Федя Панафидин знал безрассудный нрав Дорофея. Если бы не этот нрав, Дорофей Михайлов, капитан от бога, командовал бы не старыми «козами», а настоящими большими пароходами. Вряд ли «Фельдмаршалом Суворовым» или «Великой княжной Ольгой», но каким-нибудь «Графом» или «Боярином» уж точно. Однако Дорофей не умел подлаживаться и всегда отчаянно ругался с хозяевами судов. Как-то раз пьяный пароходчик вкатил с пристани на борт в пролётке с лошадьми, и Дорофей с матюгами выкатил его обратно.
А ещё Дорофей Михайлов полагал, что пассажиры – это безмозглое стадо. В попутном городе Дорофей мог загулять в гостях, и его судно понуро торчало на плёсе, ожидая капитана. Дорофей был азартным гонщиком, и случалось, что лайнер выталкивал его на мель: в буфете вся посуда билась вдребезги, а пассажиры улетали в реку. Говорили, что пароходчик Качков уволил Дорофея, когда узнал, что тот заставил несчастных пассажиров тащить судно через перекат на лямке. Дорофей был высокий, рукастый и кудлатый как цыган. Ему бы не капитанский китель носить, а малиновую рубаху и гармонь на перевязи.
– Вы, большевики, и обманули меня! – крикнул Седельникову Дорофей. – Обещали пароход по чести, и вот он я, а гли-ко ся, бегу в «золотой роте»!
«Золотой ротой» называли извозчиков, вывозивших бочки с нечистотами, а в Сарапуле такое прозвище присвоили речникам с «арестантских буксиров». Знаменитые сарапульские пароходчики Колчин и Курбатов ещё полвека назад заключили подряд на буксировку тюремных барж. О пароходстве Колчина и Курбатова нельзя было сказать ничего дурного: работники – в достатке, суда – в исправности, рейсы – точно в срок. Вся Волга уважала сарапульские «белошейки» – пароходы с белой полосой на трубе. И всё же водить буксиры с арестантскими баржами капитаны почитали делом бесславным и обидным. После него капитану не было пути наверх.
«Золотая рота» – это клеймо.
– Агитацию затеял? – разозлился военком Ваня. – При буржуях лучше было? Так баржа-то недалеко! Контрики у нас там сидят, а не здесь!
По стёклам рубки текла прозрачная дождевая вода. Река тихо дрожала в мороси. Дорофей яростно задвигал широкими плечами, будто ему сделалось тесно. Судьба опять тыкала его мордой в то, против чего он всегда бунтовал.
Со старшим братом Севастьяном дружества у него не сложилось, хоть оба и стали капитанами. Севастьяну хватало буксиров, а Дорофею – нет. Севастьян сам жил по правилам и от брата требовал того же. А Дорофею по правилам полагалась только «коза», не больше. И вдруг ахнула революция, отменившая все старые порядки. Дорофея это воодушевило. Но вместе с революцией появились большевики, которые завели новые правила. И по новым правилам Дорофей вёл не «Княжну Ольгу» или «Суворова», а баржу с арестантами.
– Кого партия прикажет возить, того и будешь, понял? – добавил Ваня.
Дорофей еле смолчал. Оглядев взбешённого капитана с головы до ног, Ваня поправил деревянную кобуру маузера и вышел из рубки под дождь.
– Сгубят вас ваши страсти-то, – примирительно сказал Дорофею Федя.
– Болото, а не стрежень! – прорычал Дорофей. – Большевики херовы!
Штурвальный Бурмакин вжал голову, словно хотел заткнуть уши.
– Вы лучше молитесь, Дорофей Петрович. – Федя перекрестился на икону Николы Якорника. – Как бог грехи простит, жизнь дале сама наладится.
– Да лопни ты поперёк себя, праведник проклятущий! – Дорофей натянул капитанскую фуражку на свою большую башку, и околыш заскрипел. – Грехи-то я отмолю, а уваженья людского у бога не выпросишь! И вот он я тут!
03
В Перми главным конкурентом Якутова было пароходство Любимовых. Любимовский судомеханический завод «Старый бурлак» стоял на Заимке неподалёку от железнодорожного моста. Большевики нашли здесь запасы стального проката, поэтому бронировать свои пароходы решили на Заимке.
Буксир «Лёвшино» заполз на салазки, и паровой лебёдкой его вытянули из воды на слип. К бортам прикрепили прочную обрешётку из брусьев и сняли с её секций лекала. В цеху по лекалам обрубили бронелисты, затем с помощью крана их навесили на борта парохода, выгнули кувалдами, как требовалось, и заклепали. «Лёвшино» получил броневой пояс от планширей до ватерлинии.
Надстройки бронировали уже на плаву. Иван Диодорович наблюдал, как его судно меняет облик, превращаясь в ржаво-серую упрощённую громадину, будто бы грубо вытесанную из камня; казалось, что «Лёвшино» замуровывают заживо. На корме спилили буксирные арки, а палубы на время сняли, чтобы усилить набор дополнительными балками под бимсы и карлингсы. Затем палубы положили обратно и соорудили поворотные круги для двух орудий – на корме и на носу. На кругах смонтировали лафеты и скошенные полубашни. Пулемётные барбеты установили перед рубкой и по бокам на кожухи колёс. Мирный буксир «Лёвшино» переродился в вооружённый бронепароход.
На причалы Заимки по вечерам стали приходить горожане, им хотелось поглазеть на «Лёвшино» и «Медведя» – страшенные клёпаные чудища: таких никогда не было ни на Каме, ни на Волге с Окой. Да и собственная команда разглядывала «Лёвшино» с удивлением и некоторой опаской.
– А пулять тоже будем мы? – спросил матрос Митька Ошмарин.
– Обяжут – и будем, – с потаённой злостью ответил боцман Панфёров.
Павлуха Челубеев возмущённо задёргался большим телом:
– Я же в будку с пушкой не влезу!..
– Господь помилует, – мягко сказала Дарья Отавина, новая буфетчица.
– Наше дело – ходовое, – успокоил всех старпом Зеров.
А Иван Диодорович ничего не говорил. В его душе иссякло ощущение правоты, которое является сутью капитана. Он не мог забыть тот день в затоне, когда глумливый чекист застрелил матроса Федьку, а потом вынудил отдать на расправу ещё и штурвального Гришку. Настоящий капитан не допустил бы такого – а он, Нерехтин, допустил. Но зло сотворилось легко и просто, будто бы ему заранее было приготовлено место под солнцем. Будто бы на буксире и не было капитана. Может, его действительно уже не было?…
Иван Диодорович вспоминал свою жизнь. Он ведь и вправду потерял всё. Сашка, сын, покончил с собой. Ефросинья, жена, умерла. Погиб Дмитрий Платоныч Якутов – самый надёжный друг. Большевистская власть запретила Нерехтину его главное дело и отняла пароход. Большевик пришёл и убил двух парней из его команды… Конечно, команда и словом не упрекнула капитана… так ведь, похоже, некого было упрекать. Капитан кончился. От былой полноты жизни у Ивана Диодоровича уцелела только белая капитанская фуражка.
Ганька явился принимать судно, хотя ничего не понимал ни в буксирах, ни в пушках. Капитану и команде он приказал сойти на пирс, а сам с комиссией от Чека обошёл барбеты и полубашни, заглянул в кубрик и в машинное отделение, проверил каюты в надстройке и поднялся в рубку. Команда угрюмо следила за чекистами, словно те проводили обыск. Среди машинистов и матросов стояла Катя Якутова. Она согласилась работать простой посудницей, и Нерехтин зачислил её в команду под начало буфетчицы Дарьи.
– Какого ляда они у нас шарются? – проворчал матрос Краснопёров.
Чекисты перебрались на причал.
– Ну что, довольны крейсером? – весело спросил команду Ганька.
Стальными и прямоугольными объёмами пароход громоздился у пирса как чужак. Вместо окон темнели смотровые прорези с крышками-козырьками.
– Ох ты, мать! – вдруг спохватился Ганька. – Название-то новое надо!
– Лёвшино – моя родная деревня, – глухо возразил Нерехтин.
Ганька похлопал его по плечу:
– В яму твою деревню, дядя. «Медведь» теперича «Карлом Марксом» стал, а твой пароход будет называться «Урицкий»!
Иван Диодорович промолчал. Что ж, всё потеряно – значит, всё. Катя смотрела на Нерехтина и не узнавала его. Почему дядя Ваня такой покорный?
Вечером Катя постучала в каюту Нерехтина. Иван Диодорович лежал в светлой темноте на койке, но не спал. Катя присела у него в ногах.
– Дядя Ваня, вы боитесь этого Мясникова? – прямо спросила она.
– И тебе надо бояться, – негромко отозвался Нерехтин.
– А я вот не боюсь, – просто сказала Катя.
Даже сквозь полумрак Иван Диодорович увидел в Кате Якутовой то же самое, что увидел в сыне Сашке в последнюю встречу: юношескую тонкость лица и непримиримую чистоту. Сашке тогда было столько же лет, сколько теперь Кате. Он учился на кораблестроительном факультете Петербургского политехнического института. Едва началась война с Германией, он записался добровольцем.
Его направили на фронт в штаб генерала Самсонова.
В августе 1914 года в Восточной Пруссии огромная армия Самсонова угодила в ловушку и была растерзана немцами. Поражение потрясло генерала и сломало его дух. С офицерами штаба генерал выходил из окружения пешком по лесам. В одну из ночей, выбрав момент, Самсонов тихо удалился в чащу. Сопровождал его лишь адъютант Александр Нерехтин. Генерал вытащил из кобуры револьвер и выстрелил себе в сердце. Но адъютант не мог бросить своего командира даже за чертой смерти и тоже взвёл курок. Тела погибших так и остались лежать в траве под шумящими мазурскими вётлами.
Сейчас, в августе 1918 года, капитан Нерехтин прекрасно понимал генерала Самсонова. Но Сашку не понимал. Если честь выше вины – значит, это гордыня. Честь восстанавливает порядок жизни, пускай и через боль, а гордыня разрушает. И Саша, единственный сын, убил не только себя – убил и свою мать. Душа Ивана Диодоровича истекала слезами от жалости и нежности к Сашке – и куда-то бессмысленно рвалась в тёмном гневе на него.
В 1915 году вдова генерала Самсонова отыскала в Пруссии могилу мужа: погибших русских офицеров похоронил местный мельник. Тело генерала перевезли в Россию, в родовое имение Самсоновых. А Саша Нерехтин остался в Пруссии. Вдова взяла только горсть земли с его холмика. В январе 1916 года в Пермь на квартиру Нерехтиных курьер доставил от вдовы шкатулку с этой землёй.
В январе 1918 года Иван Диодорович высыпал её в могилу жены.
Иван Диодорович смотрел на Катю и в полумраке каюты словно бы видел рядом с ней своего Сашу – как жениха рядом с невестой. Отчего оно – Катино бесстрашие перед чекистами? От юношеской пылкости? Или от гордыни?
– Послушай, Катюша… – медленно сказал Нерехтин. – Твой батюшка был слишком смелый. Мой сын – слишком честный. А моя жена слишком сильно любила. Поэтому они умерли.