
Масоны
В следующие затем вечера, а их прошло немалое число, Сусанна начала уж сама заговаривать об масонстве и расспрашивать gnadige Frau о разных подробностях, касающихся этого предмета.
– Но где же и кто учит учеников? – пожелала она знать.
Gnadige Frau несколько мгновений, видимо, колебалась, но потом, как бы сообразив pro и contra[97], сказала Сусанне:
– Вот видите, прелесть моя, то, что я вам уже рассказывала и буду дальше еще говорить, мы можем сообщать только лицам, желающим поступить в масонство и которые у нас называются ищущими; для прочих же всех людей это должно быть тайной глубокой.
– Ах, я готова быть ищущей! – проговорила почти умоляющим голосом Сусанна.
– Это я предчувствовала еще прежде, что меня и вызвало на нескромность, – продолжала gnadige Frau с чувством, – и я теперь прошу вас об одном: чтобы вы ни родным вашим, ни друзьям, ни знакомым вашим не рассказывали того, что от меня услышите!.. Даже Егору Егорычу не говорите, потому что это может быть ему неприятно.
– Никому в мире не скажу того! – воскликнула, но почти шепотом Сусанна.
– Верю вам! – произнесла gnadige Frau и, поцеловав с нежностью свое «прелестное существо», приступила к ответам на вопросы. – Вы интересовались, где и кто учил учеников масонских?.. Это делалось обыкновенно в ложах, при собрании многих членов и под руководством обыкновенно товарища, а иногда и мастера.
– И как же их учили? – любопытствовала Сусанна.
– А так же вот, как и Егор Егорыч начал вас учить: им указывали книги, какие должно читать, и когда они чего не понимали в этих книгах, им их риторы растолковывали.
– Я не знаю, что такое ритор, – произнесла с наивностью Сусанна.
– О, ритор – лицо очень важное! – толковала ей gnadige Frau. – По-моему, его обязанности трудней обязанностей великого мастера. Покойный муж мой, который никогда не был великим мастером, но всегда выбирался ритором, обыкновенно с такою убедительностью представлял трудность пути масонства и так глубоко заглядывал в душу ищущих, что некоторые устрашались и отказывались, говоря: «нет, у нас недостанет сил нести этот крест!»
– Чего ж они больше устрашались?.. Совести, что ли, своей?.. – спросила Сусанна.
– Конечно, прежде всего совести своей; а кроме того, тут и обряды очень страшные: вас с завязанными глазами посадят в особую темную комнату, в которую входит ритор. Он с приставленною к груди вашей шпагою водит вас по ужасному полу, нарочно изломанному и перековерканному, и тут же объясняет, что так мы странствуем в жизни: прошедшее для нас темно, будущее неизвестно, и мы знаем только настоящее, что шпага, приставленная к груди, может вонзиться в нее, если избираемый сделает один ложный шаг, ибо он не видит пути, по которому теперь идет, и не может распознавать препятствий, на нем лежащих. «Вас, – говорит ритор, – ведет рука, которой вы тоже не видите; если вы будете ею оставлены, то гибель ваша неизбежна. Страсти и слабости, обыкновенно затмевая внутренний свет, ведут нас в ослеплении по неизвестным путям, и если бы невидимая рука не путеводствовала нас, мы бы давно погибли». Знаете, как послушаешь эти слова, то у кого на душе не совсем чисто и решение его не очень твердо, так мороз пробежит по коже.
– Неужели же с вами все это делали, и вы не испугались? – проговорила с удивлением Сусанна.
– Решительно все это исполнили и со мной!.. Конечно, я чувствовала сильное волнение и еще больше того – благоговейный страх; но ритору моему однако отвечала с твердостью, что я жена масона и должна быть масонкой, потому что муж и жена в таком важном предмете не могут разно мыслить!
– А разве масонками могут быть только жены масонов? – заметила Сусанна.
– То есть в ложу вступить может только жена масона.
Сусанна при этом печально потупила головку.
– Но что такое сама ложа представляет? – спросила она.
– Это обыкновенная комната!.. В Геттингене, где я была принимаема, она находилась в бывшем винном погребе, но превосходно отделанном… В восточной стороне ее помещался жертвенник, на котором лежала раскрытая библия; на полу расстилался обыкновенный масонский ковер… К этому алтарю надзиратель подвел меня. Великий мастер сказал мне приветствие, после чего я стала одним коленом на подушку, и они мне дали раскрытый циркуль, ножку которого я должна была приставить к обнаженной груди моей, и в таком положении заставили меня дать клятву, потом приложили мне к губам печать Соломона, в знак молчания, и тут-то вот наступила самая страшная минута! Я была брезглива с рождения, и никогда не была в то же время пуглива и труслива; но, признаюсь, чуть не упала в обморок, когда приподняли немного повязку на моих глазах, и я увидала при синеватом освещении спиртовой лампы прямо перед собою только что принятую перед тем сестру в окровавленной одежде.
– Кто же это ее и зачем окровянил? – воскликнула Сусанна, даже дрожавшая от рассказа gnadige Frau.
– Это, как впоследствии я узнала, – продолжала та, – означало, что путь масонов тернист, и что они с первых шагов покрываются ранами и кровью; но, кроме того, я вижу, что со всех сторон братья и сестры держат обнаженные шпаги, обращенные ко мне, и тут уж я не в состоянии была совладать с собой и вскрикнула; тогда великий мастер сказал мне: «Успокойтесь, gnadige Frau, шпаги эти только видимым образом устремлены к вам и пока еще они за вас; но горе вам, если вы нарушите вашу клятву и молчаливость, – мы всюду имеем глаза и всюду уши: при недостойных поступках ваших, все эти мечи будут направлены для наказания вас», – и что он дальше говорил, я не поняла даже и очень рада была, когда мне повязку опять спустили на глаза; когда же ее совсем сняли, ложа была освещена множеством свечей, и мне стали дарить разные масонские вещи.
– Ах, я видала эти масонские вещи! – перебила ее Сусанна.
– Где? – спросила gnadige Frau с некоторым удивлением.
– Вот здесь, у Егора Егорыча, в Кузьмищеве! – объяснила Сусанна, покраснев в лице.
– Он вам сам показывал их? – продолжала gnadige Frau с прежним недоумением.
– Нет, – отвечала Сусанна, – но мы в тот год целое лето гостили у него, а покойная сестра Людмила была ужасная шалунья, и он с ней был всегда очень откровенен, – она меня тихонько провела в его комнату и вынула из его стола какой-то точно передник, белый-пребелый!..
– Это запон! – поясняла ей gnadige Frau. – Он из твердой замши делается и действительно всегда очень бел, в знак того, что всякий масон должен быть тверд, постоянен и чист!..
– Но потом Людмила мне гораздо уже позже показывала белые женские перчатки, которые Егор Егорыч ей подарил и которые тоже были масонские.
– Стало быть, он сватался к ней? – воскликнула gnadige Frau.
– Да, – отвечала Сусанна, потупляя глаза, – он ее очень любил!..
– А она? – спросила gnadige Frau.
– Нет, она его уважала, но любила другого! – объяснила Сусанна и поспешила переменить тяжелый для нее, по семейным воспоминаниям, разговор. – И этим кончилось ваше посвящение?
– Почти, – сказала gnadige Frau, – потому что потом мне стали толковать символические изображения ковра, который, впрочем, у масонов считается очень многознаменательною вещью.
– Почему же многознаменательною?
– Теперь, моя прелесть, довольно поздно, – сказала в ответ на это gnadige Frau, – а об этом придется много говорить; кроме того, мне трудно будет объяснить все на словах; но лучше вот что… завтрашний день вы поутру приходите в мою комнату, и я вам покажу такой ковер, который я собственными руками вышила по канве.
Сусанна до глубины души обрадовалась такому предложению и на другой день, как только оделась, сейчас же пришла в комнату gnadige Frau, где и нашла ковер повешенным, как ландкарта, на стену, и он ее первоначально поразил пестротой своей и странными фигурами, на нем изображенными. Она увидала тут какие-то колонны, солнце, луну, но gnadige Frau прежде всего обратила ее внимание на другое.
– Видите ли вы эту рамку кругом? – начала она.
– Да, и какая она красивая! – отвечала Сусанна.
– Красоты особенной в ней нет, – возразила gnadige Frau, – но она важна по символу.
Сусанна принялась слушать с напряженным вниманием.
– Рамка эта, заключающая в себе все фигуры, – продолжала gnadige Frau, – означает, что хитрость и злоба людей заставляют пока масонов быть замкнутыми и таинственными, тем не менее эти буквы на рамке: N, S, W и О, – выражают четыре страны света и говорят масонам, что, несмотря на воздвигаемые им преграды, они уже вышли чрез нарисованные у каждой буквы врата и распространились по всем странам мира.
– А эта веревка с кистями что такое? – спросила Сусанна.
– Это жгут, которым задергивалась завеса в храме Соломона перед святая святых, – объяснила gnadige Frau, – а под ней, как видите, солнце, луна, звезды, и все это символизирует, что человек, если он удостоился любви божией, то может остановить, как Иисус Навин[98], течение солнца и луны, – вы, конечно, слыхали об Иисусе Навине?
– О, да, меня батюшка-священник в институте очень любил за то, что я отлично знала катехизис и священную историю.
– Это я вижу теперь! – сказала gnadige Frau и продолжала толковать. – Эти фигуры изображают камни: один, неотесанный и грубый, представляет человека в его греховном несовершенстве, а этот, правильный и изящный, говорит, каким человек может быть после каменщицкой работы над своим сердцем и умом… Прямоугольник этот, отвес, циркуль, молоток – обыкновенные орудия каменщиков; но у масонов они составляют материальные феномены: циркуль выражает, что бог этим далеко распростертым циркулем измеряет и разыскивает работу масонов!.. Отвес и прямоугольник указывают, чтобы мы во всех поступках нашей жизни поступали по требованию нашей совести!.. Молоток предписывает послушание и покорность масонам, потому что великий мастер одним нешумным и легким ударом побуждает все собрание к вниманию.
– А это какое изображение? – показала Сусанна на кирку.
– Это лопаточка каменщиков, которая повелевает масонам тщательно заравнивать расселины и ямки сердца нашего, производимые в нас высокомерием, гневом, отчаянием…
– Господи, как все это хорошо! – воскликнула Сусанна, уже садясь на стул и беря себя за голову.
– А эти столбы и мозаический пол взяты в подражание храму Соломона; большая звезда означает тот священный огонь, который постоянно горел в храме… – начала было дотолковывать gnadige Frau, но, заметив, что Сусанна была очень взволнована, остановилась и, сев с нею рядом, взяла ее за руку.
– Вас заняло все это, мое прелестное существо? – сказала она растроганным голосом.
– Ужасно, ужасно!.. – воскликнула Сусанна. – Я чрезвычайно бы желала быть масонкой.
– Надеюсь, что в этом случае вами руководит не одно только любопытство? – допрашивала ее, как бы ритор, gnadige Frau.
– Видит бог, нет!.. Клянусь в том моей матерью, тенью моей умершей сестры!..
– Если в вас это душевное состояние продолжится, то ваше желание исполнится, и вы будете масонкой! – произнесла с торжественностью gnadige Frau.
– Но как же это?.. Я должна быть женой масона?
– Исполнится! – повторила еще раз с торжественностью gnadige Frau. – А теперь пока довольно: вы слишком утомлены и взволнованы, – добавила она, – подите к себе, уединитесь и помолитесь!
Сусанна повиновалась ей и ушла.
Gnadige Frau между тем об этих разговорах и объяснениях с прелестным существом в непродолжительном времени сообщила своему мужу, который обыкновенно являлся домой только спать; целые же дни он возился в больнице, объезжал соседние деревни, из которых доходил до него слух, что там много больных, лечил даже у крестьян лошадей, коров, и когда он таким образом возвратился однажды домой и, выпив своей любимой водочки, принялся ужинать, то gnadige Frau подсела к нему.
– Я очень начинаю любить Сусанну и много говорю с ней о разных разностях, – начала она издалека.
– Отлично это делаешь!.. Ты совершенно справедливо прозвала ее прелестнейшим существом!.. – отозвался доктор.
– Но известно ли тебе, – продолжала gnadige Frau после короткого молчания, – что Сусанна жаждет быть масонкой?
Доктор даже встрепенулся от удовольствия и удивления.
– Превосходно! Какая же может быть помеха тому? – проговорил он с обычным ему оптимистическим взглядом.
– Помеха есть!.. Ты забываешь, – возразила ему предусмотрительная gnadige Frau, – что для того, чтобы быть настоящей масонкой, не на словах только, надо вступить в ложу, а где нынче ложа?
При этом замечании доктор почесал у себя в затылке.
– Это так! – согласился он.
– Потом, – развивала далее свое возражение gnadige Frau, – если бы и была ложа, то у нас существует строгое правило, что всякая женщина, которая удостоивается сделаться масонкой, должна быть женой масона.
– Правда! – согласился и с этим доктор. – Но погоди, постой! – воскликнул он, взяв себя на несколько мгновений за голову. – Егор Егорыч хотел сделать старшую сестру Сусанны, Людмилу, масонкой и думал жениться на ней, а теперь пусть женится на Сусанне!
– Что ты такое говоришь, какие несообразности! – сказала gnadige Frau с оттенком даже некоторой досады!.. – Людмилу он любил, а Сусанны, может быть, не любит!
– Не любит?.. Не любит, ты говоришь? А разве ты не видишь, как он на нее взглядывает? – произнес, лукаво подмигнув, Сверстов.
– Взглядывать он, конечно, взглядывает… – не отвергнула того и gnadige Frau.
– Значит, все и кончено! – воскликнул доктор, хлопнув при этом еще рюмку водки, к чему он всегда прибегал, когда его что-либо приятное или неприятное поражало, и gnadige Frau на этот раз не выразила в своих глазах неудовольствия, понимая так, что дело, о котором шла речь, стоило того, чтобы за успех его лишнее выпить!..
– Еще далеко не все кончено и едва только начато! – возразила gnadige Frau. – Теперь вот что мы должны делать: сначала ты выпытай у Егора Егорыча, потому что мне прямо с ним заговорить об этом никакого повода нет!
– Конечно, разумеется! – согласился доктор.
– Я же между тем буду постепенно приготовлять к тому Сусанну! – добавила gnadige Frau.
– Optime![99] – воскликнул доктор и хотел было идти лечь спать, но вошел, сверх всякого ожидания, Антип Ильич.
– Вас Егор Егорыч просят к себе! – проговорил он своим кротким голосом.
– Зачем?.. Болен, что ли, Егор Егорыч? – спросил доктор, несколько встревоженный таким поздним приглашением.
– Нет-с, ничего, кажется!.. – отвечал Антип Ильич. – Там чей-то дворовый человек привез им письмо от ихнего знакомого.
Доктор пошел и застал Егора Егорыча сидящим в своем кресле и действительно с развернутым письмом в руках.
– Вот какого рода послание сейчас получил я! – проговорил Егор Егорыч и начал читать самое письмо:
«Многоуважаемый Егор Егорыч!
Беру смелость напомнить Вам об себе: я старый Ваш знакомый, Мартын Степаныч Пилецкий, и по воле божией очутился нежданно-негаданно в весьма недалеком от Вас соседстве – я гощу в усадьбе Ивана Петровича Артасьева и несколько дней тому назад столь сильно заболел, что едва имею силы начертать эти немногие строки, а между тем, по общим слухам, у Вас есть больница и при оной искусный и добрый врач. Не будет ли он столь милостив ко мне, чтобы посетить меня и уменьшить хоть несколько мои тяжкие страдания.
Принося извинение, что беспокою Вас, остаюсь Вашим, милостивый государь, покорнейшим слугою – Мартын Пилецкий».
– Так я сейчас и поеду; мне все равно спать – что в постели, что в тарантасе! – объяснил Сверстов.
– Поезжайте! – не стал его отговаривать Егор Егорыч, и едва только доктор ушел от него, он раскрыл лежавшую перед ним бумагу и стал писать на ней уже не объяснение масонское, не поучение какое-нибудь, а стихи, которые хотя и выходили у него отчасти придуманными, но все-таки не были лишены своего рода поэтического содержания. Он бряцал на своей лире:
Как в ясной лазури затихшего моряВся слава небес отражается,Так в свете от страсти свободного духаНам вечное благо является.Но глубь недвижимая в мощном простореВсе та же, что в бурном волнении.Дух ясен и светел в свободном покое,Но тот же и в страстном хотении.Свобода, неволя, покой и волненьеПроходят и снова являются,А он все один, и в стихийном стремленьиЛишь сила его открывается.Кончив и перечитав свое стихотворение, Егор Егорыч, видимо, остался им доволен и, слагая его, вряд ли не имел в виду, помимо своего душевного излияния, другой, более отдаленной цели!
XI
Доктор возвратился в Кузьмищево на другой день к вечеру и был в весьма веселом и возбужденном настроении, так что не зашел даже наверх к своей супруге, с нетерпением и некоторым опасением, как всегда это было, его поджидавшей, а прошел прямо к Егору Егорычу.
– Вы мне ничего не сказали, к какого сорта господину я еду… – начал он.
– И забыл совсем об этом, – отвечал Егор Егорыч, в самом деле забывший тогда, так как в это время обдумывал свое стихотворение.
– Он сосланный сюда, оказывается, – продолжал доктор.
– Да, эта высылка его произошла при мне, когда я в последний раз был в Петербурге.
– Он мне говорил, что его сослали за принадлежность к некой секте, название которой я теперь забыл.
– К секте Татариновой, – подсказал доктору Егор Егорыч.
– Нет, иначе как-то, – возразил тот.
– Ну, так Никитовской, должно быть, – отозвался Егор Егорыч.
– Это вот так! Но почему же она Никитовской называется?
– Она собственно называется Татарино-Никитовское согласие, и последнее наименование ей дано по имени одного из членов этого согласия, Никиты Федорова, который по своей профессии музыкант и был у них регентом при их пениях.
– Но сама Татаринова что за особа? Я об ней слыхал… Она, говорят, аристократка?
– Ну, какая же аристократка! – отвергнул Егор Егорыч. – Она урожденная Буксгевден, и мать ее была нянькой при маленькой княжне, дочери покойного государя Александра Павловича; а когда девочка умерла, то в память ее Буксгевден была, кажется, сделана статс-дамой, и ей дозволено было жить в Михайловском замке… Дочь же ее, Екатерина Филипповна, воспитывалась в Смольном монастыре, а потом вышла замуж за полковника Татаринова, который был ранен под Лейпцигом и вскоре после кампании помер, а Екатерина Филипповна приехала к матери, где стала заявлять, что она наделена даром пророчества, и собрала вкруг себя несколько адептов…
– В числе которых был, конечно, одним из первых Мартын Степаныч Пилецкий?
– Да, он, деверья ее – Татариновы, князь Енгалычев, Попов, Василий Михайлыч… – перечислял Егор Егорыч.
– Но какая же собственно это секта была и в чем она состояла? – спросил доктор.
– Разно их понимают, – отвечал неторопливо Егор Егорыч, видимо, бывший в редко ему свойственном тихом и апатичном настроении. – Павел Петрович Свиньин, например, доказывал мне, что они чистые квакеры[100], но квакерства в них, насколько мне они известны, я не признаю, а скорее это наши хлысты!
– Как хлысты! – воскликнул ошеломленный этими словами Егора Егорыча доктор.
– Что же вас так удивило это?.. – сказал тот. – Я говорю это на том основании, что Татарино-Никитовцы имели весьма сходные обряды с хлыстами, так же верят в сошествие на них духа святого… Екатерина Филипповна у них так же пророчествовала, как хлыстовки некоторые.
– Но меня удивляет, – отвечал доктор, все еще остававшийся в недоумении, – что у них в союзе, как сказал мне Мартын Степаныч, был даже князь Александр Николаич Голицын.
– Был! – подтвердил Егор Егорыч.
– Каким же образом, когда князь испокон века масон?
– Хлысты очень близки к масонам, – объяснил Егор Егорыч, – они тоже мистики, как и мы, и если имеют некоторые грубые формы в своих исканиях, то это не представляет еще существенной разницы.
– Разумеется! – воскликнул радостно доктор. – Я давно это думал и, кажется, говорил вам, что из раскольников, если только их направить хорошо, можно сделать масонов.
– Нет! – отвергнул решительным тоном Егор Егорыч. – Не говоря уже о том, что большая часть из них не имеет ничего общего с нами, но даже и такие, у которых основания их вероучения тожественны с масонством, и те, если бы воззвать к ним, потребуют, чтобы мы сделались ими, а не они нами.
– Даже хлысты? – воскликнул доктор.
– И хлысты даже! – повторил Егор Егорыч.
– По грубости форм своих исканий?
– Отчасти и по грубости своей.
– А если бы молокан взять: у тех, я знаю, нет грубых форм ни в обрядах, ни в понимании! – возразил доктор.
Егор Егорыч сделал гримасу.
– У молокан потому этого нет, что у них не существует ни обрядов, ни понимания истинного, – они узкие рационалисты! – проговорил он как бы даже с презрением.
– Жаль! – сказал доктор. – Но опять вот о Пилецком. Он меня уверял, что их собрания посещал даже покойный государь Александр Павлович.
Егор Егорыч на некоторое время задумался.
– Государь Александр Павлович, – начал он, – был один из самых острых и тонких умов, и очень возможно, что он бывал у madame Татариновой, желая ведать все возрастания и все уклонения в духовном движении людей… Кроме того, я на это имею еще и другое подтверждение. Приятель мой Милорадович некогда передавал мне, что когда он стал бывать у Екатерины Филипповны, то старику-отцу его это очень не понравилось, и он прислал сыну строгое письмо с такого рода укором, что бог знает, у кого ты и где бываешь… Милорадович показал это письмо государю, и Александр Павлович по этому поводу написал старику собственноручно, что в обществе госпожи Татариновой ничего нет такого, что отводило бы людей от религии, а, напротив того, учение ее может сделать человека еще более привязанным к церкви.
– Свежо предание, а верится с трудом! – произнес и многознаменательно качнул головой доктор. – Скажите, вы давно знакомы с Пилецким, который, говорю вам откровенно, мне чрезвычайно понравился?
– Давно; я познакомился с ним, когда мне было всего только пятнадцать лет, в Геттингене, где я и он студировали сряду три семестра. Пилецкий был меня старше лет на шесть, на семь.
– По происхождению своему он, должно быть, поляк?
– Нет, он родом серб и, по-моему, человек высоких душевных качеств. Геттингенский университет тогда славился строгостью морали, философией и идеалистическим направлением!.. Я, как мальчик, охвачен был, конечно, всем этим и унесся весь в небеса; Мартын же Степаныч свои доктрины практиковал уже и в жизни; отличительным свойством его была простота и чистота сердечная, соединенная с возвышенным умом и с искренней восторженностью! Лично я, впрочем, выше всего ценил в Мартыне Степаныче его горячую любовь к детям и всякого рода дурачкам: он способен был целые дни их занимать и забавлять, хотя в то же время я смутно слышал историю его выхода из лицея, где он был инспектором классов и где аки бы его обвиняли; а, по-моему, тут были виноваты сами мальчишки, которые, конечно, как и Александр Пушкин, затеявший всю эту историю, были склоннее читать Апулея[101] и Вольтера, чем слушать Пилецкого.
– В чем же собственно эта история состояла? – спросил с большим любопытством Сверстов.
– История чисто кадетская, из которой, по-моему, Пилецкий вышел умно и благородно: все эти избалованные барчонки вызвали его в конференц-залу и предложили ему: или удалиться, или видеть, как они потребуют собственного своего удаления; тогда Пилецкий, вместо того, чтобы наказать их, как бы это сделал другой, объявил им: «Ну, господа, оставайтесь лучше вы в лицее, а я уйду, как непригодный вам», – и в ту же ночь выехал из лицея навсегда!
– И, по-моему, это благородно, – подхватил Сверстов, – и показывает действительно его снисходительность и любовь к детям. Теперь, впрочем, кажется, – присовокупил он с улыбкой, – Мартын Степаныч любит и почти боготворит одну только Екатерину Филипповну: он все почти время мне толковал, что она святая и что действительно имеет дар пророчества, так что я, грешный человек, заключил, что не существовало ли даже между ними плотской любви.
– Это не одни вы, а многие, в том числе и князь Александр Николаич, подозревали и объясняли, что они не женятся единственно потому, что хлысты, кои, как известно, не признают церковного брака!
Проговорив это, Егор Егорыч стал легонько постукивать ногой. У Сверстова это не свернулось с глаза. Сообразив, что это постукивание как раз началось при слове «брак», он нашел настоящую минуту удобною, чтобы приступить к исполнению поручения своей gnadige Frau.
– Впрочем, бог с ними, со всеми этими господами, – начал он, – мне еще лично вас нужно повыпытать; скажите мне, как врачу и другу, успокоились ли вы совершенно по случаю вашей душевной потери в лице Людмилы?
Егора Егорыча точно что кольнуло. Он ни слова не отвечал и даже отвернулся от доктора.
– Когда вы возвратились из Петербурга, – продолжал тот, – мне показалось, что да: успокоились, стали бодрее, могучее физически и нравственно, но последнее время вы снова ослабли.