– Но, может быть, вам угрожает наследство от какой-нибудь бабушки, тетушки?..
– Все мое наследство в моей голове, – отвечал Калинович.
Князь усмехнулся.
– Наследство, – начал он с расстановкою, – если хотите, очень хорошее, но для жизненных ресурсов совершенно уж ненадежное: головные товары, mon cher, куда как туго продаются!.. Что, казалось бы, следовало обменивать на вес брильянтов, то мы часто должны уступать за медь с примесью чугуна… Да, мой милый молодой человек, – продолжал князь, беря Калиновича за руку, – выслушайте вы, бога ради, меня, старика, который вас полюбил, признает в вас ум, образование, талант, – выслушайте несколько моих задушевных убеждений, которые я купил ценою горького собственного опыта! Все мы обыкновенно в молодости очень легко смотрим на брак, тогда как это самый важный шаг в жизни, потому что это единственный почти случай, где для человека ошибка непоправима. Пошалили вы в молодости, лениво и глупо провели пять – шесть лет; но… стоит опомниться, поработать год, два, – и все поправлено. Проигрались в пух в карты, израсходовались на какую-нибудь любовь – ничего: одинокому, холостому человеку денежные раны не смертельны. Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, – хлопочите и можете найти еще лучше… словом, все почти ошибки, шалости, проступки – все может быть поправлено, и один только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь…
– Сентенция эта, князь, довольно стара, – заметил Калинович.
– Если хотите, даже очень стара, – подхватил князь, – но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии. У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, – продолжал князь, более и более одушевляясь, – и если они не бедняки совершенные, то и не богаты. И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой и без любви, если хотят, пускай женятся, но на бедной и по любви – никогда! Всей моей родительской властью не допущу до этого.
Калинович улыбнулся.
– Правило ваше, князь, уж потому несправедливо, что оно совершенно односторонне. Вы смотрите на брак решительно с одной только хозяйственной стороны.
– А как же прикажете смотреть? – возразил князь запальчиво. – Неужели, милостивый государь, прикажете принимать в расчет эту вашу глубокую, безумную любовь? Mon cher! Mon cher! Вы человек умный: неужели вы не понимаете, что такое эта любовь всех вас, молодых людей? Ничуть не больше, как замаскированное стремление полов, возбужденная и задержанная чувственность – никак не больше. И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство – дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю… Любовь!.. Я не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак. Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: «Я на ней женюсь, потому что я ее люблю…» Молчу, ни слова не могу сказать против!.. Но как же вы хотите заставить меня верить в глубину и неизменность любви какого-нибудь молодого человека в двадцать пять лет и девчонки в семнадцать, которые, расчувствовавшись над романами, поклялись друг другу в вечной страсти?
– Все это, князь, может быть, очень справедливо, – возразил Калинович, – но чрезвычайно обще и требует слишком многих исключений. По вашему правилу, очень бы немногим пришлось жениться.
– Напротив, многим, – перебил князь, – и даже очень многим разрешаю это удовольствие. Пускай себе женятся и тешатся!.. Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, – вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям. Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это… как бы назвать… забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще. Вам будет грех и стыдно каким-нибудь неблагоразумным браком спутать себя на первых порах по рукам и по ногам.
– Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и не подчиниться безусловно вашим экономическим правилам.
– Mon cher! – воскликнул князь. – Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились на богатой: последнее еще лучше.
– Я на это смотрю совершенно иначе, потому что все-таки верю некоторым образом в себя и в свои силы, – проговорил Калинович.
– Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
– Вы, князь, говорите, как будто бы уж я был женат, – возразил, усмехнувшись, Калинович.
– Ну да, – положим, что вы уж женаты, – перебил князь, – и тогда где вы будете жить? – продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два – три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша – поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя – и того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана. Семейная жизнь – омут, бездонная кадка для денег. Я наследовал от отца, не так, как вы, а все-таки состояние, которое могло бы меня на службе поддержать, если б я служил до генералиссимуса. Я был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне.
– Вы, однако, князь, в вашей семейной жизни не обеднели, а еще разбогатели, – заметил Калинович.
Князь покачал головой.
– Разбогател я!.. – сказал он. – А знаете ли, мой милый друг, чего мне это стоит? Знаете ли, что я и мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить, было не совсем заурядное, и мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье – все это я должен был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично моему роду. А сколько нравственных уступок! Сколько дел против совести! Сколько унижения и расточенной лести перед людьми, которых бы знать никогда не хотел! И теперь, когда все, кажется, поустроил, так чувствую, что сам уж никуда не гожусь… Не завидуйте и не берите с меня пример; потому-то я и хочу предостеречь вас, что знаю на себе все тяжелые и горькие последствия подобной ошибки.
– Я не так избалован жизнью, князь, – возразил Калинович, – и не так требователен: для меня будет достаточно, если я, переселясь в Петербург, найду там хоть мало-мальски безбедное существование.
– Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните – две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
Калинович смешался: ему стыдно было признаться, что он не получил еще ни копейки и только еще надеялся получить.
– Я получил пятьсот рублей серебром, – проговорил он.
– А сколько таких романов вы можете написать в год? – продолжал князь. – Один… ну, два, никак уж не больше, – отвечал он сам себе, – и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть не поэт и не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!.. Это не ученый какой-нибудь труд или служебное занятие, для которого нужно только терпение, чтоб отправлять его каждодневно… Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом – и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил не хватит, а деньги между тем все будут нужней и нужней. Вы насилуете себя, торопитесь, печатаете, мараете свое имя и потом из авторов переходите в фельетонисты, переводчики… и тогда все пропало: загублено и ваше время, и ваш талант, и даже ваше здоровье. Это, я говорю, когда вы будете женаты. Впрочем, и холостой все равно: в Петербурге у человека, в каком бы он положении ни был, развивается шестое чувство: жажда денег… Сколько соблазна! Сколько роскоши кругом! Сколько самых утонченных удовольствий! И для всего этого будет у вас единственный денежный источник – литературные труды. Mon cher, mon cher! – продолжал князь, покачав головой и ударяя себя в грудь. – Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане. Так вот вам наша русская литература! Мы еще слишком далеки от того, чтоб чтение сделалось общим достоянием. Сколько человек вы видели вчера у меня и для кого из них необходимы книги? – ни для кого, кроме Четверикова. Даже вот этот господин, наш предводитель, человек неглупый и очень богатый, он, я думаю, на грош не купил ни одной книжонки. Читает одну «Северную пчелу», да и ту берет у меня… В такой публике литераторы не зажиреют!
– Все это, князь, я очень хорошо сам знаю и на одну литературу никогда не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, – проговорил Калинович.
– Пожалуй… хорошо… – отвечал князь, – место вам дадут; но какое же по вашему чину? Никак не больше канцелярского чиновника. Может быть, где-нибудь в департаменте сделают вас помощником, а много уж столоначальником; но в таком случае проститесь с литературою. После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс; а вздумаете соединить то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись, не поймаешь ни одного… Вот, любезный мой Яков Васильич, что я хотел и почти считал своей обязанностью сказать вам, и еще раз повторю: обдумайте и оглядите внимательно ваше положение.
– Очень вам благодарен, князь, – возразил Калинович, – но из ваших слов можно вывести странное заключение, что литература должна составить мое несчастье, а не успех в жизни.
– Почему ж? Нет!.. – перебил князь и остановился на несколько времени. – Тут, вот видите, – начал он, – я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с вами говорить откровенно, в такой степени, как говорил бы откровенно с своим собственным сыном?
– Достаточно вашего участия, князь, чтоб вы имели полное право говорить мне не только откровенно, но даже самую горькую правду, – отвечал Калинович.
– Да; но тут не то, – перебил князь. – Тут, может быть, мне придется говорить о некоторых лицах и говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали вы да я, и в случае, если мы не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами.
Калинович посмотрел на князя, все еще не догадываясь, к чему он клонит разговор.
– Я всегда был довольно скромен… – проговорил он.
– Очень верю, – подхватил князь, – и потому рискую говорить с вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно.
Последние слова князь говорил протяжно и остановился, как бы ожидая, не скажет ли чего-нибудь Калинович; но тот молчал и смотрел на него пристально и сурово, так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою:
– Вы теперь приняты в дом генеральши так радушно, с таким вниманием к вам, по крайней мере со стороны mademoiselle Полины, и потому… что бы вам похлопотать тут – и, – боже мой! – какая бы тогда для вас и для вашего таланта открылась будущность! Тысяча душ, батюшка, удивительно устроенного имения, да денег, которым покуда еще счету никто не знает. Тогда поезжайте, куда вы хотите: в Петербург, в Москву, в Одессу, за границу… Пишите свободно, не стесненные никакими другими занятиями, в каком угодно климате, где только благоприятней для вашего вдохновения…
Калинович был озадачен: выражение лица его сделалось еще мрачнее; он никак не ожидал подобной откровенной выходки со стороны князя и несколько времени молчал, как бы сбираясь с мыслями, что ему отвечать.
– Ваше предложение, князь, для меня даже несколько обидно, потому что оно сильно отзывается насмешкою, – проговорил он глухим голосом.
– Насмешкой? – спросил удивленный князь.
– Насмешкой, – повторил Калинович, – потому что, если б я желал избрать подобный путь для своей будущности, то все-таки это было бы гораздо более несбыточный замысел, чем мои надежды на литературу, которые вы старались так ловко разбить со всех сторон.
– Будто это так? – возразил князь. – Будто вы в самом деле так думаете, как говорите, и никогда сами не замечали, что мое предположение имеет много вероятности?
– Я никогда ничего не думал об этом и никогда ничего не замечал, – отвечал сухо Калинович.
Князь покачал головой.
– Полноте, молодой человек! – начал он. – Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна.
Проговоря это, князь замолчал; Калинович тоже ничего не возразил, и оба они дошли молча до усадьбы.
VII
Результатом предыдущего разговора было то, что князь, несмотря на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же это заметил и на другой день за чаем просил проводить его.
– А я думал, что вы еще у нас погостите, – проговорил князь и переглянулся с княжной.
– Нет, мне нужно быть в городе, – отвечал Калинович.
– Жаль; но удерживать не смеем. Когда же вы, однако, думаете выехать?