– Господи, упокой его душу и сердце и помяни его в сонме праведников своих!.. – зашептала она, устремляя почти страстный взор на иконы.
Мы с Фелисатой Ивановной тоже вскочили, пораженные и удивленные.
Старуха молилась по крайней мере с полчаса. Слезы лились у нее по щекам, она колотила себя в грудь, воздевала руки и все повторяла: «Душу мою, душу мою тебе отдам!» Наконец, вдруг гордо обернулась к Фелисате Ивановне и проговорила: «Пойдем, иди за мной!» и мне, кивнув головой, прибавила: «Извини меня, я взволнована и хочу отдохнуть!» – и ушла.
Фелисата Ивановна последовала за ней с опущенными в землю глазами.
Я долго еще слышал сверху говор внизу и догадался, что это распекают Фелисату Ивановну, потом, наконец, заснул, но часов в семь утра меня разбудил шум, и ко мне вошла с встревоженным видом горничная.
– Пожалуйте к тетушке, несчастье у нас.
– Какое?
– Фелисата Ивановна потихоньку уехала к родителям своим.
Я пошел. Мавра Исаевна всею своей великолепной фигурой лежала еще в постели; лицо у нее было багровое, глаза горели гневом, голая ступня огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
– Фелисатка-то мерзавка, слышал, убежала, – встретила она меня.
Я придал лицу моему выражение участия.
– Ведь седьмая от меня так бегает… Отчего это?
– Что же вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет еще таких много.
– Разумеется! – проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым тоном.
– Вам гораздо лучше, – продолжал я, – взять в комнату вашу прежнюю ключницу Глафиру (та была глуха на оба уха и при ней говори, что хочешь, – не покажет никакого ощущения)… Женщина она не глупая, честная.
– Честная! – повторила Мавра Исаевна.
– Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
– Будет! – согласилась Мавра Исаевна.
Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была дура, что ничего не понимала.
– Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
– Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный.
– Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
– Все они будут бывать у вас, развлекать вас, – говорил я, помышляя уже о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской, но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала меня душить невыносимо. – А теперь позвольте с вами проститься, – прибавил я нерешительным голосом.
– Прощай! Бог с тобой! – отвечала Мавра Исаевна. Ей в эту минуту было не до меня: ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел письмо от Фелисаты Ивановны, которым она хотела объяснить передо мной свой поступок. «Мне, батюшка Алексей Феофилактыч, – писала она мне в нем, – легче было, кажется, удавиться, чем слушать хвастанье и наставленья вашей тетиньки!»
Три остальные года своей жизни Мавра Исаевна, живя в совершенном одиночестве, посвятила на то, чтобы, никогда не умевши рисовать, при своих слабых, старческих глазах, вышивать мельчайшим пунктиром нерукотворный образ спасителя, который и послала в Петербург с такой надписью: Брату моего покойного государя! Все потом ждала ответа, и так как ожидания ее не сбывались, то она со всеми своими знакомыми совещалась:
– Уж как бы отказать, так прямо бы отказали, а то, значит, дело в ходу.
– Конечно, в ходу, – отвечали ей те в утешение.
V
Блестящий лгун
Во лжи, как и во всяком другом творчестве, есть своего рода опьянение, нега, сладострастие; а то откуда же она берет этот огонь, который зажигает у человека глаза, щеки, поднимает его грудь, делает голос более звучным?.. Некто N… еще в двадцатых годах совершивший кругосветное путешествие, был именно одним из таких электризующих себя и других услаждающих говорунов и лгунов своего времени. Маленький, проворный, живой, с красивыми руками и ногами и вообще своей наружностью напоминающий польского ксендза, имеющий привычку, когда говорит, закрывать глаза и вскрикивать в конце каждой фразы как бы затем, чтобы сильнее запечатлеть ее в ушах слушателей, N… почти целые две зимы был героем Москвы. Князь П… (да простит господь бог этому человеку его гордость, которая могла равняться одной только сатанинской гордости!), князь П… искал знакомства с N… Обстоятельство это, впрочем, надобно объяснить влиянием княгини, которое она всегда имела на мужа. При воспоминании об этой даме автор не может не прийти в некоторый восторг от мысли, что в России была такая умная и ученая дама. Целый день она, бывало, сидит в своей обитой штофом гостиной, вечно с книгой в руках; две ее дочери, стройные и прямые, как англичанки, тоже с книгами в руках. Положим, к княгине приезжает с визитом какая-нибудь m-me Маурова, очень молоденькая и ветреная женщина.
– Avez vous lu Chateaubriand?[4 - Читали ли вы Шатобриана? (франц.).] – спросит вдруг княгиня, показывая глазами на книгу, которую держит в руках.
– Non, – отвечает та очень покойно.
– Non?.. – повторит княгиня почти ужасающим голосом.
– Mon man n'est pas encore alle au magasin de Gothier.[5 - Мой муж еще не был в магазине Готье (франц.).]
– Шатобриан вышел год тому назад! – скажет княгиня и, не ограничиваясь этим, обратится еще к одной из дочерей своих:
– Chere amie[6 - Дорогой друг (франц.).], принеси мне les Metamorphoses d'Ovide.[7 - «Метаморфозы» Овидия (франц.).]
Она очень хорошо знает, что m-me Маурова и слов таких: Метаморфозы Овидия не слыхала, – а потому по необходимости должна растеряться и уехать.
Я привел этот маленький эпизод единственно затем, чтобы показать, какие люди интересовались N… и дали, наконец, ему торжественный обед, к которому все было предусмотрено: во-первых, был приглашен к обеду, как человек очень умный, профессор Марсов, учивший дочерей княгини греческому языку; из других мужчин были выбраны по большей части сановники – друзья князя; кроме того, на обед налетело больше десятка пестрых и прелестных, как бабочки, молодых дам.
N… входит; но мы ловим его не на его официальном поклоне хозяйке, не в то время, когда он почти дружески пожимал руку хозяина, не даже тогда, когда, сидя уже за столом по правую руку хозяйки, после съеденного супа он начинал ей запускать кое-что о супах-консервах, не в тот момент, когда князь, став на ноги, возвестил тост за здоровье N… как за здоровье знаменитейшего путешественника, а княгиня, дружески пожимая ему руку, проговорила с ударением: «И я пью!» На все это N… ответил краткими и исполненными чувства словами, но и только! Он знал, что минута его еще не настала, и был целомудренно скромен. Она настала, когда он остался в прекрасном кабинете, освещенном по тогдашней моде восковыми свечами, в совершенно интимном кружку князя, княгини, профессора Марсова и двух – трех дам, самых искренних его почитательниц. N… сидел на покойном кресле; беспечная голова его была закинута назад, коротенькие ножки утопали в ковре; ощущая в желудке приятный вкус высокоценного рейнвейна, он по крайней мере с час описывал разницу между Европою и затропическими странами.
– Наконец, женщины затропические! – воскликнул он в заключение и поцеловал при этом кончики своих пальцев.
Княгиня на короткое мгновение переглянулась с прочими дамами.
– On dit… pardon, это – московские слухи… on dit, que vous avez ete marie a une petite negresse.[8 - Говорят… извините… говорят, что вы были женаты на маленькой негритянке (франц.).]
N… стыдливо потупляет глаза.
– Non, на мавританке, – ответил он вполголоса. – Это – маленькое племя, живущее около Триполи, – продолжает он, вздохнув и как бы предавшись воспоминанию.
– Вы были, значит, и в Африке? – спросил его с мрачным видом Марсов.
– Мой бог, я был в Африке везде, где только могла быть нога человеческая.
Говоря точнее, нога N… ни на одном камне Африки не была, и он только в зрительную трубку с корабля видел ее туманные берега.
– Я был, наконец, пленник: меня консул александрийский выменял на слона.
– Почему же александрийский консул? – вмешался в разговор князь. Он всегда интересовался дипломатическим корпусом и считал его почему-то близким себе.