Родилась Паша в деревне Зарубино Калининской области. У матери кроме нее было еще двое детей – Иван, умерший до рождения Паши, и старшая Лена. Отца Паша не помнила, умер, когда она была грудной. В деревне девочка окончила четыре класса. Средней школы в Зарубине тогда не было, и мать отправила Пашу в город Ржев, к тете Ефросинье Дмитриевне, работавшей там на льночесальной фабрике. В Ржеве Паша поступила в школу-десятилетку № 3, где ее приняли в комсомол.
У Ефросиньи Дмитриевны на фабрике была добрая знакомая, тоже работница, Вера Михайловна Лискевич, полька по национальности. Девочка очень понравилась Вере Михайловне, и она взяла Пашу к себе пожить, пока ее мать не переедет в Ржев. Дома Вера Михайловна разговаривала с сыном Колей по-польски, постепенно научилась языку и Паша.
Окончив школу, девушка поехала учиться в Москву, хотела стать детским врачом, но в медицинский уже документов не принимали – опоздала. Встретила подруг по школе: Шуру Андрееву, Марусю Морозову, Шуру Самуйлову. Те уговорили поступать вместе с ними в Кредитно-экономический институт Госбанка СССР.
…В Москве Паша растерялась. Огромный город подавил, ошеломил ее многолюдьем, пронзительными клаксонами автомобилей, лязгом трамваев, толкотней на тротуарах, обилием товаров в магазинах. Поразила ее и нерасчетливость москвичей – им ничего не стоило потратить сразу столько денег, сколько им во Ржеве хватило бы на неделю. Одно слово – Москва! И мама перед отъездом опасливо говорила ей: «Смотри, Пашенька, в оба, они там, в Москве, знаешь какие…»
Но страхи оказались напрасными. Весь этот шум был только внешней стороной жизни большого города. Да и оглушающим хаосом он оставался только до той поры, пока Паша не научилась понимать его скрытый для деревенского человека смысл. Так и для горожанина все звуки леса сливаются в один непонятный шорох. А любой сельский мальчишка легко и без ошибки различит в нем и мерный сухой шелест сосновой хвои, и нежные вздохи под ветром березовых крон.
Москвичи тоже оказались совсем не такими страшными, как опасалась мать. Да, собственно говоря, не так уж много было в Москве самих москвичей. Казалось, ее заселили в ту пору одни приезжие. В толпе на улице Паша то и дело слышала и неторопливую украинскую мову, и гортанную кавказскую речь, узнавала родной северный говор. На их курсе коренных москвичей тоже было раз-два – и обчелся. Остальные – кто откуда, некоторые называли такие места, о которых Паша и не слыхивала раньше никогда.
Но и освоившись, Паша в глубине души продолжала оставаться застенчивой сельской девушкой. Нет, не боязливой, а именно застенчивой, стеснительной, для которой не так-то просто отвести душу в разговоре с однокурсницей и совсем уж невозможно принять приглашение пойти вечером в кино от случайного соседа в институтской читальне. (Был такой эпизод, и хотя парень – веселый курносый блондин – Паше понравился, вместо ответа она демонстративно уткнулась носом в учебник.)
Эту застенчивость усугубляло и то, что Паша считала себя по сравнению с нарядными москвичками чуть ли не дурнушкой, на которую ребята всерьез внимания обращать не станут, разве что так, от нечего делать. И очень бы удивилась, если бы ей кто-нибудь сказал, что это не совсем так, а вернее – совсем не так. Действительно, Паша была из тех, кого называют птичка-невеличка. Ну и что? Зато вся ее стройная, миниатюрная фигурка была удивительно пропорциональна, а походка необычайно легка.
– Ты, Паша, по ржаному полю пройдешь и колоска не заденешь, – сказала ей как-то с завистью Вера Кулябко, девица рослая и плечистая, на которую в трамвайной давке косились с опасением даже мужчины.
Пушистые темно-русые волосы Паша стригла коротко, почти по-мальчишески, такую прическу носили тогда многие девушки. Лишь на четвертом курсе перед выпускным вечером поддалась она уговорам подруг и за компанию с ними сделала себе перманент. Так они и сфотографировались в тот день, вчетвером: все разные, а кудряшки-челочки, словно приклеенные к голове, одинаковые.
Для тех ребят, которые ходили знакомиться с девушками на танцы в Сокольники, Савельева, точно большого интереса не представляла. Неброские, мягкие черты лица, по-детски пухлые губы, слишком серьезные карие глаза. Обычное, вроде бы ничем не примечательное лицо. Но в лице этом, очень русском и очень девичьем, была своя прелесть, скрытая если не для всех, то, уж во всяком случае, явная не для каждого. Но сама Паша всех этих достоинств за собою не знала, а зеркало каждое утро показывало ей ничем не примечательную – так себе! – провинциальную девушку.
Еще приводили порой Пашу в смущение ее более чем скромные туалеты. Жить приходилось нелегко, стипендии едва хватало на самое необходимое, на помощь от матери рассчитывать не приходилось, наоборот – Паша всячески хитрила, чтобы самой выкроить к концу месяца хоть несколько рублей и отослать их домой. А между тем кое у кого из Пашиных подруг в ходу уже были и крепдешин, и даже туфли-лодочки, а у ребят появились широкие, в ладонь, шелковые галстуки, повязанные толстым узлом.
Удобства быта в ту пору уже не противопоставлялись героике эпохи. А она продолжала быть эпохой героев. И каждое утро газеты называли все новые и новые имена. К вечеру их уже знала наизусть вся страна: от мальчишек-пионеров до ветеранов-буденновцев – Валерий Чкалов и Никита Карацупа, Паша Ангелина и Алексей Стаханов, Отто Шмидт и Владимир Коккинаки. Метростроевцы. Полярники. Девушки-парашютистки. Бойцы Хасана.
С восторгом и удивлением читала о них Савельева, а в голове не укладывалось: как же это они смогли? Или это какие-то особые люди? И у них вместо нервов стальные провода, а вместо сердца пламенный мотор, как пелось в песне?
Однажды на Арбате, возле разукрашенного хохломскими узорами табачного магазина, Паша увидела почтительно-суетливую стайку мальчишек. Впереди, неторопливо переваливаясь, вышагивал коротенький толстый человек, уже очень немолодой. Подбитый мехом кожаный реглан и пушистая пыжиковая шапка делали его похожим на медвежонка. У человека было круглое добродушное лицо с маленькими хитрыми глазками, над верхней губой смешно топорщилась щеточка усов. От всей его фигуры так и веяло спокойствием, уверенностью и весельем.
Один раз какой-то суетливый пацан лет восьми едва не попал ему под ноги. Человек остановился, присел на корточки и состроил зверскую физиономию. Мальчишка в восторге заверещал, а толстый человек хмыкнул и зашагал дальше. Прохожие останавливались и смотрели ему вслед. На углу улицы человек в реглане свернул налево по Суворовскому бульвару и скрылся в подъезде большого желтого дома, известного в Москве как Дом полярников.
И тут только Паша покраснела, сообразив, что она шла за этим человеком вместе с мальчишками, с которых, как известно, спрос невелик. Она вглядывалась в лицо человека, известного всему миру, и не заметила в нем ничего примечательного, тем более героического. Обыкновенный веселый толстый человек, которого явно смешит (хотя и чуточку нравится) собственная слава. А ведь сам Папанин! Первый живой герой, которого увидела Паша на своем веку.
Много позже какой-то молодой доцент привел на институтский вечер своего школьного приятеля. Приятель оказался высоким бравым брюнетом, которому очень шла синяя летная форма. В петлицах френча рдело по алой шпале, а над левым карманом поблескивал золотом и эмалью новенький орден Красного Знамени.
«Он был в Испании!» – сказал кто-то шепотом Паше. О тех, кто воевал в Испании, тогда говорили только шепотом. Во время концерта Паша сидела совсем рядом с летчиком и украдкой то и дело косилась в его сторону. И тоже не разглядела в нем ничего необычного. Правда, красивый, но ведь красивых ребят и у них в институте немало, никаких не героев. А уж Папанина-то и вовсе никак не назовешь красавцем.
Ее собственные подвиги закончились на том, что она выполнила нормы всех оборонных значков: ГТО, ГСО, ПВХО и «Ворошиловского стрелка». Очень хотелось получить и значок парашютиста, но в аэроклуб ее не приняли: девушек, желающих прыгать, было столько, что Пашина очередь подошла бы разве к пенсионному возрасту.
Довольно трудно было сдать нормы на значок ПВХО. Зачеты принимал курсант из военного училища – в порядке комсомольского шефства. Был он совсем молоденький, моложе своих кружковцев. Очень стеснялся своей молодости и потому был отчаянно строг и придирчив. А Паша, как нарочно, на зачете перепутала иприт с люизитом и еле-еле выпуталась. Зачет все же получила, хотя комсорг и сказал ей с укоризной: «Что же ты, Савельева, чуть весь курс не подвела». Паша оправдывалась тем, что химия ей плохо давалась еще в школе.
Подошел наконец и тот единственный, неповторимый день, когда Паша сдала в канцелярию деканата изрядно потрепанный за четыре года студенческий билет. А потом пришлось немало побегать по институту с обходным листом, в незапамятные времена еще метко прозванным «бегунком».
Библиотека (все книги сданы) – штампик хлоп, профком (взносы уплачены) – хлоп, спортклуб (форма сдана) – хлоп, касса взаимопомощи (долгов нет) – хлоп, хлоп, хлоп…
Потом торжественная церемония вручения новеньких, в пахучих дерматиновых корочках дипломов, прочувствованные слова декана, речи, торопливый обмен адресами с однокурсниками и шумный вечер-складчина в институтской столовой, где по такому особому случаю вместо клеенок постелили на столы белые скатерти. Потом долгое шатание по предрассветной Москве, танцы под патефон, который невозмутимо нес на руках муж Веры Кулябко (только на вечере выяснилось, что у нее – вот так раз! – есть муж, студент из Бауманского), и хохот, и песни, и веселая перебранка где-то на Остоженке с подвыпившим, невзирая на ранний час, дворником-татарином.
Дворник грозился разогнать их «бранбоем», но, когда его угостили пивом из бумажного стаканчика, успокоился и даже стал показывать Вериному мужу приемы татарской борьбы.
О назначении Паша уже знала – Луцк в Западной Украине, в областной Волынский банк. Города Луцка никто в институте не знал (студентов оттуда еще не было), но говорили, что город красивый, а сама банковская работа там должна быть интересной, так как советские учреждения и предприятия в Луцке только организовывались, а процесс этот, естественно, связан с финансами. Отсюда следовало, что для молодого специалиста в Луцке хорошие перспективы. Не то что в каком-нибудь старом банке, где каждый счетовод сидит на своем стуле по двадцать лет.
Словом, Пашиному назначению многие даже завидовали, да и сама она, в общем, была им довольна.
Луцк так Луцк. А пока что месяц положенного отпуска в Ржеве.
Домой Паша ехала со смешанным чувством радости и тревоги. Ну радости – это понятно, а тревоги – за мать. До Ржева от Москвы все же рукой подать, да и по деньгам доступно, а Луцк – совсем другое дело. Евдокия Дмитриевна в последнее время чувствовала себя плохо – разболелись ноги. К тому же Паша вообще не хотела больше расставаться с матерью. Девушка знала, что и мать с великой радостью поселилась бы с младшей дочерью, бессемейной, но в то же время понимала, что человеку пожилому, особенно деревенскому не так-то легко двинуться на новое место, оставить обжитой угол, хозяйство, соседей, словом, все привычное, с чем за годы сроднился.
Но разговор с матерью оказался легче, чем Паша предполагала. Предложение дочери Евдокия Дмитриевна приняла сразу, без особых колебаний, но, как человек рассудительный и практичный, предложила так:
– Поезжай, доченька, для начала одна. Получи квартиру, осмотрись. Напиши, какую квартиру дадут, в городском доме или с хозяйством. Напиши, что продать, а что из имущества и на новом месте пригодится.
Луцк Паше понравился. Конечно, не Москва, но дома в центре каменные, двух– и трехэтажные, красивые. Много церквей – и католических, и православных. Населения в Луцке, по статистике, вроде и не очень много, но на улицах людно. Смутила поначалу многоязычность: местные жители одинаково свободно говорили и по-украински, и по-польски, и по-русски. Но потом Паша успокоилась. Польский она знает, украинский выучит. Вспомнила, как не давался ей поначалу в институте немецкий, как отставала от однокурсниц, а потом догнала и даже вперед вышла. Преподавательница – Альма Густавовна – уж на что строга была, и та отметила, что у Савельевой отличное произношение. А тут украинский, почти как родной. Осилим.
Понравилась Паше и река Стырь. Странная немного, никак не поймешь, откуда и куда она течет, где ее главное русло – так она ветвилась и петляла по городу. Хорошо и то, что много зелени, деревья могучие, широколиственные, посаженные в незапамятные времена.
С некоторым удивлением узнала Паша, что маленький город Луцк старше Москвы, так как упоминается в древних летописях с 1085 года, что деревянную крепость над Стырью основал великий князь киевский Владимир. Крепость эту, однако, дотла спалил татарский хан Бурундай. А еще через сто лет здесь начал строить уже каменный замок литовский князь Любарт, и, хотя достроили его при других князьях – Витовте и Свидригайле, – за крепостью в народе навсегда осталось название «замок Любарта».
Горел потом замок не раз, но белокаменные стены его с тремя башнями по углам по-прежнему горделиво возвышались над городом.
Квартиру дали Паше хорошую, на зеленой уютной улочке, которой удивительно подходило ее название – Спокойная. Считалась она по Луцку далеко не центральной, но до работы было рукой подать.
Помня наказы Евдокии Дмитриевны, Паша сходила на базар, узнала цены. Против московских все было дешево, и на Пашину скромную зарплату, она рассчитала, прожить вдвоем с матерью можно было вполне прилично.
Обо всем этом Паша и написала в Ржев, а вскоре уже встречала гостей: Евдокия Дмитриевна приехала вместе с внучкой и сестрой. Ефросинья Дмитриевна решила тоже съездить в Луцк, помочь родным устроиться на новом месте.
Так и жили они спокойно на Спокойной улице. До 22 июня 1941 года.
3
Шли дни. В середине июля напротив дома, где жили Галушко и Шура, немцы окружили большую территорию, где стояло несколько полуразрушенных домов и бараков, рядами колючей проволоки и поставили по углам вышки с пулеметами и прожекторами. Потом сюда пригнали несколько тысяч советских военнопленных.
Не привели, а именно пригнали под охраной эсэсовцев с автоматами и огромных, рвущихся с поводков собак. У девушек все в душе перевернулось, когда они увидели этих первых в Луцке пленных: оборванных, разутых, голодных, обессиленных. Многие в грязных, окровавленных бинтах.
Из окрестных домов повысыпали люди, дети испуганно жались к матерям, женщины плакали, подбегали к колонне, пытались сунуть пленным кто кусок хлеба, кто несколько картофелин.
– Цурюк! – орали на них эсэсовцы и отгоняли беспощадными ударами прикладов.
Все реже теперь женщины, встречавшиеся то у Марии Григорьевны, то у Дунаевой, говорили о домашних делах. Все чаще и чаще их разговоры переходили на одну и ту же тему – пленные… То, что творится в лагере, ни для кого из горожан не было секретом. Все знали: гитлеровцы уничтожают советских военнопленных. И открыто – расстреливая за малейшую провинность, и в более скрытой форме – лишая их медицинской помощи, моря голодом, непосильной работой. Особенно усилилась смертность среди пленных, когда подошли ранние в тот год осенние холода. Из окон квартиры Галушко было видно, как каждый день из ворот лагеря выезжает телега с трупами, прикрытыми сверху брезентом.
Однажды Мария Ивановна прибежала к Галушко необычно возбужденная. Еле отдышавшись, сказала:
– Слышали, что объявили про пленных?
Нет, ни Мария Григорьевна, ни Шура, ни Паша еще ничего не слышали. И Мария Ивановна рассказала.
Рассказ ее, поначалу показавшийся Паше невероятным, вскоре подтвердился официальными сообщениями оккупационных властей. Немцы объявили, что освободят из лагерей часть военнопленных, но на определенных условиях. В этом «но» и заключалась вся суть.
Освобождались бойцы только украинской национальности, если, во-первых, они не были коммунистами и, во-вторых, если за них давал поручительство специально созданный комитет помощи – «допомога». В «допомоге» для этого образована мандатная комиссия, председатель которой, конечно, немецкий офицер, а члены – видные националисты.