– Не спеши, дядь Коль. Спрашивали-то что?
– Что положено. Зачем вы, мол, русские воюете? Несправедливая это для вас война.
– А ты что?
– Ну, а я ему ответил, что он тоже здесь не за свою корейскую маму очередной слой сала наращивает.
– А он?
– А он мне про ООН и про мою маму. Поговорили, короче. Утром освободили нас китайцы. В атаку они пошли и пошли страшно – навалом… – старик немного помолчал. – Вот так и закончилась для меня та война, Витька. Дружок мой Вовка в госпитале умер, а меня самого – за шкирку и в следственный изолятор. Следователь мне попался куда как хуже того жирного американца. Американец хоть и в чужой форме был, а все-таки хоть воды нам дал напиться. Наш же, сволочь, дымит в лицо папироской и такие вопросы задает, что поневоле начнешь себя подонком чувствовать. Почему, мол, жив остался? Почему не застрелился? Вас же, мол, предупреждали, что бы ни одна живая душа не знала о том, что русские ребята в танках сидят.
Про тюремные порядки ты и без меня слышал, там законы такие, что не пригнешь голову – снесут. Вот так в первый раз в жизни я и поклонился, блатарям, что на нарах в камере сидели и следователю, что в кабинете на моих глазах секретаршу лапал. Не убивайте, мол, меня, братцы, жить я очень хочу… Ты только правильно пойми меня, Витьк, я никого не предал, на брюхе не перед кем не ползал, но вот тут, – старик ткнул себя в грудь, – тут, у меня что-то сломалось и не как-нибудь, а с хрустом. Себя я жалеть начал и особенно после того, как блатные на моих глазах какого-то парнишку кончили. Не угодил он им чем-то, вот они его ножом и пырнули. Но сколько бы я не убеждал следователя, сколько не просил, получил я свой «червонец». А если бы не смерть Кормильца в пятьдесят третьем отсидел бы я тот срок от звонка до звонка…
Витька нетерпеливо заерзал на стуле.
– Дядь Коль, так это все еще когда было? Сталин – дело прошлое, а корейцы без нас разберутся. Плюнь ты и забудь все свои страхи!
Старик тяжело вздохнул.
– А ты думаешь, я иначе поступил, когда освободился? Женился, дом вот это построил. На работу мастером в ремесленное училище пошел… – старик посветлел лицом. – С детьми-то всегда весело… Хотя и не просто совсем. Слышь, Витьк, потом пацаны, ученики мои, дознались все-таки где и как мне лицо обожгло. И знаешь, шутку такую, идолята, удумали? Кто-нибудь на уроке возьмет, значит, да и крикнет: «Глухо как в танке!..» И веришь – нет, Витек, вокруг меня словно все разом вдруг вспыхнет: огонь, дым и стены уже не стены, а танковая броня. Я кричу: «Вовка, Вовка!..» и как слепой по стене руками шарю – люк ищу. Задыхаюсь, рубаху на себе рву, а пацанам смешно…
– Ты бы их, стервецов, за уши.
– Толку-то?.. Это же дети. Ушел я оттуда.
Старик замолчал.
– Ну, так чего же ты все-таки боишься? – спросил Витька – Войны, что ли?
– Нет, не войны. Повоевал и посидел чуток ни за что – это ладно. В Афганистане тоже кое-кто не в тут сторону в атаку ходил. Но потом садануло меня, как подраненную утку, из второго ствола…
– Тетя Люба?..– тихо спросил Витька.
– Она… Жил я, Витька, со своей женой душа в душу и жизнь казалась нам радостной и светлой как праздник. Трудно, конечно, было, но ведь если счастье только деньгами мерить, вряд ли и миллионер себя счастливым почувствует. Короче говоря, решили мы с Любой пристройку у дому сделать. Пошла и она на работу на авиационный завод, что бы лишнюю копейку принести. Ну и вот, значит… Люба часто во вторую смену работала. Я ее всегда встречал после смены. Наш-то поселок – городская окраина… А в то время он совсем глухим местом был: ни милиции тебе, ни телефонов, лишь одни фонари на столбах да и то кое-где. Как-то раз отпросилась Люба с работы пораньше – Светка у нас приболела. Я не знал об этом, иначе не было бы беды. Короче говоря, по дороге домой пристали к Любаше двое из местной шпаны: Федька Лом, который уже год как в бегах числился, и брат его двоюродный Серый. Люба и крикнуть не успела, как они по голове ее ударили. Время хоть и позднее было, но недалеко ребятишки в прятки играли. Один из них и прибежал ко мне домой – заметить пацан успел, куда та шпана Любу потащила… Он и показал мне тот сарай, в котором мать Лома его от милиции прятала.
Дверь я с ходу вышиб, хлипкая она была, дверь-то… Смотрю, керосиновая лампа на столе горит, а в углу, на кровати, Лом и Серый платье с Любаши рвут. Драка у нас страшная получилось, до смерти, но тогда, признаться, я только рад этому был. Решил про себя, что-либо они из этого сарая живыми выйдут, либо я. Серого я сразу кирпичом, который на улице подобать успел, по голове сильно задел… Он только взвизгнул по-собачьи и в угол отлетел. Федька Лом нож достал, но не помог ему нож… Даже если бы и ударил он меня им, все равно я до его глотки добраться успел. Мужик я тогда неслабый был, да и года твои, не старше. Скоро подмял я под себя Лома. Бил я его страшно, так, что под кулаками хрустело… За это время Серый в себя прийти успел и тем кирпичом, что я бросил – меня по голове. Помутилось у меня все перед глазами, но сознания все ж таки не потерял. Злость не дала. Серый мужиком хлипким оказался, так что и он скоро рядом со своим дружком на пол прилег. А мне кровь глаза застилает, чувствую я, еще чуть-чуть и все – рухну. Взял я Любашу на руки, – слишком сильно ее ударили сволочи, видно не рассчитали спьяну, и – вон из сарая. Шагов десять прошел, упал… Слышу, жена шепчет: «Коля, ты дочку нашу не бросай!.. Не бросай!» Дальше – все, темнота… Когда в себя пришел, смотрю, а сарай уже во всю полыхает. Не поджигал я его, Витька!.. И знаешь… До сих пор мне кажется, что когда я Любашу из сарая выносил, она и сшибла рукой, той, что у нее на отлете была, на пол керосиновую лампу. Сама своих убийц казнила. Потом Лешкин отец с братьями прибежал. Увели они меня и Любашу унесли. Мертвую уже унесли…
Старик замолчал и с силой потер лицо руками. Витька молча курил, сосредоточенно рассматривая стол.
– На следующий день, – продолжил Петрович. – Обнаружила милиция на месте пожарища два обгоревших трупа. Эксперты определили, что еще живыми эти подонки сгорели, но следствия считай что и не было. Один, мол, беглый бандит, другой ничем не лучше его, так может быть они друг с другом что-нибудь не поделили?.. Хотел я в милицию пойти, но отговорил меня Лешкин отец с братьями. То, что ты жену защищал, сказали, это понятно. Но за то, что ты сарай с еще живыми бандитами спалил, за это тебе присудят лет пять, не меньше, а обратного, мол, тебе доказать не удастся. Ну, а лагерной баланды я уже попробовал и хорошо знал, чем она пахнет. Да и дочка… Ее-то куда денешь? Вот так и вышло, Витька, что я свою Любу вроде как украдкой спасал – во второй раз пришлось мне пригнуть свою головушку. Тошно мне было, ох, как тошно! Но куда же, спрашивается, денешься, если деться некуда? Болел душой я после смерти Любаши долго, года два, не меньше. Мир темным мне казался и если бы не дочь, как знать, может и наложил бы я на себя руки. Врач сказал мне, что, мол, выход своим эмоциям давать нужно, не копить их, как червяков в банке перед рыбалкой. А о каком таком выходе говорить можно, если я жить привык крадучись? Любу мою и то по вранью похоронили: с лестницы, мол, она упала, а соседи подтвердили. Вот с тех пор и живу я, Витька, вроде как наполовину: одна половина здесь, а вторая там, в прошлом вместе со всей темнотой, что на мою долю выпала. Потому и поселился во мне страх. Пустоту он любит и ведет себя в ней не иначе как по-хозяйски…
Витька скомкал сигарету, встал и подошел к окну. Скрипнула форточка. Подставив лицо потоку прохладного и свежего воздуха, Витька глубоко и шумно вздохнул.
Пауза была длинной и тяжелой.
– Давай спать ложиться, – глухо попросил Петрович. – Пора уже…
В спальне Витька, не раздеваясь, упал лицом в подушку. Сон не пришел ни через пять минут, ни через десять, ни через полчаса. Было слышно, как за дверью ворочается на диване Петрович.
Витька лег на спину и посмотрел в потолок. На белом скользили неясные, ночные тени. Витька закрыл глаза и громко сказал:
– Черт!..
– Ты что ругаешься? – окликнул Витьку Петрович.
– Злюсь.
– Дурак. Спи лучше.
– Не могу!.. – Витька открыл глаза и снова посмотрел на белый потолок. Игра теней чем-то напоминала ночную, снежную пургу.
Читать свои стихи Витька начал как всегда неожиданно, в том числе и для самого себя:
За что дана нам яростная грусть
О том, что есть жар-птица за морями?
Я в сани белые сажусь
Занузданные пьяными чертями.
Увидеть раз
И умереть – не грех,
Что может быть безудержней охоты?
И я лечу под сумасшедший смех,
Под неумолчный, чертенячий хохот.
Прости жена,
Прости, что я не смог
В который раз сдержать своей печали,
За то, что на иконе плачет Бог,
За то, что снова сел я в эти сани.
Прости мне мама то, что я седой,
Почти как ты
И в снежной круговерти,
Лечу как в бездну за своей мечтой