«Аккуратный, сволочь», – промелькнула яркая и досадливая мысль в голове черта.
Конфеткин тоже остановился и вдруг понял, как мало у него сил. Черт привалился спиной к ярко освещенному киоску и вытер ладошкой мокрый нос.
«Дьявол! – с тоской подумал он о том, за кем шел. – Нет, хуже дьявола!»
– Эй, вы там, гражданин в шубе! – киоскерша, женщина с сонным лицом, постучала по стеклу. – А ну, отойдите от киоска.
Конфеткин вяло огрызнулся. Припавшая к стеклу киоскерша отпрянула во внутрь, охнула и истово перекрестилась.
Человек впереди перешел дорогу. Конфеткин поспешил следом… Он то дело оглядывался по сторонам, словно по привычке искал лазейку для того, чтобы удрать.
Черта догнала страшная мысль: «Не надейся!..» Конфеткину вдруг захотелось осесть на асфальт и завыть дурным голосом. Мир вокруг казался ему настолько надоевшим и беспросветным, что черта затошнило.
Конфеткин собрал в кулак остатки воли. Но то, что удалось ему собрать, тут же стало растекаться, как талый мартовский снег в горячем кулаке. Оставалось последнее средство: черт вспомнил свой недавний ужас, испытанный перед Голосом, там, в темноте подвала.
«А то хуже будет!..» – подумал он.
Из подсознания всплыла другая мысль: «Да разве может быть хуже?»
Конфеткина снова затошнило, а это был плохой признак. Не зная, что делать, черт наудачу припомнил запах свежего сена и французских духов.
«Весело же было!..» – с пронзительной тоской подумал он.
Он искал надежду… Но ее не было. Впереди маячила спина человека, черт не мог не идти следом, и надежда умирала. Точнее говоря, она превращалась в бездну.
Снег усилился и стал совсем мокрым… Конфеткин посмотрел вниз и вдруг не увидел своих ног. И черт никак не мог понять: это оттого, что гуще пошел снег или просто таяли его копытца…
Чертова кожа
Наверное, самая простая рифма к слову «ребенок» найдется сразу же – «теленок». Каким я был тогда, в далеком 1980-ом?.. Да и в самом деле большим, бесхитростным теленком. Даже самые мои жгучие мысли – будь то обида на чужую несправедливость или осмысливание собственного несовершенства – могли запросто и вдруг превратиться из кусачего овода в легковесную бабочку. И я – теленок! – пережевывая что-то или смеясь над чем-то, наблюдал за тем, что происходит внутри меня словно со стороны, и не видел в этом простодушном преображении никакой трагедии. Уже теперь мне кажется, что эта мягкая не возмущенность как-то связана с восприятием времени в юности: словно ты входишь в реку и чувствуешь не столько течение воды, сколько ее внутреннюю сущность – живительную прохладу. Ты смотришь по сторонам, любуешься удивительным утром, а течение времени воспринимается разумом не как его безвозвратная потеря, а как неиссякаемый круговорот…
Улыбнусь: все-таки Любочка правильно называла меня «философом», хотя это явно насмешливое звание, конечно же, нужно взять не в одну пару кавычек. Как-то раз мы сидели на берегу реки… Я, очарованный только что подаренным мне Любой романом Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», вдруг вздумал изобрети свое собственное «доказательство бытия Божия». Конечно же, я не верил в Бога и меня интересовал только процесс конструирования доказательства. Иными словами, я пытался доказать то, во что не верил сам и как раз в этом и состояла моя вопиющая глупость. Я говорил что-то про небо и реку и про то, что облака, в сущности, и есть отражение реки ведь вода, пусть даже в виде пара, все-таки остается водой. Но движение облаков никак не связано с направлением течения самой реки. Почему отраженное не соответствует тому, что оно отражает?.. И не есть ли это доказательством того, что отраженное и отражаемое находятся в разных мирах?
Любочка редко прерывала мои измышления на философские темы, хотя они и казались ей примитивными, как рисунок дикаря. Люба перебирала мои волосы, смотрела в строну пляжа и о чем-то думала. Я окликнул ее… Люба улыбнулась, легонько укусила меня за ухо и шепнула, что я «полный балбес».
Но я упрямо продолжил доказывать, что наш мир лишен жестких, механических связей и что именно поэтому в нем найдется место для Бога. Ведь Космос – вечный и холодный – создает земные облака на своем оттаявшем краешке, а потому идет дождь, не пересыхают родники и текут реки. Но как бесконечно огромное допускает воздействие на себя бесконечно малого и в то же самое время они оба – в силу не взаимосвязанности их движения – остаются совершенно свободными?..
Люба засмеялась и сказала, что, во-первых, я – оголтелый пантеист и, во-вторых, что я целуюсь лучше, чем философствую.
Я попытался вернуться к своим рассуждениям, когда мы возвращались с реки. Люба держала меня под руку. Я не успел сказать и десяти слов, как вдруг Люба резко оборвала меня. У нее был холодный, изучающий взгляд… Люба усмехнулась и спросила: «Слушай, философ, сколько можно? Ты что и в самом деле дурак?»
Эти слова прозвучали как пощечина… Я попробовал вырвать руку, но Люба удержала ее. Она суетливо и неловко извинилась и сказала, что терпеть не может отвлеченных рассуждений, если они касаются «космических тем». Я спросил почему. Люба долго молчала. Она шла, низко опустив голову, и рассматривала дорогу.
– Я не помню, сколько тогда мне было лет, – неохотно начала она. – Но моя мама хорошо запомнила тот случай и говорила, что тогда мне было чуть больше трех… Мы приехали к бабушке в деревню. Ночью я проснулась от ужаса и закричала так, что переполошила в доме всех… – Люба как-то искательно и жалко принялась рассматривать мое лицо. – Там, во сне, я подумала, что если я умру, то меня никогда не будет… Ни-ког-да! Я представила себе космос, не имеющий предела, и крохотную светящуюся точку, летящую в нем… Пройдет тысяча лет, сто тысяч, сто миллиардов лет, а точка будет лететь и это не имеющее пределов «Никогда» останется прежним. Я вдруг поняла, что такое смерть и что такое «тебя никогда-никогда-никогда не будет». Даже само это слово «никогда» можно было бы повторять бесконечно долго и оно само никогда-никогда-никогда не кончалось бы…
Любочка говорила все более медленно и неуверенно и слова давались ей с мучительным трудом. Ее монолог нужно было оборвать и я не нашел ничего лучшего, кроме как усомниться в том, что трехлетний ребенок может понимать, что такое бесконечность.
Люба усмехнулась:
– Тогда был 1961 год… Гагарин полетел в космос. Мои родители – интеллигентные люди и они многое объясняли своей дочке. А я была очень умной девочкой…
Наверное, я и Люба были очень разными людьми… Любое зло тогда казалось мне не столько темным и далеким, как жуткий лес, сколько попросту бесполезным и чужим. А может быть, просто затянулось мое детство? Можно сказать и так… Но я совсем не страдал от этого и если старался казаться взрослым, то как-то с оглядкой, с оговоркой, что это всего лишь следующий день моей жизни, а там, наверху, – вот посмотрите-посмотрите! – светит то же самое вчерашнее солнышко…
Работа пионервожатым в лагере «Светлячок» не отнимала у меня много сил. Я охотно возился с детьми – десятилетней малышней – и ясно осознавая свою ответственность перед ними, не был строгим воспитателем. Кстати, тогда я не мог сказать про себя, что «я люблю детей». Теленок не может любить телят, потому что он сам попросту является одним из них…
Все выше изложенное не мешало мне приставать с поцелуями к старшей пионервожатой Любе даже днем в каком-нибудь укромном уголке. Любочке было двадцать один год, мне – девятнадцать. Когда Люба обижалась на меня, – а в начале знакомства это происходило довольно часто – у нее бледнели губы, и она была готова с удовольствием пустить в ход жесткие кулачки. Правда, ее удары никогда не достигали цели, а если и колотили меня, то только по спине. Любочка смеялась, кричала «Слон несчастный, сейчас убью!..» и вслед убегающему «слону» летела то книга, что шахматные фигуры, то еще что-нибудь явно не тяжелое. Мне нравилась эта то удивительно ласковая, то откровенно глупая, на грани жестокости, игра. Мы оба могли сознательно причинить боль друг другу, например, заставить ревновать, но… Я не помню случая, чтобы наши ссоры (кроме последних) продолжались больше двух-трех часов.
Первые шаги к примирению делал только я… Впрочем, так ли это было на самом деле? Ведь я отлично понимал, чего ждет от меня Любочка. Кстати говоря, по ее же словам, в моем «покаянии» не было ни капельки осознания вины, скорее всего это было самым наглым проявлением мужского высокомерия. Например, я подходил к Любе, когда она читала книгу, садился рядом и молча терся носом о ее худенькую шею. Люба молчала… Тогда я обнимал ее за плечи и шептал ей в ухо: «Любочка!.. Любочка моя!» Моя рука скользила вниз и касалась ее груди. В начале нашего знакомства, я регулярно получал книгой по голове. Потом, когда Люба все-таки решилась на паузу, я, не долго думая, нырнул рукой за лифчик. Люба укусила меня за руку. Мы чуть не подрались и, как это ни странно звучит, Люба потом сама прижгла мне ранку на руке зеленкой. Я обнял Любу и прежде чем поцеловать, долго рассматривал ее губы. Они были чуть тонкими, но совсем не портили ее, а еще они были упругими и по-женски жадными…
Довольно быстро я понял, что Люба – женщина. А мне было девятнадцать и у меня никогда никого не было… Как-то Люба сказала мне, что у меня руки мужчины и глаза ребенка. А потом добавила, что я настолько похож на порядочного человека, что любая девушка скорее согласится выйти за меня замуж, чем бездумно флиртовать. Она улыбнулась так, словно улыбнулась не мне и сказала «в общем, ты глубоко несчастный человек!» По мнению Любы, я должен был обидеться на ее слова, но я только улыбнулся в ответ. Странно, но рядом с Любой я всегда чувствовал в себе какую-то неодолимую силу и ясно понимал, что ей ничего противопоставить этой силе. Незаурядный женский ум Любочки, ее опыт и женская хитрость были способны к сопротивлению не в прямой схватке, а только исподволь. Теленок вдруг оказывался сильнее пантеры. Осознание этой несправедливости очень часто и рождало в Любе чувство гнева…
Когда я брал в свои ладони лицо Любы и приподнимал, она никогда не смотрела мне в глаза. Она закрывала их и ждала… Я касался губами сначала кончика ее носа, потом щек и едва тронув ее губы, замирал и смотрел, как они тянутся к моим губам.
Люба не раз говорила, что именно я научил ее «романтическим рыданиям»… Уже теперь, по прошествие многих лет, я понимаю, что она была права. Пусть и бессознательно – но довольно старательно! – я часто доводил Любу до этих горьких и совсем не романтических слез. Было ли это жестокостью?.. Нет! Потому что все происходящее тогда с нами нельзя было оценивать как что-то обыденно-повседневное, как что-то счетного типа «ты – сказал, она – ответила, а потому все так и получилось»… Примерно так же, как несопоставимы по размерам река и Вселенная над ней, так же неравновелики были и чувства внутри нас. «Хочу есть» и «хочу любить» – очень разные вещи. А последние по своей сути гораздо сложнее, ярче и тоньше, чем наши привычные понятия о добре и зле.
Иногда, чтобы избежать надвигающейся ссоры, я обнимал Любочку, приникал к ней всем телом, но не целовал, а… Я попросту замирал! Я шептал ей нежные слова и сам верил в их искренность… Люба смеялась и говорила «Уди же, негодяй, уйди! Ты, что не видишь, что я таю?!»
Как-то Люба бросила фразу, смысл которой сводился к тому, что она ненавидит в себе ощущение «женского и мягкого» и ненавидит так сильно, что когда я провоцирую ее проявить эту мягкость, она способна ударить меня. Я действительно замечал, что в минуты перехода от ссоры к примирению в Любе словно боролись два человека. Не так уж редко, когда хотя бы на несколько секунд побеждал незнакомый мне, и тогда лицо Любочки вдруг уродовала маска холодного презрения, а ладошки сжимались в кулаки. Это случалось ни раз и не два, и однажды я спросил, почему минуту назад ты не ударила меня?.. Люба удивленно посмотрела на меня и пожала плечами. Она сказала, что «наверное, бить, – действительно бить! – откровенных дураков все-таки грех». Я уверен, что Люба пожалела об этом коротком разговоре. Она быстро сменила тему, и спросила: «Слушай, свин, а давай я тебе майку постираю?.. Ходишь тут немытый и пионеров пугаешь!»
Люба жила в своей комнате одна… Часто во время «тихого часа», я приходил к ней и ложился отдохнуть на ее кровать. Люба – даже если она нервничала по какому-то поводу – никогда не пыталась стащить меня со своей постели, а если ее настроение было испорчено до предела, просто не обращала на меня внимания. Она говорила мне «просто помолчи и все!..» и принималась тихо, с муравьиным упрямством, хлопотать по своему немудреному, в общем-то, хозяйству. Я называл это «женским инстинктом». Люба бросала на меня – «лодыря и лежебоку» – нарочито сердитые взгляды и добавляла насмешливые обвинения уже в свой адрес. Например, «и за чем я с тобой, дура, связалась?» или «я отдала тебе лучшие дни своей пионерской юности, а ты снова дрыхнешь на моей кровати!» Но были и исключения. Однажды Люба виновато улыбнулась и сказала: «Спи уж, однолюб, если пришел…» Почему Люба назвала меня «однолюбом» я не знаю, ведь я всегда пытался доказать ей, что я самый что ни на есть оголтелый донжуан.
Когда мы не ссорились, я действительно усыпал. Люба ложилась рядом и смотрела на меня. Сквозь сон я чувствовал прикосновение ее губ и понимал, что пора вставать. Наша возня с детьми (именно возня, а не какое-то там воспитание) не могла быть прерваться больше чем на час. Но вставать не хотелось и я обнимал Любу… Какое-то мгновение ее тело было расслабленным и податливым. Еще толком не придя в себя после мимолетного сна, я пытался подмять под себя это желанное тело, сжать его в объятиях, но оно ускользало… Теленку не хватало мужского упрямства. Люба не без удовольствия прислушивалась к моему недовольному ворчанию и торжествующе улыбалась.
Я ничего не знал о прошлом Любы, никогда не расспрашивал ее о нем, но… я не знаю, как тут сказать… я просто догадывался о нем так, как догадываются о запахе букета цветов, рассматривая его фотографию. Жалела ли Люба о чем-нибудь?.. Иногда казалось что да. Особенно когда Люба задумчиво смотрела на меня своими умными, огромными глазами и словно силилась что-то понять, переосмыслить и наконец-то там, внутри самой себя, перестать испытывать темный, безотчетный страх.
Люба была очень красива… Она отлично знала это и, как я уже говорил, ее взбалмошный, привыкший к безусловному подчинению нрав, в наших мелких стычках был способен только на рывок, взрыв, но никогда на долгое сопротивление. А я попросту тянулся к ней, как тянется голодный к пище и что-то подсказывало мне, что нужно быть крайне осторожным. А может быть, я все-таки действительно хорошо понимал, что играю в какую-то опасную игру сути, которой не понимал сам?.. Люба училась в университете на факультете психологи, и я не думаю, что она сама могла бы найти ответ на этот вопрос.
После очередной ссоры или моего ночного и, как всегда безуспешного «штурма», Любочка могла пойти на особо изощренную месть. Местом действия для этой драмы частенько оказывался речной пляж. Мы почти каждый день водили к реке два-три отряда (точнее говоря, две-три группки) весело галдящих пионеров. Река была мелкой, сетка вокруг детского «лягушатника» надежной, а шестеро вожатых могли дать какой-нибудь парочке из своей среды отдохнуть хоть чуть-чуть от неумолчного детского крика, писка и визга. Вот именно тогда, – и только тогда – то есть на пляже и чуть в стороне от других, Любочка и начинала осознавать свою полную власть надо мной!..
Никогда, ни до, ни после, я не встречал более красивого и совершенного тела, чем у Любы. Его профиль можно было нарисовать одной плавной линией – в нем не было ничего лишнего. Это была завораживающая, чарующая и великая красота.
Наверное, в ту недобрую минуту я представлял из себя довольно жалкое зрелище. Один брошенный на полуголое тело Любы взгляд поднимал в моей душе целую бурю: это был и страх, и робкое (но робкое только теперь!) понятно какое желание, и абсолютная уверенность в своей собственной ничтожности, и злая затравленность теленка вдруг угодившего в колючую чащобу. Я прятал глаза, уходил в воду к детям, но Любочка была везде. Она была рядом со мной как тень и в то же время не обращала на меня ни малейшего внимания.
Улыбнусь: да, это была жестокость и, причем довольно утонченная!.. Я удирал от Любы в дальний конец пляжа, но она находила меня и там. Она ложилась рядом и «открывала собрание» в лице старшей пионервожатой и своего непосредственного подчиненного. Люба рассматривала песок и сухо говорила о мероприятиях, детях и моем педагогическом невежестве. Но это было терпимо только до тех пор, пока Любочка не переворачивалась на спину. Один мой взгляд, брошенный на ее грудь или плоский живот, возводил мою панику в степень истерики. Я был готов бежать куда угодно от жгучего желания, стыда и от себя самого себя.
«Ну что, съел, да?..» – говорил мне насмешливый взгляд Любочки.
Однажды я не выдержал. Вернувшись с пляжа, я вошел в комнату Любочки и закрыл за собой дверь. Потом я разделся и лег в ее постель. Между делом я пожаловался на то, что у нее маленькое одело.
Тем временем Любочка безучастно смотрела в окно и делала вид, что ничего не происходит.
– Иди сюда! – коротко бросил я ей и сам удивился грубости своего, вдруг ставшего низким и хриплым, голоса.
Любочка промолчала. Я повторил свои слова и они снова прозвучавшие как приказ. Любочка обернулась и с усмешкой посмотрела на меня. У нее был спокойный, даже холодный взгляд.
– Сначала – замуж, – твердо сказала она.
– Еще что?..