Записки репортера - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Мельников, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
10 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля


«Мальцов – описывает магната уже в ореоле славы один из  современников, – небольшого роста крепкий старик, живой, красноречивый, всем интересующийся, но деспот и самодур. Мальцов, как и его служащие, почти все из крепостных, ходят в серых казакинах и ездят в безрессорных экипажах, сидя, как на эшафоте, спиною к кучеру. У него всё свое, даже меры: «мальцовская сажень» делится  не на аршины, а на четыре «палки».



Курс на «всё свое» взял верх и при российском дворе тоже. За рельсами, паровиками и пароходами последовали паровозы. В 60-70 –х годах правительство размещает госзаказы на их изготовление исключительно из отечественных комплектующих и на российских заводах. Сергей Мальцов с воодушевлением берет эти подряды. Они требуют гигантских инвестиций. Приходится покупать в  Европе старые паровозные заводы и монтировать их у себя. Небывалое напряжение сил и – вновь победа. Первый российский товарный паровоз в 1870 году выходит из цехов Людиновского завода.



Окрыленный успехом и уверенный в своей могучей промышленной империи Сергей Мальцов увеличивает ставки и быстро доводит паровозный госзаказ до гигантских размеров – 150 машин и 3000 тыс. вагонов, которые берется поставить в течение 6 лет. Вкладывает в свое крепостное производство практически все накопления. Берет, где только можно в займы. Строит, модернизирует, реконструирует… Торопится и горячится. Не обращает внимание на важнейшие технологические нестыковки: как-то – оторванность от главных железнодорожных артерий. Изготовленные паровозы приходится переправлять на баржах по узким местным речкам, катать вручную…



Его предпринимательский риск всё чаще приобретает в свете черты авантюры. Мальцовская самодержавность уже оборачивается самодурством. Промышленные вложения трактуются, как мотовство. Меценатство, как – придурь. Семья ропщет. Жена кляузничает. Все требуют денег. А они застряли в правительстве, которое вдруг расхотело оплачивать крупнейший мальцовский госзаказ. И вернулось на импортные рельсы, отказав, по сути, русским промышленникам в поставке своих паровозов для отечественных железных дорог.



Крепостнической или даже полукрепостнической мальцовской промышленной империи выпутаться из такой передряги было очень сложно. По сути это был приговор, вынесение которого удалось только отсрочить, но не избежать. В 1885 году заводы Мальцова стали банкротами. Самого Сергея Ивановича еще раньше отстранили от дел. Под предлогом умалишенности. И отправили в Крым выращивать цветы и дышать воздухом. Промышленная империя магната попала под казенное управление и постепенно пришла в упадок. До прежних мальцовских высот она уже не поднялась никогда: ни до революции, ни после…

Колокола


Переговариваются колокола. В уединенной сосредоточенности православных звонниц. Ты поднимаешься к ним на самый-самый верх, по уходящим ввысь скрипучим вытертым ступеням. И нет больше сил обывательского притяжения. И ты паришь над разом сжавшимися улицами, малюсенькими домами и, точно из цветочного горшка торчащими, двухвековыми липами.



Окинь городскую даль спокойным задумчивым взором. Возьми в руки узловатый шнур и поговори с колоколом. Он отзовётся. Извлечённый из колокольных глубин звук долго витает над ставшими вмиг малюсенькими улицами, сжавшимися домами, торчащими, словно из цветочных горшков, двухвековыми липами.



Голос колоколу дан, видимо, для того, чтобы рассказать о просторе. О необходимости денно и нощно пополнять его запас: широкими речными долинами, тающими в небесной глубине соборными крестами, долго убегающими за горизонт серпантинами дорог.



Воспетая колоколами даль пространств, видимо, и порождает долготу любви. Сначала, может быть, на год или два – до следующей колокольной мовы. А там, глядишь – и на все прочие, отмеренные тебе судьбою дни. Пожалуй, лишь об этом ведут речь колокола в своих радостно-печальных перезвонах.



«Если вы построили храм – бесполезный, – писал Экзюпери, – бесполезный, потому что он не служит для стряпни, отдыха, заседаний именитых граждан, хранения воды, а только растит в человеке душу, умиротворяет страсти и помогает времени вынашивать зрелость, если храм этот похож на сердце, где царит безмятежный покой и справедливость без обделённости, если в этом храме болезнетворные язвы становятся Божьим даром и молитвой, а смерть – тихой пристанью среди безбурных вод – неужели вы сочтёте, что усилия ваши пропали даром?»

Инфекция войны


– Это – вирус, – вынесла приговор участковый доктор, постукав меня по животу, смерив температуру и давление и сделав выводы насчет расцветки высунотого изо рта языка.


– А может съел чего-нибудь? – робко пытаюсь выдвинуть собственную версию недомогания.


– Нет-нет, – уверенно качает головой врач, – у меня сейчас таких вызовов примерно половина. Вирус.



Итак, настроение, прямо скажем, не ахти: редкая головная боль, бряцание оружием по всем каналам, звонок из военкомата с проверкой на месте или нет. Еще как на месте. Особенно – голова: полнедели «носил в руках» – не знал, куда приткнуть. Если что – приткну, куда прикажут.



Из полезных утрат: новости по телевизору, форумы в интернете. И без того ограниченное принятие внутрь сократил до нуля. Из ненужных приобретений: проклятые бациллы, на которые указал врач. Источник, по версии специалиста, самый неожиданный – больница. Из нее на днях выписали родственника. Не даром всегда удивлялся названию учреждения: почему-то именно «больница», а не «лечебница»…



Вирусы всегда приходят неожиданно и исчезают также невзначай. И заявляются чаще всего с тыла: из больничных стационаров, детских садов, столовых, политических ток-шоу, форумах в соцсетях, програмных заявлений «отцов и матерей нации». От того имеют симптомы массового охвата потерпевших.


Видно, не уберегся: скоропостижная тошнота, ломота в пояснице и всё – на фоне перешагнувших эпидемиологический порог схватках у беременных войной. Вот-вот готовые слететь с языка грубые «укропы» и «хохол". Я ненавижу себя за это.



"Ограничить контакт с заразившимися и элементарная гигиена", – приписала доктор. Соловьев, Киселев…Никогда не был поклонником, но буду иметь ввиду. Из телеканалов самые вирусостойкие – «Культура» и «Да Винчи». "Строгая диета", – продолжает назначать медик. Жареное, перченое, спиртное и фейсбук исключить.


"Да, не вопрос".



Теперь – о мыслях. Лечение надо начинать именно с них. Сразу предупредим – с лекарствами напряженка. Средства – исключительно народные. Но имей ввиду: «Господь и намерения целует». Так что прежде, чем что-либо помыслить, учитывай вероятность быстрого претворения этого помысленного в жизнь.


Пожелал, скажем, что-нибудь злое человеку с «неверной» мовой, а оно уже, глядь – и претворяется. Причем – и в твою сторону тоже. И ты – ни сном, ни духом – уже дерешь на митинге глотку в сторону обидчика: «Долой!», «Геть!», «Гоу ту…» и т.п.



Сказано же: «Сначала было слово». Но, а прежде-то, получается – мысль?.. Потом пошли бесплодные споры и упертая вражда. От них, стало быть – войны с их блистательными победами и неисчислимыми жертвами. Я думаю, все от того, что не было вакцин от предубеждений. Или – не соблюдались элементарные правила гигиены. В данном случае – в мыслях. Отличие предубеждений от убеждений именно в этом – в антисанитарии размышлений. Чем не питательный бульон для всевозможных вирусов?..



«Мое воображение, – признавался Паскаль, – заставляет меня ненавидеть жабу и того, кто чавкает во время еды. Воображение – большая сила. Что же из этого следует? Что мы подчинимся этой силе, поскольку она естественна? Нет, что мы будем ей сопротивляться».

Велосипедный романс

«Лучше иметь десять пьяниц, чем одного туриста», – с опаской глядя на распускающиеся за окном майские листочки, говаривал наш начлаб. Для кого-то весна сулила радость и любовь, для нашего же научного руководителя – ничего другого, кроме массового «дезертирства» подопечных ему сотрудников.



«Дезертировали» строго по направлениям: матерые водники – в сторону Алтая, начинающие – к берегам Вори и Угры, пешеходники – в Хибины или на Урал, альпинисты, ясное дело, тянулись к Памиру, велосипедисты – кормить комаров где-нибудь в вологодских топях на пути к Кирилло-Белозерскому монастырю. Так наш НИИ каждую весну заболевал одной и той же болезнью, излечиться от которой не было решительно никакой возможности. А главное – желания.



Симптомы приближающейся эпидемии начинали проявляться задолго до кульминации кризиса, и уже к концу марта практически все лаборатории института наполнялись лязгом и свистом. Народ упорно трудился над изготовлением альпинистских крюков, шпангоутов, латал старые спальные мешки и байдарки и подолгу засиживался за расчетами… нет, не плотности дислокаций в кристаллах, а… оптимального числа зубьев в невиданных доселе элиптических велосипедных звездочках. Их башковитые институтские умельцы наладились тачать именно для более прогрессивного верчения педалями во время долгожданных отпусков.



Если обычный турист, по концепции нашего нач-лаба, равнялся в среднем десяти алкашам, то Курилко в таком случае должен был «весить» как минимум вдвое больше. Хотя и был худой, как велорама. Курилко не пил. Был абсолютный трезвенник. И, помнится, даже пожертвовал одним из роскошных лыжных походов в знак протеста против того, что в одном из наших рюкзаков затаился всего лишь бутыль шампанского. Посему репутацию туриста имел самой высшей пробы. И большой любовью начальства к себе похвастать никак не мог.



Курилко был мой первый институтский наставник. И сразу ввел меня в курс дел. «Значит, говоришь, велосипеда у тебя нет, – разложив перед собой талмуды какого-то хитрого эпитаксиального процесса, тяжко вздохнул он. – Плохо. Но ничего – это дело поправимое». В штрихах обрисовав мои инженерные задачи, он быстро захлопнул техпроцесс и вернулся к главному: «Возьмешь у Натальи. Она в общежитии живет. Я договорюсь. У нее «Турист». Обычный – четырхскоростной».



Выезд был назначен на 30 апреля, канун Первомая. «Да твоя картошка никуда от тебя не уйдет, – поучал меня Курилко, когда я мучительно выбирал между посадкой клубней и катанием на велосипеде. – Приедешь и посадишь. Днем раньше, днем позже – что за беда».



И был, как всегда, прав. Скептически глянув на криво притороченный к моему багажнику рюкзак, он достал из своего велопортфеля эспандерные жгуты, отвязал напутанные мною ремни и ловко перехватил рюкзак резинками. «Теперь никуда не денется, – одобрительно хлопнул по моему велобаулу рукой и бодро скомандовал, – едем!»



Дорога пролегла на Полотняный, добраться до которого нужно было еще затемно, чтобы успеть поставить на берегу Суходрева палатку и чего-нибудь поесть. «Ну, доставай свою картошку», – закончив натягивать тент и зазвенев тарелками, скомандовал кормчий. «Ай момент», – распутал я рюкзачные вязки и гордо вывалил на траву увесистый кулек. «Что это?» – недоуменно спросил меня Курилко. «Как что? Картошка. Как велели». «Сырая, что ли?» «Ну». «Тьфу… Я ж говорил: ва-ре-ну-ю…»



До полной темноты можно было успеть сварить разве что манную кашу. Что мне с Толяном и поручили сделать. Помню, как мы с ним еще часа полтора раздавливали в котелке манные комки. Курилко, так и не дождавшись ужина, уснул. Меж тем каша в кромешной тьме выглядела очень даже ничего. И оставшиеся неразмятыми лепешки можно было принять за этакие манные пельмешки без мяса.



Впрочем, это был первый и последний «прокол» великого велотуриста по части еды. В остальных случаях он проявлял чудеса изобретательности, дабы его малюсенькое веловойско всегда было сытым. Как-то в Литве, забравшись в окрестностях Алитуса в чер-те какую глухомань, мы рисковали поужинать одним лишь черствым хлебом. Курилко такого потерпеть никак не мог и отправился «устанавливать дипломатические отношения» на ближайшую ферму. Его долго не было. Надвигалась ночь. На небе вовсю сияли литовские звезды. И вот наконец вдалеке замелькал фонарик вождя.



«Хотели дать мне два кувшина, да побоялся, не донесу, – ставя перед нашими велосипедами добычу и весело отдуваясь, пояснил он. – Бери, говорят, и все тут». То было вовсе даже не молоко, а прекрасные нежные сливки. Литовские. С душистым хлебом вприкуску. Почему-то именно они врезались в память сильнее всего, хотя были еще и клайпедский форт-океанариум, каунасские храмы, Куршская коса, Паланга и сотни-сотни километров велодорог… Таруса, Медынь, Верея, Бородино, Александров, Владимир, Юрьев-Польский, Вильнюс, Кретинга, Рига, Лиепая, Витебск…



Зачем люди садятся на велосипед и куда-то едут? Я не знаю ответа на этот вопрос. И, честно говоря, не хочу знать. С меня довольно мерного поскрипывания велосипедных клиньев, шуршания шин и набегающего ветра в лицо…


Чернозём


Всегда озадачивало странное название места, где обитаем, – Нечерноземье. Вроде где-то есть совсем другие, более, очевидно, веси благодатные – чернозёмные, а нас ими, получается, обделили. Обнесли. Единственное, чем снабдили, – отрицанием сей тучной и плодовитой субстанции. А именно: довольно безысходной приставкой «не» в поименовании наших любимых пенат. И получилось довольно унылое прозвище Смоленска, Брянска, Калуги и т.д. – Нечерноземье.



Смысла в нем, если уж всерьез разбираться, не более чем в Неурале (будь он кем-нибудь придуман) или в Несибири. А того чище –  в Неамерике. Если, повторяем, кому-то в голову взбредет  так калужан или жителей тех же Твери и Брянска поименовать. Но ничего, свыклись и живём: как есть – без чернозёма.


Хотя иной раз нет-нет да и метнемся из «неправильного», скажем так, земелья в «правильное». Из местных рыжих полузаброшенных угодий в самую что ни на есть плодородную смоль. А посмотреть, сравнить, поинтересоваться: мол, что сегодня там и как? Или  просто, сев в выходные за руль, махнуть шестьсот километров разом и очутиться в милом беззаботном детстве, где, как известно, и арбузы были слаще, и чернозём черней…



Арбузов, признаюсь, в нашей тамбовской деревне с чудным названием  Осо отродясь не выращивали.  Только дыни и все остальное, что можно в землю воткнуть. Хотя б оглоблю, без разницы: все равно на жирных, точно пропитанных ваксой жердевских наделах вырастал тарантас. Не говоря уже, о картошке.


"Ну, ты подумай – тридцать шесть с куста! Почитай – ведро! Во урожай! Во!.." – помню, сидит у дороги и пьяно горюет нищий скотник Мерзликин, указывая рукой на рассыпанные вокруг себя клубни. Чернозём беременел плодами неустанно, что, впрочем, почти не сказывалось на благосостоянии не менее многодетной семьи  Мерзликина. Да и всей нашей деревни во имя Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству (ОСОАВИАХИМа, как окрестили ее в свое время революционные товарищи, а жители перекрестили уже потом в Осо) – заодно с ним.



Жили на лучшей в мире земле при Брежневе бедновато, хотя и не впроголодь. Полдеревни ютилось в саманках. Деревянную хату если и осиливали, то всем миром: с вызовом на помощь родственников из Омска, Воронежа или даже самой Москвы. С восходом выгоняли коров, под вечер разбирали обратно. Звук отбиваемой дедом косы и вжикание точила стояли на дворе все лето – для коровы вечно нужно было что-то косить, сушить, ворошить.



За хлебом крутили педали пять километров на станцию. Брат был старший – семиклассник, поэтому эту важную миссию взвалил на себя. В полдень оттуда же – из Рымарево – встречали лошадь – почтаря. Радовались вытащенной им из котомки 24-рублевой пенсии. Из оной умудрялись купить внучатам гостинцы и отложить на "черный" день. В редкие передыхи разгибались и будто в молитве взирали в звенящие жаворонками сухие небеса: долго ли еще стоять вёдру – «дожжика бы Бог послал, смилостивился».



И дождик иногда ласкал влагой щедрые степные пашни, превращая их из взбитых, точно пуховые перины, угодий в жидкий антрацит. Тот вмиг наклеивался на наши босые мальчишечьи ноги, и получалась знатная обувка. Скинуть ее даже не пытайся – липкость тамбовского чернозема была отменной. Впрочем, таковым чернозем остается и поныне: черным, жирным, плодородным и родным. Единственным из прежних близких, кто встретил нас с братом на днях на разоренной родине.


Больше ничего знакомого в нашем поселке обнаружить не удалось: ни домов, ни садов. Только очертания  прежней улицы, обросшей свирепым на колючки кустарником, по ней бабушка изо дня в день размеренно семенила себе  с ведерочком до стойла – доить нашу покладистую Маньку. Место аккурат напротив хилой саманки Мерзликина, которой, впрочем, тоже нет – ушла, видно, со всеми остальными в плодородные недра.



Мы встали и огляделись: на месте нашей деревеньки – лужок, ковыль, тысячелистник, перелесок в сто шагов длиной, кусты, лощины. Остатки фундамента дедушкиного дома долго искали в леске. Ориентир – высоченная ветла, к ней дед привязывал рели. Мы с братом на них качались. Нашли. Под травой, в кустах, в черной рыхлой почве – остатки кладки. Поодаль, в листве – куски камней: дорожка, по которой ходили на колодец. Не стало и его. Колодцам для жизни нужны люди, а они отсюда ушли. Насовсем. Хотя – долго, трудно и честно жили.



Тамбов. Русская столица чернозёма. 1919 год – голод. 1920 год – голод. 1921 год – голод. Мужики ропщут: кто молча, кто всерьез. В школьные учебники советской истории период вошел под наименованием «контрреволюционной антоновщины». По ней огнём прошлись будущие маршалы Жуков и Тухачевский. В нашей Жердевке – красноармейский штаб по борьбе с бандитами. Они же в массе своей – взбунтовавшиеся хлебопашцы. Приказ из Москвы: "Все операции  вести с  жестокостью, только она вызывает уважение". И – вели.



Слышали, что в память о крестьянских бедах на набережной Цны в Тамбове установили памятник мужику. Искали долго. Спрашивали у местных, где стоит. Те пожимали плечами и неопределенно махали в направлении реки: вроде там. Опираясь на рукоять оставленного за спиной плуга, широко расставив крепкие босые ноги, в изодранной рубахе, обнажающей нательный крест, жадно всматривается вдаль усталый хлебопашец.  «Вылитый наш дед!» – найдя наконец на главной набережной бронзового страдальца, поразились мы с братом.



В 1921 году, когда дедушке было 17, мачеха выставила его из голодной хаты в одних лаптях на улицу: "Женись, пусть молодая жена ткёт для тебя холсты». Взял в жены крестьянку 16 лет из «богатой» семьи – хлеб ели в ней иногда чистый, без мякины. Свадьба? Была, гласит семейное предание: пообедали и разошлись. Еще – венчались: дед, правда, одалживал для этого дела в соседней деревне сапоги.



Тяжким трудом добыли вольного хлеба (на самой-то плодородной в мире земле) лишь в 1937-м. Но ели его недолго – грянула война. Только в 1945-м воротился дед с ратной службы в свое Осо. С медалями прибыл домой аж из австрийских далей. И снова – к боронам и лошадям: потеть над вечной пашней.


Где его бороны ходили – сегодня тоже поле, такое же жгучее и щедрое. Мы с братом рвём с него по кукурузному початку – зерна все как на подбор, литые и мощные – точно фундук. В детстве, помню, боялись в кукурузной чащобе заплутать и сгинуть на веки вечные в непроходимых дебрях. Но выбирались: по солнцу, по небу, по ветру – уже и не помню, как, но выходили. По рыхлой, мягкой и душистой черной земле.



Он дышит, этот щедрый тамбовский чернозём. Как человек. Я знаю. Всякий раз, спрыгивая из вагона на рымаревском полустанке, я ощущал на себе его дыхание: легкое, теплое, густое и проникновенное. Втянул в легкие и сейчас – все тоже парное земное излияние, хоть из крынки пей – не напьешься…

Дни геолога Фирсова

Плато Танез Руфт, Южный Алжир, Сахара, в тени +55, на солнце – и не меряется. Именно здесь в 70-м Виталий Фирсов открыл крупную золотую жилу и назвал её в честь своей жены Светланы – Филон де кларе, Светлая, значит, жила. Счастливая…



– Это была обычная работа, – глядя в окно из кухни своей калужской квартиры, пожимает плечами Фирсов. – Правда, сразу же после этого два вертолёта алжирских чиновников к нам поналетело. Сам министр. Мы им показываем прожилок золота в штуфе – в мизинец толщиной. Рассчитали – получилось около полутора килограммов на тонну! И это при обычно содержании золота – 15-20 граммов. Чистое мономинеральное золото – огромная удача! Нам тут же – технику алжирские власти, водовоз, палатки, питание самое лучшее. В общем – только работай. Не тут-то было. Короче – возьми и приехай сюда Косыгин, как тогда говорили, с «дружественным визитом». После чего наши отношении с Алжиром почету-то разладились. Экспедицию свернули. Контракты перекрыли. Жаль…



А геология – это моя детская мечта. Дядя был горняк, в Магадане работал. Приезжал к нам в 50-х в Воронеж – могучий такой, красивый. Как начнёт рассказывать!.. И не только про горы и реки. Про зоны – тоже. Местные говаривали, что после войны там будто бы Фанни Каплан всё ещё прятали. Ну, ту, что в Ленина стреляла… Короче, закончил я Воронежский университет – геологический факультет. На первую практику поехал на речку Чёрную, что в Печорской губе. Это – побережье Карского моря. Да, кстати, вот оно…



Фирсов встаёт из-за стола и указывает на одну из развешанных на стене картин – устье северной реки, низкие горы, закат, три малюсенькие палатки на правом берегу, чёрный деревянный крест – на левом.



– Это из экспедиции Чернышева кого-то схоронили, – поясняет он. – Где-то в 70-х годах XIX века они тут плавали. А мы как раз на противоположном берегу обосновались.



Старый геолог переворачивает картину  обратной стороной: «Да, точно 57-ой год. Я вот в этой крайней палатке жил».



Писать картины Фирсов начал почти случайно. В Средней Азии. В экспедиции. Посмотрел, как это делают другие, и решил попробовать. Самарканд, Учкудук, Навои, Памир… Для ориентирующихся в геологии маршрут понятен – это уран. Тот самый, на поиски которого страна в своё время бросала могучие силы. В том числе – и избороздившего Якутию, Забайкалье, Сахару и Монголию – геолога Фирсова.



– Я ведь нигде рисованию не учился, – показывая свои байкальские пейзажи, продолжает Виталий Васильевич. – Как чувствую природу, так её и пишу. Как Утёсов, помните, говорил: петь надо не голосом, а сердцем. Не могу не писать. А потом раздариваю. В гости собираюсь: картину под мышку – и вперёд. Больше наверное это мне самому нужно. Профессионалы ухмыльнутся – у тебя, мол, мазок не тот, тона, полутона… так мне же не в Лувре выставляться…



Самое красивое, что мне приходилось видеть – это, конечно же, Сахара. Сахара – это ведь не обязательно пески. Но и эрги – кряжи такие песчаные на 100-200 метров в высоту. Природа удивительна. Вся гамма цветов. Краски яркие, сочные. Как в той песне: оранжевое море, оранжевый верблюд… И небо оранжевое. А ночь – чёрная. Смоль. И тишина – оглохнешь. А как дюны плачут – знаете? За час-полтора до бури, смотришь, песочек так чуть-чуть шевельнулся. И звук такой тонкий, протяжный: и-и-и-э-э… Это сигнал: буря идёт. Сирокко, по-местному. Прячься, зарывайся куда хочешь – через час будет светопреставление: где-то в метре от земли с грохотом понесётся стена песка и гравия. Ровно два часа будет грохотать. Хоть часы сверяй. Потом – опять безмолвие. А закаты? Никаких полутонов – только чёрное и красное…



Как в Африку, спрашиваешь, попал. Откуда? А прямиком из Якутии попал. Предложили – согласился. В 68-ом дело было. Правда, я уже забыл о предложении – год прошёл. Работаю себе в экспедиции: от Алдана – тысяча вёрст. Начальник партии. Сотня человек народу. Вдруг приказ: 19 августа летишь в Алжир. Секретарь райком за тобой свой личный вертолёт высылает. Представляете? Алдан – пол-Европы. И секретарь райкома шлёт свою личную машину за каким-то геологом. Ну, ждём. Утро – нет. День – нет. Вечер – уже перестали ждать, а он над тайгой грохочет. Объявился, значит. Вылезают: «Ну, кто тут Фирсов? Весь день по тайге тебя ищем. Садись быстрей!» «Что прям сейчас?» – спрашиваю с опаской. – Ведь ночью-то не летают». Короче, взлетели. Смотрю, первый пилот хоть с виду и трезвый, но летит на скалу. Ну, всё думаю: крышка! А ведь молодой ещё, не жил совсем. Пока мысли эти в голове крутились, вертолёт – бо-бо-бо – кое-как перевалил через гору.  Тут первый пилот – второму: «Я вздремну чуток, ты возьми руль». И как сидел – мигом отключился. Второй пилот – ко мне: «Водил когда-нибудь такую машину?» «А что?» – спрашиваю с ужасом. «Да что-то меня в сон тоже заклонило». Я давай на весь салон орать, чтоб не заснул. Тот голову – в форточку. Там мрак, хоть глаз коли. Спрашивает: «Ты не знаешь, куда мы летим?». И карту на коленку кладёт – миллионник. Это плюс-минус тысяча километров. «Нет, – отвечаю, – не знаю». Он – опять в окно и высматривает там что-то во мраке, мол туда летим или не туда. Сели в Чагде – классные всё-таки были эти вертолётчики. Потом – Алдан. Потом – Якутск. Москва. Короче, на свой самолёт в Алжир мы тогда опоздали…

На страницу:
10 из 14