Знал Ермила, что коли заметит бурмистр али ещё какой из дворовых Гусева – барину доложат, тот их барину пожалуется, вот и Колязиным беда придёт. Не пожалеют Ермилу. И шкуру сдерёт барин, и штраф потребует заплатить.
На тропе человек появился, и сразу понял Ермила – барин идёт. Только не Гусев. Тот мягкий, потный, вялый, а этот как жилистая рябина: тонкий, гибкий, но чувствуется сила в нём огромная. Но походка-то не мужичья. Уверенная, хозяйская. Так только помещики по владениям выхаживают. Идёт, без охраны, и собой доволен. В руках рогатина, правда, но с ней на хищника разве что богатырю охотиться можно, а сложение у рябинообразного барина было не ахти какое.
– Здорово, отец! – Барин сразу заприметил семейство, несмотря на смешные попытки спрятаться. Но Ермиле смешно не было. – Не выдам, не бойся. Но совет прими: идите лучше хоженой тропой до дома. Забрели вы туда, куда лучше не наведываться простому люду.
– Шли бы и сами подобру-поздорову.
– Так я и иду, вам не мешаю.
– Ну, вот и идите, – собравшись с силами, отвечал Ермила. Семья его поднималась с колен, и каждый ощетинивался, словно грызун, защищающий добычу.
Барин чему-то улыбнулся и пошёл по тропе в дремучую чащу, по тропе, которая после развилки стала еле видимой – туда с двух деревень редко кто хаживал.
– У меня корзинка полная – наедимся жареных маслят, – поделился сын.
– Мои не до краёв, но полные, – сказала жена, радуясь малине и землянике.
– Боровиков корзина, а груздей чуть больше половины. Можно и повернуть, как барин велел, – посоветовала тёща.
Это она зря сделала. Быть на поводу у женщин Ермила ой как не любил, а уж чтоб слушать тёщины советы – повод сделать всё наперекор.
– Дособирать надо грибы. Там, в чаще, тропки нехоженые. Там и грибы, почитай, на каждом шагу под кустиком – успевай собирать только. Наберём – и обратно. Чего нам бояться? Не одни ведь – барин вон сам пошёл туда невесть зачем без корзины с рогатиной одной.
Ермила ступил на узкую тропу, и его семье пришлось идти следом.
***
Про стычку с дворовым Матюша почти сразу забыл. Молодой парень, дикий – таких война только в чувства приводит. Когда увидят край дикости, поймут, чего стоили честные купцы и добрые соседи, семейные праздники и тепло маминой ладони. Пришлось, чтоб отстал, больно ударить по его самолюбию. Столкнуться с силой, о которой и не подозревал, – самый страшный удар для таких.
Сейчас предстояло дело куда более опасное. Оценить его в тридцать рублей… Интересно, сколько стоит жизнь? Своя жизнь? Понятно, что в глазах окружающих она не стоит ничего, а многие бы даже сами заплатили, лишь бы «этот Нехристь» сгинул. Но сам бы вот он сколько за неё попросил?
Еле примечаемый след вёл дальше по узкой тропе. Иногда и не след, а в буреломе поломанные ветки. Мальчишка был ещё жив, пока его тащили: брыкался, хватался за всё подряд. Может, отчаянно надеялся, что придут за ним, спасут.
Раздвинув мохнатые еловые лапы, Беневоленский увидел лачугу. Лесная хижина, словно сбитая из подручных средств: сруб из толстых неотёсанных брёвен, сверху навалены сухие ветки и дёрн. Ни окон, ни дверей – лишь широкий неровный лаз в берлогу. Странно, но она ему чем-то напоминала собственный дом.
Хижина отшельника…
Выставив перед собой заговорённую рогатину, знахарь пошёл напрямик ко входу. Что-то, казалось, жило внутри, дышало, будто горячим дыханием наполняло сам воздух, плотный, смрадный.
И вдруг хозяин явился взору незваного гостя. Он вышел наружу, опираясь на увесистую клюку и буравил знахаря злобным взглядом. Где-то под ногами чудища ползал бедный мальчишка, в рваном тряпье, совсем озверевший, видно, от голода и страха.
– Ты не крадёшь людей, Верлиока! Что тебе пообещали за мальчика? – начал Матвей Васильевич, обратившись к страхолюдине, стоявшей у входа. Знахарь и не надеялся застать мальчишку в живых – шёл увидеть воочию тело. А тут такое…
– Не краду, волхв, – пробасило чудище так ясно, будто в лесу прекрасно обучилось человечьему языку. А впрочем, кто ж знает, сколько оно тут веков прожило, чего только не видало… Соломенные волосы всклокоченными патлами свисали ниже плеч, а возле рта сливались с пышными усами и бородой-мочалкой. – Не краду. Я убиваю. Семаргл изгнал меня за кровожадность. Мне всё равно: ребёнок, нищий, мать, девка – они для меня сырьё. Кости, мясо и кровь – это же как листья, кора и корни. Всё труха. Всё прах. Всё есть сегодня, но сожми тонкую их шейку – и у них нет сегодня. Пень так быстро не превращается в труху, как человек. Семаргл спорил. Семаргл говорил, что в людях живёт душа. Да он просто дурак. Все вы дураки. Вы видите решётки, которых нет. А я есть. Хоть вы все и говорите, будто меня нет!
Мальчик под ногами Верлиоки молил о помощи, соединив ладони и прикоснувшись к ним лбом. Он ревел, но слёз почему-то не было на щеках.
Ледяная улыбка сделала страшное одноглазое лицо по-настоящему чудовищным. Ладони сплелись у навершия посоха, а голос стал что-то насвистывать. Мотив превращался в грозную песню:
Ушёл милый мой на войну,
Ушёл, и война всё разрушит,
Убьёт она детства весну,
Погубит и милого душу.
Зурину осколок гранаты попал в висок – не дожил офицер до прихода военного врача. Ольского во время отступления застрелил француз-кавалерист. Смерть Вулича Матвей не сам не видел.
Лицо знахаря исказилось от невыносимой боли, и он шептал себе: «Это всего лишь слова, обычные слова! Нельзя поддаваться! Нельзя!»
Выставив заговорённую рогатину наперевес, Матвей кинулся на чудище. Воздух стал плотнее, каждое движение давалось с трудом, будто идёшь глубоко под водой.
Пришёл ты ко мне как живой.
Зачем тебе ножик, мой милый?
– Чтоб в поле твоею рукой
Цветы срезать мне на могилу.
Мир разорвался на части. Деревья словно вырвало с корнем и подбросило в воздух.
Осталось поле в рытвинах, усеянное мертвецами и ранеными, лежащими вперемешку. Боль, отчаяние и страх сливались в один непрерывный стон. Он, казалось, проникал сквозь кожу, расплавляя её, как полуденное солнце жарким летом. Сквозь глухоту прорывался неясный далёкий детский крик.
И постукивание.
Тяжёлая поступь.
Матвей обернулся: всё то же поле, страшное поле, дитя войны.
Дитя Яровита…
Стук и шаги. Кто-то приближался. Невидимый, огромный и безжалостный.
Может, смерть?
Но почему же вдали кричит ребёнок?
Смутные видения явились в голову Беневоленского: ребёнок Ольского.
Столько всего Ольский порассказал, что у Матвея сложился вполне конкретный образ безрассудного рыжеволосого мальчугана. Ванька-сирота – один в один!
Ванька!!!
А ведь Матвей пришёл сюда его спасать! Это Ванька кричит, зовёт на помощь!
Верлиока насылает видения.