
Масоны
– Надо быть, вы изволите ехать к Сусанне Николаевне? – обратился он прямо к Музе Николаевне, сразу разобрав, кто горничная и кто барыня.
– К Сусанне Николаевне; я сестра ей, – отвечала та.
Иван Дорофеев вгляделся повнимательнее в Музу Николаевну.
– Вот бить-то бы меня, дурака! Не признал я вас, скажите на милость! – произнес он. – Вы еще маленькой у нас останавливались, когда проезжали с мамашей вашей.
– Да, я тогда была очень молода; я младшая из всех сестер.
– Вижу, вижу теперь, сударыня, а тоже, чай, замужем?
– Давно! – отвечала Муза Николаевна, невольно подумав про себя: «Мало что замужем, но и в Сибири пожила». – Здорова ли сестра? – прибавила она.
– Здорова-с; своими глазами видел, что оне изволят сидеть на балконе… Ездил тоже в Кузьмищево, пустошь луговую в кортому взять; своего-то сена у нас, по крестьянскому нашему состоянию, мало, а я семь лошадей держу для извоза: надоче было об этом переговорить с Сергеем Николаичем Сверстовым, – изволите, полагаю, знать?
– Очень хорошо знаю; разве он теперь управляет у сестры имением?
– Он-с заведует, да и допрежь того, при старике еще, Сергей Николаич всем заправлял: у них так это шло, что он по полевой части заведывает, а супруга его… как ей имя-то? Смешное такое…
– Gnadige Frau, – напомнила ему Муза Николаевна.
– Так, кажись; но как же, сударыня, у ней имя этакое? Иностранное, что ли, оно?..
– Это не имя, а прозвище, и значит «почтенная женщина».
– Вот что-с, понимаю, – проговорил Иван Дорофеев, – и ее справедливо называют почтенной женщиной: такая доточная и рассудительная барыня, что и сказать нельзя; господин доктор больше добрый, но она теперича по дому ли что, или насчет денег, и даже по конторской части, все это под ее распоряжением. Сусанне Николаевне за доброту ее послал бог таких управляющих; все мы, даже соседи ихние, тому радуемся. Теперь так болтают, что конский завод ваша сестрица хочет порешить, а чтобы в больнице больше помещалось простого народа, – дай ей бог здоровья за то! Это что говорить? Господам, сударыня, – продолжал он больше уже размышляющим тоном, – которые богатые, так и следствует!.. Праведниками чрез то могут быть; нам так вот, мужикам, не под силу того, и в царство-то небесное не за что попасть!
– Почему же? – спросила Муза Николаевна, несколько удивленная таким мнением Ивана Дорофеева.
– Потому что-с, – объяснил он, – нам надо всю жизнь плутовать, а то откедова же добудешь? Извольте-ка вы рассудить: с мужика барин берет, царь берет, всякий что ни на есть чиновник берет, а ведь у нас только две руки на работу, как и у других прочих; за неволю плутуешь, и иди потом за то в ад кромешный.
– Но как же, господин извозчик, вы это говорите? Мало ли святых было из мужиков и из нашей братьи – дворовых! – возразила ему горничная Музы Николаевны, женщина средних лет и тоже, должно быть, бойкая на язык.
– Да это, может быть, голубушка, у вас, в Москве, а по нашим местам что-то не слыхать того, по той причине, что в миру живучи, не спасешься, а в монастыри-то нынче простой народ не принимают: все кутейники и кутейницы туда лезут, благо их как саранчи голодной развелось.
Рассуждая таким образом, Иван Дорофеев уже проехал шедший из Сосунцов лес, и по сторонам стал открываться тот же ландшафт, который я некогда описывал, но только летний и дневной. Стоявшие почти на окраине горизонта деревни виднелись ясно. Мельница близ дороги по-прежнему махала своими длинными крыльями; на полях высилась слегка волнуемая ветром рожь. По местам на лугах сгребали сено бабы в одних рубахах, но с красными платками на головах. Все они кланялись проезжающей барыне, на что Муза Николаевна отвечала низким и приветливым поклоном; московская же горничная ее едва только склоняла им голову, желая тем выразить свое столичное превосходство. Далее в паровом поле гулял табун лошадей, от которого отбившись молодой жеребенок как бы из любопытства подбежал довольно близко к дороге и, подняв свою тонкую голову, заржал, на что Иван Дорофеев, крикнув: «Я-те, дьяволенок этакий!» – хлопнул по воздуху плетью. Напуганный этим, жеребенок повернул назад и марш-маршем понесся к матке. До Кузьмищева, наконец, было весьма недалеко. Иван Дорофеев стал погонять лошадей, приговаривая: «Ну, ну, ну, матушки, выносите с горки на горку, а кучеру на водку!» Спустившееся между тем довольно низко солнце прямо светило моим путникам в глаза, так что Иван Дорофеев, приложив ко лбу руку наподобие глазного зонтика, несколько минут смотрел вдаль, а потом как бы сам с собою проговорил:
– К нам навстречу, надо быть, едет чья-то коляска.
– Коляска? Какая, чья? – спросила стремительно Муза Николаевна.
Иван Дорофеев продолжал из-под руки смотреть вдаль.
– Да чуть ли не Сусанна Николаевна; это ихняя вороная четверка. Ишь ты, дышловые-то как ноги мечут, словно львы!
– Сусанна? – воскликнула Муза Николаевна и высунулась вся из брички, чтобы лучше рассмотреть даль.
– Она самая-с, – отвечал утвердительно Иван Дорофеев и погнал лошадей во все лопатки.
Когда бричка и коляска съехались, то обе сестры взвизгнули и, едва дав отпереть дверцы экипажей, выскочили проворно на дорогу и бросились друг к другу в объятия, причем Сусанна Николаевна рыдала и дрожала всем телом, так что Муза Николаевна принуждена была поддерживать ее.
– Ну, сядем, я с тобой поеду! – сказала она.
– Нет, нет, – возразила Сусанна Николаевна совершенно взволнованным голосом, – я хочу с тобой пойти пешком!
Видимо, что ей больше всего хотелось остаться поскорее с сестрой вдвоем.
– Пойдем! – отвечала ей покорно Муза Николаевна.
Они пошли, а экипажи поехали сзади их.
Несмотря на свой расстроенный вид, Сусанна Николаевна, слегка опиравшаяся на руку сестры, была художественно-прекрасна: ее довольно высокий стан представлял классическую стройность; траурная вуаль шляпки развевалась по воздуху; глаза были исполнены лихорадочного огня, заметный румянец покрывал ее обычно бледное лицо. Крепко пожимая руку Музы Николаевны, она ей отвечала:
– Благодарю, спасибо тебе, Музочка, что ты приехала; я тебе одной все скажу; здесь услышат; сядем лучше в коляску!
И обе сестры сели в коляску.
– Поезжай скорей! – приказала Сусанна Николаевна кучеру.
Кони-львы, еще выращенные и приезженные покойным Егором Егорычем, понеслись стрелой, так что Иван Дорофеич начал уже отставать на своей тройке, на что горничная Музы Николаевны выразила неудовольствие.
– Да как же, милостивая государыня, быть-то тут? – сказал он ей с своей стороны насмешливо. – Те-то лошади – жеребцы, а у меня все кобылы.
– Ах, пожалуйста, это все равно! – проговорила с гримасою горничная.
– Как все равно? Мужик или баба, разве они одинаково могут бегать? Бабы-то словно бы все косолапые, а не прямоногие.
– Прошу вас оставить ваши глупые шутки! Я не такая, как, может, вы думаете, – остановила его с сердцем горничная.
– Да это как вам угодно, а я об вас ничего худого не думаю, – проговорил тем же насмешливым голосом Иван Дорофеев и продолжал ехать средней рысцой.
Горничная ужасно на это бесилась, но уже молчала.
В коляске Сусанне Николаевне, по-видимому, снова хотелось заговорить с сестрой откровенно, но и тут было нельзя; на передней лавочке чопорно восседала gnadige Frau, имевшая последнее время правилом для себя сопровождать Сусанну Николаевну всюду.
По приезде в Кузьмищево Сусанна Николаевна взяла было сестру за руку и повела к себе, но gnadige Frau остановила ее, проговорив:
– Музе Николаевне надобно с дороги умыться и переменить свой туалет.
– Да, я ужасно какая! – подтвердила Муза Николаевна.
– Ну, поди, переоденься, только скорей приходи ко мне! – разрешила ей Сусанна Николаевна.
Gnadige Frau направила Музу Николаевну наверх, в ту самую комнату, которую та занимала в девичестве своем.
– Ваше прежнее пепелище! – проговорила она и вместе с тем притворила довольно плотно дверь комнаты. – Я имею вам два слова сказать… – продолжала gnadige Frau с явной уже таинственностью. – Вы внимательней расспросите Сусанну Николаевну, что такое с ней: она волнуется и плачет целые дни… Мы третий день ездим к вам навстречу, как будто бы вы могли перелететь из Москвы!
– Может быть, она стала тосковать после того, как прочла духовное завещание Егора Егорыча.
Gnadige Frau отвечала на это, пожав плечам»:
– Я даже не знаю, прочла ли его Сусанна Николаевна; она тут как-то проговаривала, что намерена вскрыть духовное завещание, потому что прошло гораздо более девяти месяцев.
– Почему же до девяти месяцев нельзя было вскрыть завещания? – невольно перебила gnadige Frau Муза Николаевна.
– Это наше масонское правило! – объяснила та. – Мы убеждены, что человек не умирает полною смертью, восприняв которую, он только погружается в землю, как бы в лоно матери, и в продолжение девяти месяцев, подобно младенцу, из ветхого Адама преобразуется в нового, или, лучше сказать, первобытного, безгреховного Адама; из плоти он переходит в дух, и до девяти месяцев связь всякого умершего с землею не прекращается; он, может быть, даже чувствует все, что здесь происходит; но вдруг кто-нибудь будет недоволен завещанной им волей… Согласитесь, что это будет тревожить умершего, нарушится спокойствие праха. Поняли меня?
– Да, – отвечала Муза Николаевна, хотя, говоря правду, она очень мало поняла, а потому поспешила перевести разговор на сестру. – Но как же и в чем Сусанна проводит время?
– В том, что мучится и страдает и со мной ни о чем серьезно не говорит! – слегка воскликнула gnadige Frau, видимо, обижавшаяся, что Сусанна Николаевна, особенно после возвращения из-за границы, была с нею скрытна. – Однако я вас не задерживаю, поспешите к сестрице вашей! – заключила она и, уйдя, послала к Музе Николаевне горничную, с помощью которой та очень скоро переоделась и прошла к сестре, сидевшей в прежде бывшей спальне Егора Егорыча и ныне составлявшей постоянное местопребывание Сусанны Николаевны. В комнате этой все оставалось по-прежнему; только портрет Юнга Сусанна Николаевна заменила мастерским портретом Егора Егорыча, который она упросила его снять с себя за границей и в этом случае опять-таки помог ей Терхов, который нарочно съездил из Бадена в Мюнхен и привез художника, еще молодого, но причисляющегося к первоклассным портретистам. Портретом же Юнга завладела gnadige Frau и повесила его над своей кроватью, считая изображение мистического поэта лучшим украшением своего скромного обиталища. Сусанна Николаевна, когда вошла к ней Муза, сидела с глазами, опущенными на исписанный лист бумаги. Увидев сестру, она подала ей этот исписанный лист и проговорила:
– Прочти и научи меня, что мне делать.
Муза Николаевна начала читать. Передавать читателю буквально, что писал Егор Егорыч, довольно трудно. Видимо, что он уже был в сильно болезненном состоянии. Мысли и чувствования у него путались и были накиданы без всякой связи. Одно можно было вывести из всех его отвлеченных выражений и восклицаний – это вопль невыносимых страданий и мук о том, что он заел молодость и весь век Сусанны Николаевны. Прося об отпущении ему этого греха, Егор Егорыч вместе с тем умолял свою супругу предаться всем радостям земной жизни, прелесть которой может оценить только человек, уже лежащий на одре смерти, и первою из земных радостей Егор Егорыч считал любовь. «Ты должна полюбить, – писал он прямо, – чувства этого во всей полноте ты еще не испытала. Благословляю тебя быть женой и матерью: любящее сердце твое требует этого. В выборе твоем ты не ошибешься: около тебя стоит человек, который любит тебя и достоин быть тобою любимым. Он есть Терхов. Я его внимательно изучал; это человек чистого сердца и глубоко-серьезного ума. Идя среди искусов жизни под его руководством, ты будешь так же приближаться к богу, как приближалась бы, идя со мной по пути масонства». Далее шли приказания Сусанне Николаевне никого не брать в управляющие, кроме Сверстова, которому сверх того сейчас отделить по купчей крепости усадьбу в сорок душ. В конце своего завещания Егор Егорыч просил Сусанну Николаевну о том, что если будет у ней ребенок – сын, то чтобы она исходатайствовала ему фамилию Терхов-Марфин.
– Все это очень умно, очень благородно, и тебе остается только поступить, как написано Егором Егорычем.
– Но, милая Муза, – воскликнула Сусанна Николаевна, – неужели ты не понимаешь, что не Егор Егорыч виноват передо мной, а я уморила его тем, что на его глазах увлекалась разными господами?!
– Ну, положим, так; я согласна с тобой, хоть тут слова правды нет; но теперь Егор Егорыч умер, и ты, я думаю, должна исполнять волю его во всех отношениях; а потому я завтра же напишу Терхову, чтобы он приехал.
– Сохрани боже, сохрани боже! – почти закричала Сусанна Николаевна.
– Почему же боже сохрани? – возразила Муза Николаевна. – Неужели в самом деле ты думаешь в двадцать восемь лет жить в этой глуши одна, ходить только на могилу мужа твоего? Ты с ума сойдешь, если будешь вести такую жизнь.
– Знаю, может быть, – подтвердила Сусанна Николаевна. – Но пойми ты меня: мне не только что людей всех здешних, но даже стен этих будет стыдно, что я сделалась женой другого.
– Тогда поедем в Москву, если тебе так стыдно здесь, – сказала на это Муза Николаевна.
– В Москве – да, лучше… там еще, может быть, я могу; но покуда не будем об этом говорить! – попросила Сусанна Николаевна.
Вскоре после того был накрыт ужин, на который пришел также и возвратившийся с своих хозяйственных хлопот доктор. Искренне обрадованный приездом Музы Николаевны, он с первых же слов отнесся к ней с вопросом:
– Извините вы меня, сударыня, но не известно ли вам, по жизни вашей в Москве, что творит там некто действительный статский советник Тулузов, которого было я упрятал в острог, но который уж давно выпущен?
– Известно немного, – ответила ему Муза Николаевна. – Он живет теперь большим барином, дает роскошные обеды и набирает себе все больше и больше откупов.
– Вот как-с! – произнес Сверстов с перекошенным от затаенной злости лицом. – Егор Егорыч, значит, справедливо предсказывал, что у нас не Христос выгонит из храма мытарей, а мытари выгонят рыбарей, что масонство на долгие годы должно умереть, и воссияет во всем своем величии откупщицкая и кабацкая сила. Посмотрим-с, посмотрим, какую пользу правительство извлечет из этого для себя и для народа; но только я на этом не удовлетворюсь!.. Нет, я подам прошение на высочайшее имя: пусть или меня сошлют в каторгу, если я клеветник, или Тулузова в рудники упрячут, когда я докажу, что он убийца.
– Что за вздор ты говоришь! Разве можно теперь доказать это? – возразила мужу gnadige Frau.
– Так что же мне, – воскликнул он, – с неочищенной душой и предстать на страшный суд?
– Чем же не очищена душа твоя будет, – продолжала возражать gnadige Frau. – Ты пытался, ты доносил, тебе не поверили, и в грехе будут виноваты они, а не ты.
– Но я должен пытаться не один, а десять, двадцать раз! – кипятился доктор.
– Тогда тебя, пожалуй, сочтут за человека не в полном рассудке и посадят в сумасшедший дом! – предусмотрительно и насмешливо заметила gnadige Frau.
– Может быть, – согласился доктор, – по крайней мере, я тогда исполню все, что было в моей возможности.
– Да это исполняй, кто тебе мешает! – заключила этот спор тем же насмешливым тоном gnadige Frau, очень хорошо знавшая, что она сумеет не допустить мужа подать такую несообразную с здравым рассудком просьбу.
После ужина сейчас же все разошлись по своим комнатам, и Муза Николаевна, утомленная трехдневной дорогой, заснула было крепчайшим сном, но часу в первом ее вдруг разбудила горничная и проговорила испуганным голосом:
– Пожалуйте к сестрице, им очень нехорошо-с!
– Что такое с ней? – спросила, в свою очередь, с испугом Муза Николаевна.
– Не знаю-с; при них Фадеевна осталась, а я за вами побежала, – сказала горничная.
Муза Николаевна в одной сорочке, надев только на босую ногу туфли, пошла к сестре, которую она нашла почти лежащей в объятиях Фадеевны и имеющей глаза закрытыми. Муза Николаевна осторожно подошла к ней.
– Тебе нездоровится, Сусанна? – окликнула она ее.
– Да, но дай мне твою руку! – отвечала на это Сусанна Николаевна, все-таки не открывая глаз.
Муза Николаевна приняла ее из объятий Фадеевны в свои объятия.
– Это, должно быть, с ними сделалось от глазу чьего-нибудь нехорошего; с камушка их надобно спрыснуть, – шепнула ей старуха и, уйдя из комнаты, тотчас же возвратилась назад с водою во рту.
Муза Николаевна не успела еще ничего из ее слов хорошенько понять, как старуха, проговорив: «Свят, свят, свят, господь бог Саваоф!» – брызнула на Сусанну Николаевну изо рта воды. Та вскрикнула и открыла глаза. Старуха, снова пробормотав: «Свят, свят, свят, господь бог Саваоф!», – еще брызнула раз. Сусанна Николаевна уж задрожала всем телом, а Муза Николаевна воскликнула: «Что ты такое делаешь?» Но старуха, проговорив в третий раз: «Свят, свят, свят…» – опять брызнула на Сусанну Николаевну.
– Будет, будет; уйдите, оставьте меня с сестрой! – сказала ей, наконец, Сусанна Николаевна.
– Уйду, матушка; теперь все пройдет! – сказала уверенным тоном старуха и ушла.
– Что такое с тобой случилось? – спрашивала Муза Николаевна.
– Я… – отвечала Сусанна Николаевна, как бы боясь остановить свой взгляд на чем-нибудь попристальнее. Комната была освещена только горевшей перед образом казанской божьей матери лампадкой. – Я, – повторила Сусанна Николаевна, – видела вот его… – И она указала при этом рукой на портрет Егора Егорыча, – и того!..
– Терхова? – спросила Муза Николаевна.
– Да… – произнесла с усилием над собою Сусанна Николаевна. – Муж мне все указывал вдаль, а другой мне говорил: «Вы уморите меня, как уморили Углакова!»
– Ты заснула, Сусанна, и видела это во сне, – старалась ей объяснить Муза Николаевна.
– Нет, нет, я не спала; я давно не сплю ни одной ночи! – не согласилась Сусанна Николаевна.
– Тогда это твои обыкновенные галлюцинации, – продолжала успокаивать ее Муза Николаевна.
– Это и не галлюцинации, – возразила Сусанна Николаевна, – которые, когда бывали со мной, то очень неясные, а тут я рассмотрела все черты Егора Егорыча и слышала голос Терхова от слова до слова.
– Еще бы тебе не видеть и не слышать, когда ты только об этом и думаешь! Но вот что, мое сокровище: я не оставлю тебя здесь и увезу с собой в Москву; ты здесь окружена только тем, чего уж нельзя возвратить, а того, что ты желаешь видеть, нет около тебя. Кроме того, последнее твое видение может и сбыться: Терхов в самом деле может умереть от тоски! – решилась уж немножко припугнуть сестру Муза Николаевна.
Сусанна Николаевна при этих словах ее вздрогнула.
– Хорошо, я готова уехать отсюда! – проговорила она.
– Завтра же? – подхватила Муза Николаевна.
– Хоть завтра, мне все равно.
– А в Москве, что же, с Терховым ты увидишься?
– А в Москве вы делайте со мной, что хотите; пойми ты, что я утратила всякий ум и всякую волю.
– Ну, мы там знаем, что сделать! – заключила Муза Николаевна и на другой день объявила прислуге, что Сусанна Николаевна уезжает с ней надолго в Москву, и потому, чтобы все нужное для этого было приготовлено; сказала она также о том и gnadige Frau, у которой при таком известии заискрились слезы на глазах.
– Зачем же Сусанна Николаевна так спешит уехать отсюда? – спросила она печальным голосом.
– Затем, – отвечала ей с лукавой улыбочкой Муза Николаевна, – что ее там один господин очень ждет.
– Господин?.. – произнесла с удивленным лицом gnadige Frau. – Но который тоже нравится и Сусанне Николаевне? – присовокупила она, смекнув, в чем дело.
– Нравится; кроме того, Егор Егорыч сам в своем завещании написал Сусанне, чтобы она непременно вышла за этого господина.
Лицо gnadige Frau приняло радостное выражение.
– Значит, он должен быть очень хороший человек.
– Такой же, как Егор Егорыч: умен, ученый, серьезный и вдобавок молодой.
Gnadige Frau скрестила при этом набожно руки на груди.
– Danke Dir, mein Gott, dafur![230] – произнесла она и затем продолжала окончательно растроганным голосом: – У меня одна к вам, добрейшая Муза Николаевна, просьба: уведомляйте меня хоть коротенько обо всем, что произойдет с Сусанной Николаевной! Я считаю ее моей дочерью духовной. Когда она была замужем за Егором Егорычем, я знала, что она хоть не вполне, но была счастлива; теперь же, как я ни успокоена вашими словами…
Тут полившиеся из глаз слезы захватили дыхание у gnadige Frau, и она не в состоянии была продолжать своей речи.
– Непременно, непременно буду писать вам! – обещала ей Муза Николаевна.
Весь день после того прошел в сборах, в которых Сусанна Николаевна не принимала никакого участия. Она сидела в своей комнате и все время смотрела на портрет Егора Егорыча. В последние минуты отъезда она, впрочем, постаралась переломить себя и вышла в гостиную, где лица, долженствовавшие провожать ее, находились в сборе, и из числа их gnadige Frau была с глазами, опухнувшими от слез; Сверстов все ходил взад и вперед по комнате и как-то нервно потирал себе руки; на добродушно-глуповатой физиономии Фадеевны было написано удовольствие от мысли, что она вылечила барыню, спрыснув ее водой с камушка. Наконец явился Антип Ильич, почти ничего уже не видевший и едва державшийся на своих тонких ногах, но все еще благообразный из себя.
– Сядьте, старичок! – первое, что приказала ему gnadige Frau.
Антип Ильич, с трудом отыскав глазами стул, сел.
– Сядьте и вы! – приказала gnadige Frau Фадеевне.
И та опустилась на кресло, постаравшись сесть рядом с Сусанной Николаевной.
– Лошади поданы-с! – проговорил, взглянув в окно, Сверстов, видимо, мучимый всей этой сценой расставанья и решительно не понимавший, что тут, собственно, происходит.
Все поднялись. Сусанна Николаевна и Муза Николаевна сели на заднюю скамейку огромной четвероместной кареты, а горничные их – на переднюю. Вороные кони Егора Егорыча, запряженные уже шестериком с отчаянным молодым форейтором на выносе, быстро помчали отъезжающих; несмотря на то, долго еще видно было, что Сусанна Николаевна все выглядывала из кареты и смотрела по направлению к Кузьмищеву, в ответ на что gnadige Frau махала ей белым платком своим. Сверстову, наконец, наскучило такое сентиментальничание барынь.
– Пойдем в комнаты! – сказал он жене.
Та пошла за ним.
– Что за сумасшествие творит Сусанна Николаевна! Поехала в Москву на пыль, на жар… Что ей, видно, надоело здоровье? – проговорил доктор искренне сердитым голосом.
– Она поехала затем, что в ее жизни скоро, вероятно, произойдет перелом, и она выйдет снова замуж, – открыла мужу gnadige Frau.
– Немножко скоренько! – заметил с иронией доктор.
– Нисколько не скоренько! – возразила gnadige Frau. – Сам Егор Егорыч в своем завещании велел ей выйти за этого человека.
– Это, вероятно, за Терхова? – спросил доктор.
– Вероятно, за него, – подтвердила gnadige Frau.
– Тогда к чему же все эти слезы и волнения? Старый муж разрешил, новый, кажется, попадается человек хороший; надобно радоваться, а не печалиться, – дело житейское, обыкновенное!.. – восклицал доктор.
– То-то, что тут не очень обыкновенное, – возразила gnadige Frau, – потому что тебе говорить нечего, как Сусанна Николаевна любила Егора Егорыча; сверх того, горничная Сусанны Николаевны, которая, как ты знаешь, не врунья, говорила мне, что Сусанна Николаевна… еще не женщина!
Доктор был совершенно опешен.
– Неужели же то, что я как-то прежде подозревал, правда? – проговорил он.
– Что ты подозревал? – спросила его gnadige Frau.
Сверстов не вдруг ответил жене, а поерошив многократно свою голову, наконец, проговорил:
– Мне Егор Егорыч, бывши еще холостым, говорил как-то раз шутя, что он многократно влюблялся только духом, а не телом; но тогда зачем же было жениться?..
– Отчего же не жениться? Неужели же необходимо, чтобы это было? – проговорила, слегка покраснев, gnadige Frau.
– Необходимо, чтобы было! – восклицал доктор. – Это тебе все физиологи скажут.
– Вздор! – отвергла gnadige Frau.
– Нет, не вздор! – воскликнул доктор и счел за лучшее прекратить с старой бабой об этом разговор.
Недели через две потом они получили от Музы Николаевны письмо, которым она уведомляла их, что Сусанна Николаевна вышла замуж за Терхова и что теперь пока молодые уехали за границу, где, вероятно, пробудут недолго, и возвратятся на житье в Кузьмищево.
Понятно, что отъезд молодых на чужбину случился оттого, что Сусанне Николаевне по выходе ее замуж и в Москве было стыдно оставаться, как будто бы в самом деле она совершила какой-нибудь постыдный поступок.
XV
Прирожденный Миропе Дмитриевне инстинкт все влек ее далее. Не ограничиваясь отдачею денег в рост, она задумала быть хозяйкой. Для сей цели Миропа Дмитриевна наняла верхний этаж одного из самых больших домов на Никитской и разбила этот этаж на номера, которые выкрасила, убрала мебелью и над окнами оных с улицы прибила вывеску: Меблированные комнаты со столом госпожи Зверевой. Одним из первых, желающих посмотреть ее номера, явился тот же мизерный камергер, ее должник на столь значительную сумму. Каким образом могло это случиться, Миропа Дмитриевна сначала объяснить даже себе не могла, потому что с тех пор, как вручила ему десять тысяч, она в глаза его не видала у себя в домике на Гороховом Поле, а тут вдруг он, точно с неба свалившись, предстал пред нею. В первые минуты Миропа Дмитриевна подумала, не деньги ли заплатить пришел к ней камергер, но оказалось не то.