовой, которая тоже вскоре последовала за ним к праотцам, Шушерин умер в Москве 8 августа 1813 года.
Глава IX. Алексей Семенович Яковлев
Артисты-самородки. – Яковлев. – Его детство. – Яковлев – гостинодворский приказчик. – Яковлев – первый придворный актер. – Дебюты. – Первые годы артистической деятельности. – Трагедии Озерова и игра в них Яковлева. – Характеристика таланта и разбор игры Яковлева. – Падение таланта. – Личная жизнь Яковлева. – Яковлев-писатель. – Несчастная любовь. – Женитьба. – Яковлев как человек. – Значение его таланта и деятельности
В области искусства чаще, чем в других областях духовной деятельности человека, встречаются талантливые люди, достигающие без образования и упорного труда блестящего проявления своего дарования и иногда поражающие вспышками гения. И в частности, сценическое искусство имеет особенно много таких представителей. Тогда как живописец, музыкант, скульптор, – служители свободного искусства, – нуждаются в подготовке к своему делу и знании, по крайней мере, основных условий его, актер, по большей части, обходится без “школы”, независимо от того, талантлив ли он, полезен или совсем бездарен. Постигая силою таланта сущность изображаемых характеров, давая им творческою способностью живые образы, актер довольствуется в этом случае тем подъемом своего внутреннего настроения, которое зовется вдохновением. Но такое дарование – зарытый в землю талант. Оно не дает тех плодов сторицею, которых можно ждать от деятельности таланта, обработанного с помощью образования и поддерживаемого постоянным и добросовестным трудом.
Русская сцена дала уже много таких даровитых актеров, для которых вдохновение служило главным источником и могущественным двигателем их сценической деятельности. Одним из наиболее замечательных среди них и одним из первых по времени был Яковлев, явившийся прототипом для таких же, как и он, вдохновенных актеров последующих поколений.
Алексей Семенович Яковлев родился в 1773 году. Отец его, купец, торговавший в Петербурге, обеднел под конец своей жизни и умер, когда мальчику было всего два года, а через несколько лет умерла и мать. Муж старшей сестры Яковлева, купец Шапошников, сделался опекуном его и приютил мальчика у себя. Невесело проходили детские годы сироты в чужой семье.
Лишенный детских радостей, теплого привета окружающих, мальчик вырастал одиноким, задерживая в своем сердце порывы детского чувства, привыкая к сосредоточенности. С помощью своей соседки-просвирни выучился он грамоте, а потом был отдан в начальное училище. Судьба Яковлева была уже предопределена Шапошниковым: он должен был сесть за гостинодворский прилавок. На тринадцатом году мальчика стали приучать к торговле в галантерейной лавке Шапошникова. Но гостинодворская наука пришлась ему не по сердцу. Его больше занимало чтение книг, из которых особенно любил он стихотворения; в его голове уже бродили мысли и самому сделаться сочинителем. Лет через пять Яковлев познакомился и близко сошелся с таким же юношей, Жебелевым, торговавшим в соседней лавке. Это был первый человек, с которым он мог поделиться своими мыслями и чувствами. Жебелеву тоже не нравилось торговать, и они вместе с Яковлевым всякую свободную минуту читали книги, заучивали и декламировали стихотворения. Опекуна сердило, что мальчик отбивается от лавки, он делал ему строгие выговоры, но это нисколько не помогало, и дружба Яковлева с Жебелевым становилась теснее.
Вскоре случай познакомил юношей и с театром. Жебелев как-то побывал в театре на представлении трагедии “Димитрий Самозванец” с Шушериным в главной роли. Он пришел в восторг от спектакля и, конечно, передал свои впечатления Яковлеву. Рассказы Жебелева взволновали будущего актера. Пойти в театр ему пока не удавалось, и вот они втроем с Жебелевым и его братом стали разыгрывать “Димитрия Самозванца” в доме Жебелева. Потом они разучили и “Магомета”, и все это лишь возбуждало интерес Яковлева к театру, которым он начинал уже бредить. Наконец, когда опекун куда-то уехал, Яковлев вырвался в театр. Впечатления от театра усилили в нем любовь к декламации и навели на мысль самому писать трагедии. При увлечении такими занятиями торговля отходила на задний план, опекун восставал против этого, бранился и довел Яковлева до того, что тот взял у него свои наследственные полторы тысячи рублей, нанял окно в зеркальной линии под № 67, накупил товару и сам стал хозяином. Теперь уж ему была полная свобода декламировать трагедии и писать стихи.
В это время совершенно случайно познакомился с Яковлевым и обратил на него внимание один чиновник, Перепечин, большой любитель театра и литературы. Прослушав декламацию Яковлева и подметив в нем задатки артистических способностей, он пригласил его бывать у себя и тут познакомил его со знаменитым Дмитревским. Опытный артист тотчас понял, что Яковлев с его красотой, благозвучным голосом и неясным стремлением куда-то из-за своего прилавка может быть прекрасным актером. И вот Дмитревский принимается готовить его к выходу на сцену, и гостинодворский лавочник быстро превращается в актера. 1 июня 1794 года состоялся дебют Яковлева в роли Оскольда в трагедии Сумарокова “Семира”, а после двух других дебютов, 1 сентября того же года, Яковлев был принят на сцену императорского театра и необыкновенно быстро пошел по пути к славе. Успех ему давался и скоро, и легко. Через два-три года он был уже всеми признанною знаменитостью. Все восторгались новым талантом как чем-то невиданным и неслыханным. Около двадцати лет успех Яковлева держался почти на одной высоте, и лишь в последние годы его жизни, когда душевные неудачи сломили его глубоко впечатлительную натуру, талант его утратил прежнее влияние на публику.
Первые годы своей артистической деятельности Яковлев играл роли молодых любовников и героев в трагедиях Сумарокова и Княжнина, а также в переводных. Ходульные герои с их холодными речами и отсутствием внутреннего драматического действия были не в характере его таланта. Напыщенная декламация и рассчитанность движений заменяли в них чувство, а в таланте Яковлева оно было основным элементом. Яковлев первое время под руководством Дмитревского выходил победителем и из этого противоречия, но со временем оно должно было дурно отразиться на развитии его таланта. Не случилось этого потому, что в репертуаре того времени резко обозначилось другое направление. “Мещанские” драмы постепенно отвоевывали себе главное место на сцене. Герои этих сентиментальных драм, обладавшие чувствительностью, а иногда проявлявшие и проблески неподдельного чувства, нашли себе в Яковлеве превосходного изобразителя. Отзывы современников об игре его в таких ролях полны искреннего увлечения. В драме Коцебу “Ненависть к людям и раскаяние” Яковлев играл роль Мейнау. “Поступь, движения Яковлева – всё было спокойно, – говорит современный зритель. – Но в минуту, когда говорило глубокое чувство, слезы брызгали из глаз, голос принимал мелодию страдания безграничного, неисходного. Сердца зрителей надрывались, и рыдания слышались в зале”. Роль музыканта Миллера в драме Шиллера “Коварство и любовь” принадлежала к таким же ролям, доводившим публику до искренних, сердечных слез.
Но “мещанские” драмы не были еще полным триумфом Яковлева, увлечение его игрою не достигало еще той степени восторга, который овладел публикой, когда Яковлев появился в трагедиях Озерова.
После трагедий Сумарокова и Княжнина трагедии Озерова были следующим моментом в развитии русской драматургии и внесли в нее живительное начало. Трагедии Озерова были ближе к художественной правде, чем трагедии его предшественников. Герои и героини этих пьес чувствовали и жили так же, как и все люди, говорили языком, понятным уму и сердцу зрителя. Трагедии Озерова в русской драматургии служили переходной ступенью, – и по языку, и по строению, и по внутреннему содержанию, – от псевдоклассицизма к романтизму и уже заключали в себе элементы последнего. Для актера, основою таланта которого было богатство чувства, они представляли благодарный материал. Трагедии Озерова, появившиеся в начале восьмисотых годов, произвели на публику сильнейшее впечатление и сами по себе, и в исполнении Яковлева. Отзывы об игре в них Яковлева полны самых восторженных похвал. В этих отзывах видно ясно горячее и искреннее увлечение талантом Яковлева, видно и свойство его таланта – производить неотразимое, непосредственное впечатление на зрителей, затрагивать их сокровенные, сердечные струны.
Полный триумф, ожидавший Яковлева, совпал с появлением трагедии Озерова “Дмитрий Донской”. Энтузиазм, с которым были встречены публикой трагедия и Яковлев, игравший в ней заглавную роль, является одним из редких эпизодов этого рода в истории русского театра. В первый раз трагедия была дана 14 января 1807 года. Это было время войны с Наполеоном; патриотическое чувство общества было напряжено и искало исхода в бурных проявлениях. Публика, присутствовавшая на представлении трагедии, сближала между собою события, отделенные столетиями, и в каждом слове старалась найти намек на современные обстоятельства. Всякий стих, относившийся к славе русского оружия, был сопровождаем рукоплесканиями. Зрители не рассуждали об исторических несообразностях пьесы и восхищались стихами Озерова, согретыми любовью к отечеству. Яковлев в роли Дмитрия Донского производил на публику необычайно сильное впечатление. Очевидцы не находят слов, чтобы выразить состояние зрителей, обращавшихся в слух при первом появлении Яковлева, боявшихся пропустить какое-нибудь его слово. Шушерин, сам игравший в этой трагедии небольшую роль, рассказывает об одной сцене, приводившей зрителей в исступление. Это сцена, когда Дмитрий-Яковлев, благодаря за победу, становится на колени и, простирая руки к небу, молит Царя Царей о возвеличении России и уничтожении ее врагов. С окончательными словами монолога: “Языки ведайте – велик российский Бог” – всеми овладел такой энтузиазм, что нет слов его описать. “Я думал, – говорил Шушерин, – что стены театра развалятся от хлопанья, стука и крика. Многие зрители обнимались, как опьянелые, от восторга. Сделалось до тех пор неслыханное дело: закричали фора в трагедии. Актеры не знали что делать. Наконец, из первых рядов кресел начали кричать: “Повторить молитву!” – и Яковлев вышел на сцену, стал на колени и повторил молитву”. Восторг был таким же; и действительно, утверждает Шушерин, величественная фигура Яковлева в древней воинской одежде, его обнаженная от шлема голова, прекрасные черты лица, чудные глаза, устремленные к небу, его голос, громозвучный и гармонический, сильное чувство, с которым он произносил эти чудные стихи, – были увлекательны.
Другой современник – из зрителей – записал в таких словах свое впечатление после игры Яковлева в “Дмитрии Донском”: “Какое действие производил этот человек на публику – это непостижимо и невероятно. Я не могу отдать отчета в том, что со мною происходило; я чувствовал стеснение в груди, меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар; то я плакал навзрыд, то аплодировал изо всей мочи, то барабанил ногами по полу, – словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблока”. Некоторые стихи Яковлев произносил особенно выразительно. “При стихе: “беды платить врагам настало ныне время” – вдруг раздались такие рукоплескания, топот, крики браво и прочее, что Яковлев принужден был остановиться. Одним стихом он умел вообще выразить весь характер представляемого им героя, всю его душу. А какая его мимика! Сознание собственного достоинства, благородное негодование, решимость, – все эти чувства, как в зеркале, отразились на прекрасном лице его”.
Трагедии Озерова были венцом артистической славы для Яковлева, а роль Дмитрия Донского являлась крайним пределом его сценического торжества. Яковлев любил эту роль, как только может актер любить роль, создающую ему славу и покоряющую его таланту многотысячную толпу. И в этой, и других ролях его игра, полная чувства, находила отклик в сердце каждого зрителя. Яковлев имел от природы все, что нужно актеру для того, чтобы обаяние, производимое им на зрителей, было неограниченным. Высокий, стройный красавец, он очаровывал своим звучным голосом, в гармонических тонах которого были ноты для выражения целой гаммы человеческих страстей и чувств. Движения его и позы отличались благородством и величественностью, взгляд был озарен внутренним огнем и блеском, мимика неподражаема. Минуты вдохновенной игры, которыми Яковлев дарил зрителей, были минутами высшего эстетического наслаждения. Помимо избытка внутреннего чувства в игре Яковлева сказывалось и творчество. Он создавал и такие роли, в которых нельзя было ограничиться одним проявлением задушевности и порывов чувства, но нужно было изобразить характер. Кроме драм Коцебу, трагедий Сумарокова, Княжнина и Озерова, “Магомета” Вольтера, Яковлев играл Гамлета и Отелло в тогдашних переделках этих трагедий.
Не все роли играл он одинаково, и даже в одной и той же пьесе у него бывали вдохновенные и неудачные по игре места. Поразительнее всего была игра его там, где он мог воплотить свои личные ощущения в образе создаваемых героев, где роль подходила к его натуре. Натура Яковлева была наделена богато и душевными, и телесными дарами. Одиночество, с самого детства тяготевшее над нежной и отзывчивой душой Яковлева, наложило на его характер печать замкнутости, отчужденности, не дало исхода порывам горячего сердца. Но оно же помогло ему сохранить все душевное богатство, данное природой, сосредоточить в своем сердце все порывы и страсти, бурно вырывавшиеся в сценической передаче. “Сын природы, бессознательный сценический гений”, как называет его современник, Яковлев отдавался творчеству стихийно, повинуясь вдохновению и им одним заменяя и труд, и недостатки своего образования.
В начале своего служения сцене он пользовался советами Дмитревского, но, чтобы сохранить в себе любовь к труду и уважение к авторитету Дмитревского при чрезвычайном успехе, встретившем первые шаги Яковлева на сцене, и идти дальше путем саморазвития, нужна была огромная выдержанность характера. Возгордиться, признать себя стоящим вне всяких советов и указаний – было вполне естественно для такого восприимчивого и неустойчивого человека, как Яковлев. Трудиться над изучением искусства, поддерживать и развивать свое дарование могло ему казаться излишним: вдохновение его и увлечение публики могли казаться ему неистощимыми. Но сценический талант, как и всякий другой, только тогда крепнет и совершенствуется, когда его развитие сопровождает добросовестный и неуклонный труд.
Этим-то и пренебрег Яковлев: слава далась ему так легко, что он не знал цены и значения труда. А между тем надежда на вдохновение не всегда оправдывалась, отдельные места из ролей и целые роли проходили бесцветно и безжизненно, и падение таланта рано или поздно становилось неизбежным. Отсутствие образования и нелюдимость удаляли его из круга людей развитых, а развившаяся страсть к вину сближала с людьми, не понимавшими искусства и его значения.
Личная жизнь Яковлева не давала ему радостей. На это он жалуется в своих стихотворениях. Для писателя-самоучки того времени стихотворения эти, изданные в 1827 году отдельной книжкой, были далеки от заурядности – если не формою, то теплотою и задушевностью содержания, особенно лирические. Кроме духовных стихотворений, од, посланий и прочего, в числе его сочинений есть и драматический этюд “Отчаянный любовник”, написанный им еще до поступления на сцену. В мелких стихотворениях Яковлева, там, где идет речь о меланхолическом настроении, о несчастной любви, он говорит о самом себе. Одно из стихотворений, “Мрачные мысли”, является автобиографическим.
И в этом стихотворении, и в других Яковлев говорит о своей любви, принесшей ему много страданий. Он любил одну из актрис петербургского театра, игравшую с ним первые роли, долго был с нею в связи и имел от нее детей. Она была замужем, и все мечты о безмятежном счастье, наполнявшие чувствительную душу Яковлева, разрушались ее замужеством. Борьба между роковой страстью и долгом честного человека должна была тяготить прямодушного и благородного Яковлева. Душевные силы его не выдерживали, он старался найти успокоение в вине и приближал себя еще скорее к падению. Под влиянием вина Яковлев становился неузнаваемым. Широкая его натура, обыкновенно сдерживаемая врожденными скромностью и кротостью, в такие моменты проявлялась различными нелепыми выходками. То, например, он вступает в пререкания с извозчиками, доказывая им, что они должны считать за счастье иметь седоком его, великого Яковлева, а они, в конце концов, бьют его; то называет себя на заставе часовому при пропуске великим князем московским Дмитрием, подразумевая воплощаемого им на сцене Дмитрия Донского. То является к Державину и ни с того ни с сего заявляет, что поэт уже пережил свою славу и должен перестать писать стихи, причем декламирует его оду; или приходит в ложу директора театра и в самых резких выражениях критикует игру одного французского актера. Яковлев сам сознает свое падение, но не может согласиться с тем, что он делает это по доброй воле и по склонности к такой жизни. “Все думают, что я погряз в пороке из жадности к нему, – поверяет он свое душевное состояние другу своему Жебелеву, тоже уже актеру. – Люди, – говорит он, – обыкновенно судят по наружности и самые невинные чувства представляют порочными. Кто видит, как мучительны для меня дни? Часто, очень часто, сидя долго один, прихожу в ужасное отчаяние, дом мне кажется пустыней. Не знаю, чем утишить змею, грызущую эту бедную грудь!” Напрасно утешал его Жебелев; целую ночь проговорили друзья, но горе Яковлева осталось при нем. “Куда ты идешь?” – спросил его при расставанье друг. “В ад, – отвечал он, – в ад!..” Жизнь ему становится невыносима. Забвение давалось ненадолго, и мрачное настроение снова овладевало Яковлевым. В стихотворении “Меланхолия” он рисует свое безотрадное состояние: его терзает лютая тоска, он ни в чем не находит покоя и просит у судьбы одного утешения – смерти.
Еще сильнее затосковал Яковлев, когда порвалась связь его с любовницей. Женщина умная, благородного сердца, прекрасная актриса, она, увлеченная страстью к таланту и красоте Яковлева, отдалась ему. Когда их сыну минуло 12 лет, она начала раскаиваться в своем увлечении и однажды убедила Яковлева дать ей слово, что он исполнит ее просьбу. Он обещал, а она объявила ему, что они должны расстаться. Яковлев пришел в страшное отчаяние, но должен был расстаться с любовницей. С этих пор он еще больше предался пьянству, по ночам бродил мимо квартиры своей возлюбленной и, наконец, решился покончить с жизнью. К тому же и за кулисами к нему стали относиться с меньшим уважением, и публика замечала падение своего любимца. Это еще больше отравляло Яковлеву жизнь. И вот однажды, в октябре 1813 года, в припадке белой горячки он полоснул себя по горлу бритвой. К счастью, жизнь его успели спасти, и он снова, через несколько недель, выступил перед публикой, восторг которой при виде своего любимца был самый искренний и горячий. В этом он находил еще поддержку своим надорванным силам, но совершенного исцеления уже не могло быть. Вдохновение все больше и больше оставляло Яковлева и начинало проявляться лишь проблесками. Думая облегчить свои муки, он в 1815 году женился на только что вышедшей из театральной школы молоденькой актрисе Ширяевой. Его надежды на лучшее будущее разделяла и публика, желавшая снова видеть прежнего Яковлева. Когда он играл вместе с молодой женой в комедии “Влюбленный Шекспир” роль Шекспира, а она – его жену, и произнес слова: “Шекспир – муж обожаемой жены… чего желать мне больше?” – публика выразила ему сочувствие свое аплодисментами, применяя сказанные им слова к его семейной радости. Но, несмотря на то, что жена его была преданной и любившей его женщиной, семейная жизнь не могла уже дать ему полного счастья: пережитая любовь оставила слишком глубокие следы. Силы, и душевные, и физические, были уже вконец разрушены. 4 октября 1817 года Яковлев играл последний раз, а через месяц, 3 ноября, он умер. Жена и дети его, сын и дочь, остались без всяких средств. Государь пожаловал дочери его пенсию, а дирекция дала в пользу семьи бенефис, в котором думал было принять участие и огорченный смертью своего ученика престарелый Дмитревский, но заболел ко дню спектакля. Яковлев похоронен на Волковом кладбище.
Прекрасные воспоминания оставил после себя Яковлев как человек. Он имел доброе, склонное ко всему хорошему сердце, был способен в порыве любви к ближнему жертвовать всем, чем мог, и делал это скромно, не хвастаясь своей добротою. Честность проявлялась у него еще в детстве, когда он отказывался запрашивать с покупателей в лавке своего опекуна двойные цены, считая это обманом. Увлеченный триумфами, он был горд своей славою, самонадеян, иногда заносчив, – особенно навеселе, – но никогда не пользовался своим влиянием за кулисами во вред другим и был далек от интриг и недоброжелательства. Своенравный и вспыльчивый, он в то же время был благороден, отзывчив и доверчив, как ребенок. Он мог сгоряча жестоко обидеть лучшего друга, но раскаянию его в таких случаях не было предела, и он готов был в огонь и в воду, чтобы загладить обиду. Религиозное настроение и наклонность к поэзии довершают характеристику Яковлева.
Вместе с симпатичным образом Яковлева как человека такими же благородными чертами рисуется и его артистический облик. Как артист Яковлев должен был оставить навсегда в сердцах видевших его на сцене самые восторженные воспоминания. Его игра, порывистая и неровная, как он сам, но согретая теплым чувством, ярко освещенная огнем страсти, переносила зрителя минутами в мир высшего наслаждения искусством, будила заснувшее доброе чувство и вызывала на глаза благотворные слезы. В этих-то слезах, в этом подъеме душевного настроения массы и заключается великая цель искусства, а вместе с тем в восторгах современников и в памяти потомства – награда артисту.
Первые русские актрисы
Глава X. Татьяна Михайловна Троепольская
Первые русские актрисы. – Т. М. Троепольская. – Ее сценическая деятельность, амплуа и отзывы об ее игре. – Смерть Троепольской
Русская женщина выступила на подмостки сцены как драматическая актриса почти в одно время с мужчинами-актерами. Еще года за три до издания указа об учреждении русского театра, когда ярославцы учились в кадетском корпусе, труппа их была пополнена для придворных спектаклей несколькими женщинами. Первыми были приняты Зорина и Авдотья, – по тогдашнему обыкновению без фамилии, – танцовщицы из придворной балетной труппы, сформированной лет пятнадцать тому назад из бедных девочек и мальчиков.
До этого времени наши женщины выступали лишь как любительницы. Царевны устраивали домашние спектакли, в которых принимали, конечно, участие и приближенные к ним женщины высшего придворного круга, забавлявшиеся театром и у себя дома. На публичных сценах, в кадетском корпусе, в Ярославле, в училищах – женские роли исполнялись мужчинами. В кадетском корпусе и училищах, понятно, и не могло быть иначе, но и Волков для своей труппы не нашел, а может быть, под влиянием общих понятий и не искал актрис – и у него женские роли исполнялись Дмитревским и другими актерами. А общие понятия о театре, общие взгляды на женщин и на их положение в семье и обществе были тогда таковы, что женщине нужно было много решимости и особенно счастливые личные условия жизни, чтобы появиться на публичных подмостках, принять всенародно участие в “бесовских потехах”. Большею частью русская актриса и в первое время, и долго потом происходила из низшего, небогатого класса. Она – или крепостная, или мещанка, или дочь незначительного чиновника, мелкого купца, или незаконнорожденная. А в низшем классе еще сильнее чувствовался тяжелый, веками наложенный на женщину запрет на всякое дело, выходившее из сферы домашнего хозяйства и семейных забот. Пойти по совершенно новому пути, бороться с общественными предрассудками для женщин-актрис было гораздо труднее, чем для актеров, и в этой решимости, а для некоторых, может быть, и в личном самопожертвовании – большая заслуга наших первых актрис. Новизна дела представляла вообще много затруднений нашим первым актерам и актрисам, хотя поддержка и покровительство театру со стороны высшей власти могли значительно облегчать эти затруднения. Они не испытывали того угнетенного положения, какое выпадало в старину на долю актеров в Западной Европе, где к ним нередко применяли такие кары за занятие лицедейством, как отлучение от церкви, предание анафеме и лишение христианского погребения. Но это все-таки не уменьшает заслуг первых наших актрис, вступивших на совершенно новый путь общественной деятельности и заменявших коренным образом строй своей личной жизни: они не знали, что ждет их впереди, не могли увлекаться материальными выгодами или заманчивостью неведомой еще закулисной жизни и покорялись, очевидно, лишь силе своего призвания.