«Как хороша я теперь, друг мой, как полно счастьем все существо мое. Сам бог обручил наши души. Теперь мне ясны и этот страх души, и этот трепет сердца, когда в Крутицких казармах ты бросил на меня взгляд – этот взгляд, полный чем-то непонятным мне и неразгаданным. Не правда ли, я создана только для того, чтобы любить тебя?»
Герцен перечитывает письмо и через тысячу верст слышит милый голос. Оказывается, Наташа помнит все и признается с простодушной лукавинкой: она-то давно предчувствовала – вот-вот придет день, а ей так хотелось подольше насладиться рассветом.
С помощью Наташи кандидат Московского университета, дока в Солнечной системе Коперника и в философских трактатах, сделал еще одно открытие: он полюбил Наташу гораздо раньше, чем молнией сверкнула эта мысль в Крутицких казармах.
Конечно, воспитанница княгини Хованской не могла свободно переписываться с государственным преступником, как неизменно называла теперь княгиня Хованская ссыльного сына своего несчастного брата Ивана. Княгине крепко запомнилось, как при известии об аресте этого молодого человека Наташа упала в обморок. Смекнула княгиня-благодетельница, что Наталья по дурости может вздумать писать в Вятку. Княгиня была далека от мысли, что между двоюродными (на этот случай вспомнилось об их родстве по крови) может возникнуть такой разврат, как любовь. Однако были приняты меры строгости. Письма в Вятку княгиня решительно запретила.
В Москве было объявлено под рукой, что, княгиня Хованская, желая устроить счастье воспитанницы, дает за ней в приданое сто тысяч рублей. Иван Алексеевич Яковлев, смущенный ссылкой сына-вольнодумца, не меньше боялся семейных осложнений. Вполне согласясь с распоряжениями княгини и в предупреждение новых безумств сына, Иван Алексеевич между прочим писал ему:
«Наташе нужно выходить замуж, а не сентиментальничать».
Но письма из мезонина на Поварской по-прежнему благополучно шли в Вятку, а из Вятки летели в мезонин. Как ни надзирала за воспитанницей сама княгиня, как ни усердствовали доверенные приживалки, Наташе самоотверженно служили дворовые люди княгини Хованской.
Прислушиваясь к каждому шороху за дверью, счастливая влюбленная бралась за очередное письмо.
«Ты один жил в моей душе, одному тебе я поклонялась всю жизнь мою… О, как я счастлива, как благодарю бога, что могу отдать и сердце и душу, созданные для одного тебя и полные одним тобой… Только помни, Александр, что у твоей Наташи, кроме любви, нет ничего».
И эту любовь он предал!
Для него настали черные дни. Старый, больной муж молодой женщины умер. К Герцену с немым, затаенным вопросом обратились ее глаза. Почему он медлит? Ведь она, вдова, теперь свободна.
Надо бы сказать ей о Наташе – и кончились бы все муки. Но он не может нанести жертве своего легкомыслия такой удар. Он не может видеть нелегкие женские слезы. Эти слезы по его вине вот-вот прольются в Вятке. Что будет там, в Москве, где так светло верит в него Наташа?
«Я должен сделать тебе страшное, немыслимое признание!» – пишет Герцен на Поварскую и мысленно молит, как приговоренный к смерти, отсрочки.
Написано наконец чистосердечное признание. Никакой пощады себе! Но каждая строка полна мольбы: может быть, у преступника не отнимется надежда?
Равнодушный почтмейстер взвешивает пакет, объявляет цену пересылки и припечатывает сургучом. Не раньше как через две недели узнает о его падении Наташа; пройдут еще две недели, пока придет ответ. Ожидание стало страшнее самой ссылки.
Глава девятая
Даже летним вечером рано затихает Москва. Только на опустевших бульварах бродят влюбленные. На смену вечеру опускается ночь – ничто беспечной юности! Пусть же ищут счастья влюбленные, на то отпущен им короткий срок. Глядишь, еще не успели испить из обманчивой чаши одни, а на поиски идет новая поросль. И все так же коротки для них вешние дни, все так же мимолетны летние ночи. Как же тебя, счастье, найти?
Может быть, тот самый юноша, который знал беспокойную сладость мечты, теперь встречает ночь сладкой зевотой и, облекшись в халат да повязав голову фуляром, торопится закончить любимый пасьянс? А то, вооружась хлопушкой, станет собственноручно казнить сонных мух.
И дева-ангел, которая раньше читала тайком от маменьки чувствительные романы, ныне, став рачительной супругой, старается неслышно подкрасться к людской: не спят ли холопы и холопки, не выполнив урочных работ?
Так зачем же шелестят на бульварах вековечные липы и бодрствует беспечная юность?
Все больше темнеют окна в домах, и наглухо закрываются тяжелые ставни. Надо бы и в малом доме на Сивцевом Вражке гасить огни. Совсем поздно. А Александр Иванович Герцен зажигает новые свечи.
– Есть что-нибудь новое из романа? – спрашивает, глядя на эти приготовления, Наталья Александровна.
Герцен отрицательно качает головой и молча раскрывает заветный портфель. Здесь хранятся Наташины письма – все горести и радости, все, что сказалось в разлуке. Александр Иванович узнает каждую ее записку, помнит, что написано в каждой строке. Вот записки, которые присылала она узнику в Крутицкие казармы, вот ее письма в Вятку. Вот и то письмо, которое вернуло ему жизнь.
– Я решительно не помню, Наташа, что было со мной, когда я ждал ответа на мое признание. Найти тебя для того, чтобы, быть может, снова потерять…
Герцен держит в руках старое письмо, а в глазах его такой ужас, словно только сейчас суждено ему узнать свою судьбу.
Он читает давнее Наташино письмо, почти вовсе на него не глядя, наизусть, а голос то и дело прерывается:
– «Читая признание твое, ангел мой, я залилась слезами…»
Наташа слушала собственное письмо, когда-то посланное в Вятку; она и сегодня повторила бы его слово в слово, ничего не меняя.
«Мне жаль тебя, Александр, горько, что в тебе не стало сил устоять против того стремления, которое вовлекло тебя в этот поступок… Но, ей-богу, я слишком постигаю весь ужас твоего положения, и этот холод, и эти оковы, и эти убийственные взгляды на каждом шагу, и твою душу. Всей душой, всей любовью моею прощаю тебя на каждом слове. Чего стоит твое раскаяние! О, оно выше твоей вины, а если разлука наша была наказание, то она давно, давно искупила пятно это в душе твоей…»
Герцен не может перечитывать эти строки без слез. Сейчас речь пойдет о женщине, которая стала в Вятке жертвой его легкомыслия.
«Теперь просьба о ней, – писала Наташа. – Если ты не можешь прибавить ей счастья, не умножай горя ее… Ты сам говоришь, что она довольно несчастна и без новых ударов. Да поможет тебе бог спасти ее…»
Наташа, взволнованная воспоминаниями, молчала. Ведь и для нее черным оказался день, когда она получила откровенное признание и поняла его истинный смысл. И она тогда провела не одну бессонную ночь, ища утешения у утренней звезды, только бы быть подальше от земных страстей.
– Я бы сумела устраниться, – говорит Наташа, первая нарушив молчание, – если бы знала в те дни, что это нужно для тебя.
– Наташа, опомнись!
– Нет такой жертвы, Александр, которую я бы для тебя не принесла…
Герцен перебирал письма. Которые перечитает молча, которые покажет ей.
– А это ты помнишь, Наташа?
Она, конечно, помнила. Александр, будучи в Вятке, делился с ней своими раздумьями. Для себя он жить никогда не станет. Как же противоборствовать злу: служить или взяться за перо?
«Писать! – отвечала Наташа. – Здесь труды необыкновенные и польза необыкновенная!..»
– Так, Наташа, – Александр Иванович отложил памятное письмо. – Но как писать в стране, где молчание почитается первой добродетелью?
– Ты все можешь, недаром тебе даны способности и силы. – Они еще долго стояли у раскрытого окна. – Тебе все дано, – снова повторила Наташа.
Она заговорила о романе. И снова перебирал Герцен написанные страницы.
Рассказано в романе, что губернатор возненавидел уездного лекаря, отца Дмитрия Круциферского, только за то, что лекарь отказался выдать свидетельство о естественной смерти кучера, засеченного помещиком. Или, к примеру, приведена сентенция Глафиры Львовны Негровой о мужиках: «С ними нельзя обходиться по-человечески, тотчас забудутся».
И опять отложит рукопись Александр Иванович. Не страшнее ли любого романа ужасы жизни?
Годы, проведенные в ссылке, не забывались.
Летом 1837 года к вятским дорогам сгоняли мужиков в праздничных одеждах. В каждом захолустном городишке чинили тротуары, красили заборы. На улицах суетились городничие и гоняли еще более ошалелых квартальных. Можно было подумать, что происходят сцены из комедии Гоголя «Ревизор», которая уже год шла на столичной сцене. Но какой ревизор мог сравняться с наследником российского престола! Наследник, путешествуя для ознакомления с любезным отечеством, не сегодня-завтра нагрянет со свитой в Вятку!
Сколько ни суетились в уездах городничие, общее наблюдение за подготовкой к встрече царственного гостя взял на себя, разумеется, сам губернатор. Главная забота – проклятые жалобщики! Только проморгай – такого натащат, что устелют кляузами весь путь августейшей особы.
Кроме обычных мер отеческой кротости губернатор упрятал одного купчишку, показавшегося особо подозрительным насчет жалоб, в сумасшедший дом. Пусть-де лекари не торопясь разберутся: нет ли у купца затемнения в голове? Вот и посиди до времени, архибестия, под замком! А пронесет бог гостей – тогда выходи, борода! Тогда строчи, аршинник, свои жалобы! Авось хоть черти почитают их на страшном суде.
Но что же вышло-то? Подвел, зарезал губернатора проклятый купчишка. Всучил, архиплут, через благоприятелей жалобу наследнику престола. По малому знакомству с отечественными обычаями история показалась неслыханной высоким петербургским гостям.
Губернатор еще пытался вначале приободриться: сам, мол, купец по злобе сел в сумасшедший дом. Еще имел смелость губернатор сопровождать наследника на приготовленную для высочайшего обозрения выставку местных промыслов и рукоделий. Для учености даже начал что-то бормотать высокому гостю о царе Тохтамыше. Черт его знает, почему подвернулся на язык!