– Ты смотришь? Тебе не больно?..
Василий Васильевич еще посилился, поднял голову и вдруг увидал красноватые стволы сосен, медленно уходящую в белом снегу узкую дорогу, краешек саней и Елену, в полушубке и пуховом платке.
Она сердито затрясла головой: «Не шевелись, нельзя», – понял он и улыбнулся. Тогда Елена быстро припала, обхватила его голову, прижалась щекой к лицу и проговорила нежно и опасливо:
– Родной, единственный, любимый… Всегда теперь, всегда буду тебе служить…
Василий Васильевич все вспомнил, и все понял, и закрыл глаза. Он чувствовал за веками хрустальное небо, белые ветви и родное, человеческое, любимое лицо…
Морозная ночь
Помните самое начало, первые недели Гражданской войны? Еще до корниловского ледяного похода… Занятное было времечко!.. Первые формировки красных отрядов… Суета, беспорядок, саботаж, никто ничего не знает, кругом измена… Тогда офицерство, юнкера, студенты, полицейские начали слетаться в Новочеркасск, под крыло к атаману Каледину, и обозначился первый колеблющийся, зыбкий фронт. Войск у них было тысяч до десяти, главная сила – офицерская бригада. Действовали они по-разбойничьи – налетами. Особенно отличался отряд есаула Чернецова. Громил шахты, рабочие поселки, узловые станции. Наводили страшную панику. Под самое Рождество Чернецов налетел на крупный железнодорожный узел Дебальцево: обшарили весь поселок, выволакивали на снег коммунистов, тут же рубили их шашками. Уничтожили и взяли заложниками двадцать семь человек. Напугали население до смерти. Погрузили сахар и спирт, у вагона Чернецова выстроили всех железнодорожников и станционных лакеев и велели им кланяться, покуда поезд не скроется. Словом, набезобразничали – больше некуда.
Так… Главком Антонов приказывает мне из Харькова: идти с отрядом в Дебальцево и там держать фронт… А у меня отряд свеженький, необстрелянный, я его только что сформировал в Костроме. Были такие желторотые богатыри, у кого рукава шинели болтались по колена и главная забота – добраться до белого ситника на Дону. Услышали, что идем на Дебальцево, – заволновались в теплушках. Я отдаю приказ: по пути следования выделить дежурную роту, подсумков не снимать и не спать, – еще хуже волнение, обида… Политработники – тоже мальчишки, неумелые – день и ночь моих бойцов успокаивают, подбадривают, целыми страницами чешут по Энгельсу… Батюшки, думаю, университет, а не эшелон…
Прибыли в Дебальцево. К нашим вагонам так и рванулась толпа женщин; плач, вопли: глядите, мол, что с нами сделали… Действительно, картина отвратительная… В поселке в домах разбиты окна, на снегу – лужищи крови, мозги… В пожарном сарае лежат двадцать изуродованных трупов… Мы их в этот же день и похоронили с отданием воинских почестей. Тут же на могиле многие поклялись отомстить, и до ста человек – родственники убитых, свидетели расправы – записалось в отряд добровольцами… Вот на этих я уже мог рассчитывать.
Выгрузив отряд, одну роту я оставил при эшелоне, три – в резерве на станции, остальными занял фронт по всей территории железнодорожных путей и предмостные укрепления. Станция забита народом – едут беженцы, демобилизованные, разные шпионы, провокаторы… Сколько я этих ни вылавливал, ни сажал – просачивались, нашептывали. Двух-трех дней не прошло – отряд как сглазили. Настроение подавленное. Командиры трусят. Политические работники растерялись, жмутся… Начнешь говорить с бойцами – угрюмое молчание… Ну, думаю, ох… И слухи – один тревожнее другого: и там-то восстали казаки, и оттуда-то собирается туча белых войск с самим Алексеевым во главе… А у меня всего два пулемета и хоть бы пушчонка какая завалящая была! Патронов по полсотне штук на бойца… Я телеграфирую Антонову в Харьков, прошу прислать артиллерию и пулеметы. По прямому проводу отвечает начальник штаба Муравьев, тот самый, впоследствии знаменитый командарм, кого через семь месяцев в Симбирске в Троицкой гостинице застрелили латыши за предательство… Муравьев отвечает: «Хорошо, немедленно вышлем». Жду… На следующий день – это было тридцатое декабря – получаю протокол за № 1: «Общее собрание делегатов от каждой роты… Начальнику отряда. Постановление. До прибытия артиллерии и пулеметов никаких постов не занимать. Второе: просить вас немедленно отправить отряд в тыл, просить также немедленно удовлетворить наше требование. Делегаты: Суворов, Зыраянов, Беляков, Аркцопов, Ловкой, Крутиков» – и больше нет… Ах сволочи! Я – резолюцию: «Срочно. Делегатов взять в оборот. Внушить – отступления быть не может»…
Всю ночь не спал. Сидел на телеграфе. Мороз жестокий. Подышу на стекло, погляжу – луна в радужном круге, кругом мертвая пустыня, и на путях под луной блестит стекло. Жалко стало, что вчера погорячился: в проходящем поезде нашли ящики с коньяком, и я приказал все бутылки побить о колеса… Люди плакали, глядя на это разорение… А сейчас в самую бы пору было хватить глоток… Вдруг, смотрю, – под дверью записка, каракулями: «Уводи в тыл, а то убьем». Подписи нет. Хорошо… Продолжаю ходить по телеграфному помещению, курю. Аппараты стучат. У телеграфиста глаза – как говядина, красные. Оборачивается ко мне и без голоса говорит:
– Принято со станции Зверево (то есть с белого фронта): «Мы тебе, подлец, христопродавец, красная сволочь, устроим встречу Нового года. Жди. Есаул Чернецов».
Ладно, думаю, буду ждать… И – вторую телеграмму в Харьков Муравьеву: «Спешите артиллерией, пулеметами…» Только рассвело – я выслал трубачей и объявил осадное положение: за неподчинение приказам – расстрел без суда, равно солдат и населения. Это отчасти подействовало. Посты, окопы заняли без разговоров… А морозище пуще прежнего, солнце маленькое, туманное, воздух так весь скрипит, звенит, как стекло, шаги за версту слышно. Над поселком, по всем путям – белые дымы. И у меня из головы нейдет: какую они мне устроют встречу?
В третьем часу пополудни Зверево сообщает по телеграфу: «На Дебальцево вышел ростовский № 3»… Ну, вышел, вышел, – обыщем, пропустим… Через четверть часа – из Зверева: «Ростовский № 3 бис вышел»… Эге, думаю, это, кажется, не пассажиры едут… Через пятнадцать минут опять: «Ростовский № 3 два бис вышел»… И опять: «№ 3 три бис вышел»… И так подряд семь поездов…
Тут и дураку ясно: семь эшелонов белых войск дуют на Дебальцево… Вот она – встреча! Кидаюсь к аппарату, телеграфирую в Харьков. Оттуда успокаивают: поезд с артиллерией в пути. Запрашиваю станции в сторону Харькова: где наша артиллерия? Запрашиваю в сторону Зверева: где эшелоны? Развернул карту, слежу за движением поездов… Проклятые эшелоны летят на крыльях в Дебальцево, а поезд с моей артиллерией тащится на немазаных колесах… Высчитываю – не поспеет… Белые – ну самое меньшее часа на три – явятся раньше…
А в голове от бессонных ночей стоит трескотня, как на ткацкой фабрике, – ничего не могу сообразить. Смотрю – у телеграфиста нос повис и губы висят. Разбудил, показал ему наган: «Что это? Саботаж?» Вытаращил он на меня говяжьи глаза и мятым шепотом: «Подбадривающего, а то опять засну…» Я побежал на пути, наковырял шашкой куски из лужи замерзшего коньяку, принес в шапке телеграфисту… Он сразу одушевился… Принимает депешу: эшелоны в двух перегонах от Чернухина, а Чернухино – последняя остановка. Меня так и ошпарило… Выскакиваю. Солнце уже зашло за дымы. Мороз еще крепче. Хоть бы две пироксилиновых шашки – взорвать мост! Ничего нет у нас, кроме патронов. Вызываю командира батальона: «Немедленно взять взвод пехоты, взять железнодорожных рабочих с инструментами, идти к станции Чернухино и развинтить все стрелки!..»
Совсем уже стемнело, луны не видно – затянута мглой. Стою на перроне, рву зубами варежку. Наконец – пошли огоньки фонариков в сторону Чернухина… Но как ползут! Ноги им, что ли, перешибло… И в морозной тишине все чудится мне гул колес. Я даже прилег на рельсы: чудится – гудит земля… Приказал погасить огни на станции и на путях, затоптать костры. И такая настала жуть – собака не тявкает в тишине. Только сапоги мои визжат, плачут…
Не помню, сколько времени прошло, – скачет верховой. Осветил его электрическим фонариком: «Стой! Куда?» На свет лезет в облаке пара заиндевелая лошадиная морда, соскакивает командир батальона: «Беда!» – «Что случилось?» – «Не можем стрелки развинтить». – «Как не можете? – Я выхватил револьвер. – Сволочь». Наган у меня в руке пляшет, кричу как-то уж даже не по-человечески. Лошаденка рвет морду. «Подожди орать, – спокойно говорит командир батальона, – я тебе объясню: рабочие все ключи поломали на этом морозе, не пальцами же отвинчивать, черт!»
Я так и осел. «Что ж теперь нам делать?» Он молчит. И мы слышим: жа-а-а-алобно, дале-е-е-еко, ди-и-и-ико закричал паровоз. В мертвой степи под лунным бельмом завыли паровозы наших врагов…
В это время голос: «Товарищ командир, разрешите – я живо пути разберу… – Оборачиваюсь – стоит в легонькой курточке, в фуражечке машинист Шляпкин, и от него коньячный дух… – Разрешите мне двадцать вагонов порожняку…»
Вот где началась горячка! Собрали мы с полсотни пустых вагонов, прицепили их к мощному сормовскому паровозу. Батальонный, человек пять охотников-красногвардейцев вскочили на паровоз, и Шляпкин погнал состав под гору на Чернухино… Ночь загудела… А когда затих вдали стук колес, явственнее стали слышны протяжные свисты семи эшелонов противника… Успеет Шляпкин? Жизнь трех тысяч человек сейчас в том, успеет ли он разбить пустой поезд на стрелках! Все, кто был на станции, выскочили, слушают… Только сердце бьет в полушубок, отбивает невероятные секунды…
Наконец… Треск, лязг, скрежет… Высоко вскинулось пламя за холмами… Го-го-го – прокатился грохот… Я вскочил на лошадь батальонного, поскакал на линию войск. Часовые все на местах. Из окопов поднимаются деды-морозы. Я громко поздравляю: «С Новым годом, товарищи! Желаю встретить этот час, как подобает вооруженному пролетарию – победителем… Предупреждаю – враг может подойти каждую минуту. За линию секретов никого не пускать, стрелять в лоб… К двенадцати часам прибывает поезд с артиллерией и пулеметами. Победа обеспечена!..» Всюду в ответ ура… И я, конечно, показываю вид, что вполне уверен в их боевом пыле. Но пушек, пулеметов все-таки еще нет… Завалив чернухинские стрелки, мы только получили отсрочку… Это все понимали…
Возвращаюсь на станцию. Там меня уже давно вызывает Чернухино к аппарату. Телеграфист – веселый, косорылится. Хватаю ленту, читаю: «Говорит Чернухино. У аппарата начальник головного отряда полковник Кузьминский. Командир корпуса приказал доложить: на каком основании вы портите народное достояние, уничтожаете вагоны?»
Отвечаю я: «Дебальцево. У аппарата начальник войск Дебальцевского района Иванов (Фамилия вымышленная. – (Примеч. А. Н. Толстого). Передайте корпусному, что в своих действиях буду отчитываться перед рабочим правительством, а вашему корпусному до этого дела нет».
Чернухино: «А, так ты – говорить мне дерзости?.. Я сейчас наступаю: посмотрим, где вы будете с вашим рабочим правительством».
Дебальцево: «Разрешите узнать, по какой дороге намерены наступать, потому что темно, я хочу осветить вам путь огнем артиллерии».
Ответа на это нет. Телеграфист молча трясется от смеха. Через пять минут меня вызывает Колпаково – станция между Чернухином и Зверевом: «У аппарата командующий экспедиционным корпусом генерал от кавалерии».
Я отвечаю: «Дебальцево. У аппарата командир Красной гвардии солдат Иванов. Разрешите узнать вашу фамилию».
Колпаково: «Фамилия не играет роли, товарищ московский комиссар. Когда вы попадете в мои руки, то сразу ответите за все безобразия, за издевательство над народом, за порчу путей и вагонов, за свое вероломство и трусость. Несмотря на ваши баррикады, мы к вам придем – вы, красный генерал без чина, – и сдерем с вас кожу, тогда вы станете настоящим красным генералом. А теперь отвечайте мне, прохвост, мерзавец: разве так воюют честные воины? Ты, жидовская образина, прячешься за груды сломанных вагонов. Спрашиваю тебя еще раз: когда ты перестанешь препятствовать свободному передвижению поездов? Когда кончатся все ваши безобразия?»
Дебальцево: «Православный генерал, украшенный многими орденами! Вольно вам ругаться и храбриться, будучи за сотню верст. А что будет, если не я вам, а вы мне попадетесь в руки? Тогда действительно фамилия не сыграет роли: всех попавшихся генералов и полковников лично перестреляю. А наше безобразие кончится, когда в Республике Советов не будет больше генералов и прочей офицерской сволочи. Я кончил. Относительно очистки пути мое решение непреклонно. На Дебальцево не пущу. Пусть разговаривают пушки».
Колпаково: «Ты был чистильщиком сапог в Ростове на Садовой и опять будешь им, если только уйдешь от моих рук. А мы, генералы, всегда были на Руси и будем. Хочешь войны – будешь иметь ее, тудыть твою, сукиного сына, в не мать и не так…»
И тут генерал начал загибать такие простые слова, что у меня затылок вспотел от ярости. Все-таки ввязываться не стал, закурил, ушел из аппаратной, а его стал ругать телеграфист. Время уже подходило к двенадцати. Каждую минуту ждали: мигнет ослепительная зарница в стороне Чернухина, начнется артиллерийский обстрел. Неужели не подоспеют харьковские поезда?
На станции огни были тщательно потушены и скрыты, окна телеграфа завешены попонами. Но мутное бельмо в небе все яснело, расходилось: присмотреться – заметны уже очертания крыш и деревьев… И я гляжу на проклятую луну: погасни, сука, закройся облаками, пропади, не устраивай мне контрреволюции!..
И вдруг, совсем просто, будто где-нибудь на подмосковной дачной станции, не торопясь идет старичок в тулупище до пят, подходит к колоколу и – дын-дын-дын-дын… Я кидаюсь: «Обалдел? Что ты звонишь?» Он мне из морозной бороды спокойным баском: «Харьковский вышел со станции Хацепетовки…» А Хацепетовка в семи верстах… Я схватил его за воротник, притянул к себе: «С Новым годом, дед!» Побежал к телефонам, вызвал музыкантскую команду и дежурную роту. Захлопали, заскрипели двери, завизжал снег, замелькали ручные фонарики. Выстроились. И тут уже ясно слышим: идет – поют морозные рельсы…
С гулом, грохотом, обдавая жаром, ворвался на станцию курьерский паровоз, замелькали ярко освещенные классные вагоны. Завыли трубы «Интернационал» – кто в лес, кто по дрова от радости… На ходу соскочил начальник отряда, вручил мне пакет, рапортовал: «Двадцать пулеметов, сто тысяч патронов. При пулеметах команда – москвичи…»
Вылезли эти москвичи-пулеметчики, – я, прямо как во сне, смотрю на них, – расторопные, с шуточками, ловко одетые: «Указывайте позицию, мы до этих генералов давно добираемся!..» И бегом потащили пулеметы на линию войск… А минут через десять подошел и второй поезд с артиллерией… Перед рассветом наши цепи двинулись в наступление на Чернухино…
Под водой
1
Милый друг, вы оказались правы, я – просто искатель приключений. Понял это сию минуту за письмом к вам, в кабачке, на краю стола, залитого джином. Сколько здесь надписей, вырезанных ножами, – любовные признания и клятвы на всех языках! Напротив меня сидит Тоб, первая красавица в гавани, черная и злая, как обезьяна. Тянет через соломинку ликер, то поправляет гребенки, то с яростью одергивает кофточку; платье на ней шелковое и краденое, поэтому узко. Она сказала, что, если я ее брошу, – будет беда.
На рассвете я выхожу на подводной лодке, в арьергарде субмарин. Лодочку мою зовут «Кэт». Наконец-то попадаю на дно моря. А вы странствуете по иным местам, более призрачным, и только.
Помните год назад нашу беседу в подмосковном парке? Куковала кукушка, и запах меда был повсюду – с полян, от лип и вашего платья. Вы сказали, что есть две породы людей, – как ночь и день в вечном круговороте: одни ищут покоя, другие – волнений. Как видите – я второй породы.
За этот год я исколесил полсвета. На три месяца приземлился в этой гавани, где дерусь на кулачках из-за Тоб, вооружаю лодку и вот в такие ветреные ночи, перед пустой бутылкой от джина, начинаю отчаянно желать приключений… Ау, Татьяна Александровна…
До рассвета еще далеко, но если погода не переменится – нас потреплет. За окошком видна вся гавань, в лужах и дождевых пузырях. Качаются фонари. Ветром сорвало брезент с целой горы мешков. Пляшут огни на мачтах. Завывает сирена, как обманутая дева. Ветер и дождь гонят по мостовой пьяненького матроса в резиновом плаще.
Тоб говорит, что если бы умела, то написала бы вам, что я скот. Она вырывает у меня перо.
* * *
Без огней и сигналов субмарины вышли в открытое море. Ровно в половине четвертого Андрей Николаевич поднялся на мостик «Кэт»; матросы и два помощника спустились внутрь лодки.
Огромные тучи, озаренные огнями гавани и уже пропитанные бледным рассветом, грудились над портом и морем. Резкий дождь хлестал в стекла и стены кирпичных домов, по бочкам с керосином, по брезентам, покрывавшим мешки, шумел вязами сквера, барабанил по стальной обшивке лодки и лепил к спине Андрея Николаевича плащ.
Неподалеку за завесой дождя краснело окошко кабачка. Там все так же за окном, с края стола, сидела Тоб, оперши острый подбородок о кулачки.
Андрей Николаевич усмехнулся радостно и тревожно: он снова покидал навсегда и этот берег! В жизни не было слаще чувства разлуки и свободы.
Он взглянул на часы и скомандовал полный ход. Остов «Кэт» задрожал, и она скользнула навстречу пологим волнам, покрытым бликами огней и прибрежным мусором.