Савва не слышал ответа отца, но был уверен, что тот согласится. Бьорна знали и уважали. Бьорна боялись. Бьорна любили. Только бы Аленка не застала. И не застала. Обошлось. И вот уже Савва лежит на двухколесной повозке, которую тащит норвежец.
Жил Бьорн на старой ладье, выброшенной штормом на берег, еще при царе Горохе. И похоже, лучшего места на земле для него не существовало. Посреди судна высился шалаш из шкур. Точнее, стенами служили борта, в которые упирался двумя крыльями шлемообразный навес. Внутри помещались лежанка, стол, до того низкий, что за ним можно было только стоять на коленях, и очаг, сложенный из речных камней там, где провалилось дно.
Норвежец, хоть и казался стариком, легко, точно агнца, закинул на плечо Савву и перенес в свое жилище. Положил лицом вниз, задрал рубаху и долго мял и давил корявыми могучими пальцами ватную спину. Парню было до того больно, что сдержать крик он даже не пытался. А Бьорн только приговаривал:
– Кричи! Кричи! Эт-то сейчас очень можно! Эт-то очень твой пом-могать!
Страшные своей силой, длинные пальцы проникали в Саввину плоть, поворачивали с хрустом кости, давили так, что у парня из глаз сыпались синие брызги. Потом Бьорн резким движением поставил больного на ноги спиной к себе, обхватил поперек туловища, прижал к груди и, приподняв над полом, несколько раз тряхнул. И сказал:
– Иди. Тафай. Тафай. Иди!
И Савва пошел. Шаг, другой. На негнущихся тощих ногах. Упал, больно ударившись локтем, обдирая ладони о шершавое занозистое днище, но ревел ревмя от радости и безумного счастья. Он шел. Шел сам. И только слышал сзади:
– Тафай. Еще иди. Не хочешь больно чтобы, тогда тафай иди! Боль – эт-то хорошо. Боль – знач-чит, живой!
Прошло несколько недель после того, как Савва снова стал ходячим. О том времени, когда он лежал и смердел, вспоминать было некогда. С самого утра, перед тем, как на коленях устроиться за столом, Бьорн заставлял Савву брать валун, зажимать между ног и прыгать с ним вдоль берега добрую версту в одну сторону и обратно, а потом с тем же валуном бежать в гору, а с горы катиться кубарем, прижав камень к животу.
Отдельной странностью была еда. Питаться старый норвежец предпочитал рыбой и желательно чуть подтухшей. Для этого приходилось в любую погоду забредать в море и ставить сеть, а потом тянуть ее, отяжелевшую, цепенеющими от ветра и усилий пальцами. Улов прикапывали в ямках возле ладьи и ждали, пока рыба «дойдет». Излишки обменивали. Много раз тонкие веревки рвали ладони Саввы. Бьорн все на свете лечил рыбьим жиром и потрохами, смешивая то с морской водой, то с прибрежной землей, то с какими-нибудь травами. И раны затягивались. Скоро кожа на руках Саввы стала настолько продубленной, что хоть ножом полосуй, да без толку, до крови не доберешься.
Не то ежедневное прыганье с валуном, не то рыбий жир и морской ветер поспособствовали, но за год жизни у норвежца Савва вымахал так, что стал выше наставника на полторы головы. А ведь был, страшно вспомнить, – плевком уронишь. Бьорн смотрел на труды свои и одобрительно покрякивал, кивая седой головой. А потом настало время посоха. Но раньше Савва должен был сходить домой и попрощаться с близкими.
Что случилось за этот год с Молибогом? Об этом даже Аленка молчала. Но стал отец согбенным и дряхлым, едва передвигал ноги. И это несмотря на то, что в доме появилась молодая жена, которая была уже на сносях. «Что случилось?..» – спрашивал взглядом Савва, но все молчали, пряча глаза. В тот же день они попрощались. Точно так же, как сейчас отец Тиши, стоял его отец на крыльце, сжимая холодеющей дланью сыновье плечо.
Ах, да. Еще ведь посох!
Глава 2
…Эта великая империя, которая поглотила все империи мира, империя, из которой образовались самые большие королевства, империя, чьи законы мы и поныне чтим, а потому знать ее лучше, нежели все другие империи.
Императоры все время напоминали гражданам, что следует наслаждаться зрелищем в амфитеатре в традиционной тоге, однако многие, даже сенаторы, подчинялись этому правилу весьма неохотно и старались незаметно смешаться с толпой пуллати, низшей разновидности плебса, предпочитавшей коричневые тона. В таком виде все чувствовали себя гораздо свободнее, могли искать любых удовольствий или хотя бы спокойно поесть. Всем памятна перепалка между императором Августом и всадником, уличенным в том, что утолял жажду, облачась в тогу. В ответ на упрек Августа всадник дерзко ответил: «Ты-то, уходя позавтракать, можешь быть уверен, что твое место никто не займет!» Обычно на склонность пуллати постоянно набивать брюхо смотрели сквозь пальцы.
Сенатор и патриций Марций Апуллин ничем не отличался от других любителей повеселиться вдоволь да еще на дармовщинку. Ему не нравилось спорить, он быстро утомлялся от государственных дел и приходил в сенат, чтобы честно тихо подремать где-нибудь в уголке и восстановить силы после ночных гуляний. Правда, нередко всхрапывал так, что на него сыпались едкие шутки коллег. Дальше шуток дело не шло, поскольку сенатор слыл добродушным и безобидным человеком. В чем Марций был почти безупречен, так только в том, что всегда приходил вовремя. Никто не мог упрекнуть его за опоздания.
Но сегодня он нарушил свои правила. Оттого сильно потел и дергал тройным подбородком.
Его костюмер очень волновался и никак не мог управиться. Тога не желала правильно драпироваться. Приходилось то стягивать, то ослаблять перевязь, опоясывающую стан, несколько раз переделывать мягкую складку ткани, которая служила карманом, чтобы она выглядела как можно изящнее, выравнивать на должном уровне широкую пурпурную полосу, окаймлявшую тогу и ярко выделявшуюся на матово-белом фоне свежевыглаженной шерсти. Парадные тоги стали в последнее время огромными, нечего было и думать облачиться самостоятельно. Да еще цирюльник провозился, старый пьяница.
Поэтому сегодня Марций заметно опаздывал.
«Поединки цестиариев уже завершились, – бубнил он себе под нос, – успеть бы теперь на скачки! Иначе принцепс будет либо очень расстроен, либо очень рассержен!»
В восемнадцатый день январских календ, то есть в середине декабря, когда по воле случая родился Нерон, приносят жертвы богу корней Консупу, чей храм погребен под пьедесталом мета прима.
Вот почему так боялся опоздать сенатор Марций Апуллин. А уж совсем не прийти в День рождения принцепса на игры значило подписать себе смертный приговор.
Марций появился в амфитеатре, когда заканчивались последние поединки цестиариев. С арены уносили мертвых, искалеченных, оглушенных. Расчищали дорожки, чтобы смыть кровь, и старательно поливали их водой из больших мехов.
Марций посмотрел на Агриппу и пожал плечами: дескать, не любитель я кулачных боев, да еще с использованием цест. Агриппа кивнул в ответ, мол, поддерживаю полностью, но сам вот вынужден присутствовать. Получив одобрение авторитетного сенатора, Марций облегченно выдохнул. Но не тут-то было.
На арене вновь началась схватка. Здоровенные кулачные бойцы мордовали друг друга под хрипловатое пение флейт. На предплечьях и кистях рук атлетов красовались цесты – кожаные браслеты и перчатки, снабженные свинцовыми накладками, каждая цеста весила до девяти фунтов. Неприятные звуки долетали до сенаторских лож. Надо отдать должное атлетам: ни единого крика, ни возгласа, ни мольбы о пощаде. Они дрались, словно не слыша, как трещат челюсти и хрустят кости. Пропустивший удар цестой по зубам вынужден до конца дней своих хлебать суп. Удары, удары. Выбитые глаза, оторванные уши, мозги из пробитых черепов разлетались по арене. Ценилось в этих схватках, способных расшевелить не слишком взыскательную публику, то, что боец рисковал не только навсегда остаться калекой, но и погибнуть на потеху толпе. Поэтому такие бойцы слыли очень самоотверженными и даже безрассудными.
От зрелища, больше похожего на тупое избиение, Марция одолевала тошнота. Он снова скосился на Агриппу в надежде на сочувствие. Тот еле заметно покачал головой, что означало только одно: терпение, друг мой, на нас смотрят глаза принцепса. И Марций терпел, стараясь не глядеть вниз, где брызгами летела кровь и повсюду валялись кровавые ошметки плоти.
Но наконец курульный эдил бросил с высоты трибуны белую салфетку. На какое-то время все стихло, а потом вновь загремели барабаны, ленты пали, и четыре пароконные упряжки рванули с места. Колесницы друг за другом преодолели тенеты, расставленные для них в первом кругу. Неожиданно две колесницы столкнулись, возница вылетел из экипажа, но, к счастью для себя, успел обрезать постромки.
Вдруг над самым ухом Марций услышал голос Агриппы:
– Это очень нелегкое дело, да что там, настоящий подвиг, когда вокруг пояса у возницы постромки десятка лошадей, децемюги, да хотя бы и квадриги. Раз уж публика предпочитает квадриги, значит, велик риск смертельного исхода. Но полно, друг мой. Он ушел. Можешь катиться куда хочешь.
– Я ведь не большой любитель всего этого, – Марций благодарно закивал.
– Обещаю хранить тайну твоего исчезновения, – Агриппа поднес указательный палец к губам. – Но и тебя кое о чем попрошу.
– А именно?
– Я не люблю застолий, ты знаешь. Поэтому сегодня ночью тебе придется отужинать за двоих.
– Ты совсем не хочешь приходить?
– Нет, что ты. Просто прошу сидеть за столом рядом с тобой. Ты ведь знаешь, как он не любит, когда блюда остаются нетронутыми. Сразу начинает подозревать.
– Об этом, дорогой Агриппа, меня можно было и не просить! – Марций поднялся с места и подмигнул старому другу.
У рынка свежей зелени и фруктов, раскинувшегося возле «Галльских поленниц» в начале Священной дороги, Марций наткнулся на Геркулеса, прозванного так в шутку за страшную худобу и невероятное уродство. Настоящее имя этого раба было Амитабхканьял. Он наотрез отказывался есть мясо, рыбу и даже яйца, подозрительно морщился при виде похлебки, думая, что ему пытаются подсунуть что-нибудь, противоречащее его принципам. При этом Геркулес с кротким, отсутствующим видом выполнял самые ничтожные поручения, шевелясь не больше рыбы, пригревшейся в жару на мелководье. Ноги совсем не держали беднягу и, если бы не посох, с которым он никогда не расставался, вряд ли он бы смог осилить десяток шагов. Поэтому никому не приходило в голову отнять у Геркулеса его палку, а ведь рабам строго запрещалось носить подобные предметы. Индус был тем самым исключением, которое только подчеркивало строгие правила в отношении рабского сословия.
– Ты когда-нибудь перестанешь кривляться и начнешь есть, как все люди? – спросил Марций на греческом, поскольку знал, что Геркулес говорит на этом языке довольно сносно, а вот с латынью лучше и не подходить вовсе, ибо в ответ можно получить невнятные звуки, в которых едва будет угадываться язык империи. – Так ведь можно тяжело заболеть или даже попрощаться с жизнью.
– Меня беспокоит не столько смерть, сколько рождение.
– Умрешь ты или нет – зависит от тебя, но за свое рождение ты разве можешь быть в ответе? – парировал Марций.
– Хм. Какой дикий предрассудок, – ответил Амитабхканьял на превосходной латыни.
Марций аж присел от неожиданности.
– К тому же лексикон латыни, – продолжал аскет, – очень конкретен для человека с философским складом ума.
– Не слишком ли ты откровенен со мной, Геркулес?
– Я уже давно понял, глядя на тебя, что ты принадлежишь к тому племени, которое постоянно взыскует и отдыхает умом лишь тогда, когда решает ту или иную задачу. Истина – требовательная родина, она сближает нас с очень немногими и отторгает от большинства.
– Ты слишком мало пользы извлекаешь из своего образования. Это серьезный повод усомниться в твоей мудрости.
Марций жестом пригласил собеседника на тенистую террасу питейного заведения у перекрестка, ведущего к кварталу Карин. С этого места хорошо просматривалась улица, что вела к портику Ливии, убиенной сестры, над ней была перекинута балка в форме ярма. Под этим «сестриным ярмом» Горация заставили пройти в знак смирения. А уж после этого Гораций поставил два алтаря для искупительных жертвоприношений. У Марция мелькнула странная мысль – они с Геркулесом оказались здесь неслучайно.
– Образование, говоришь… – аскет прищурился. – Я не всегда был таким, каким ты меня видишь. Более двадцати лет назад парфяне уволокли мою бренную плоть из дома благочестия, и я научился скрывать свои способности. Это очень полезная практика, когда живешь среди тех, кто пребывает в полной тьме. В юности у меня был учитель-брахман. Сам я тоже принадлежу к этой касте. Так вот, учитель как-то сказал: чтобы познать мудрость богов, нужно овладеть земным ремеслом воина. И стал учить меня, как учат всех детей кшатриев, науке войны. Это была очень нелегкая, но невероятная по своей красоте пора. С раннего утра мы приходили к стойлу Омула. Омул – это боевой слон. Я забирался на его шею и упражнялся в искусстве управления слоном. Мне казалось, что Омул очень любил мои пятки, которые все время били по его телу. Погонщики, как правило, использовали железные крючья, но учитель запретил мне даже думать об этом. Признаться, я и сам не хотел калечить животное. Но однажды Омул взбесился. Я не знаю, что с ним произошло. Он сбросил меня и едва не растоптал, он разрушил несколько строений и скрылся в лесу. Его решили убить. Но я взмолился и попросил дать Омулу и мне отсрочку. Обычно одичавшие слоны нападают на деревни, калечат, убивают. И нет от них никакого спасения. Так и вышло. Из отдаленной деревни пришли люди и сказали, что на них каждую ночь нападает слон. Они ничего не могут поделать с ним. Он настолько быстр и умен, что обходит все засады. Я сердцем почувствовал, что это мой Омул. И вот прихожу я в ту деревню, жду первую ночь, вторую, но слон не нападает, а только чудятся мне горящие глаза в глубине лесной чащи. Почему-то ко мне пришло четкое осознание – слон не нападет, пока его хозяин здесь. Жители тоже поняли это и попросили меня пожить с ними. А и вправду, что могло быть лучше? Шудры – есть такая каста. Крестьяне. Взамен я попросил их научить меня народным видам борьбы. Они охотно согласились. Их бой соединяет в себе движения танца и те, которые они делают во время своей нелегкой работы. Пройдя ранее подготовку кшатрия, я знал чуть больше, чем они, и это позволило мне возвыситься над ними. Но все это уже не так важно. Три месяца я жил с шудрами, а потом вдруг вернулся Омул. Огромный слон ночью неслышно подошел к дому, где я остановился, и простоял несколько часов с виновато опущенной головой. А когда я появился на крыльце, он опустился на колени, приглашая меня на свою мощную шею. Если честно, я долго не решался, поскольку страх сидел во мне рассохшимся корявым пнем. Мы вернулись с Омулом в лагерь кшатриев. И вот тогда учитель подарил мне это.
Амитабхканьял повертел в руках посох.