
Сороковые годы

Алексей Галахов
Сороковые годы
I
Выражение: «сороковые годы», «люди сороковых годов», не редко употреблялись и теперь еще употребляются для обозначения того усиленного интеллектуального движения, которое началось и действовало в Москве, совпадая с тем периодом времени, когда попечителем Московского учебного округа был граф С. Г. Строгонов (1835-1847). Вторым выражением Писемский даже озаглавил один из своих романов, к сожалению, весьма неудачный. Необходимо заметить, что означенное движение не ограничивается в точности десятилетним периодом. Странно думать, что оно началось именно 1-го января 1840 и завершилось 1-го января 1850 года. Можно если угодно назвать это пространство времени выдающимся пунктом культурного прогресса, но начало его восходит к предыдущим годам нашего столетия, а последствия его раскрываются в течение последующих, частию изменяясь, а частию и заменяясь другими движениями или веяниями.
Второе замечание относится к отрицанию особенного значения сороковых годов в нашем культурном прогрессе. По мнению некоторых журнальных статей, сороковые годы стоят на одном уровне с предшествовавшими им и следовавшими за ними. В доказательство приводятся свидетельства представителей того времени (например, И. С. Аксакова), что общественное положение нисколько не изменялось к лучшему. Рассуждать таким образом значит иметь ложное понятие о тех эпохах, которым присвоено название выдающихся, прогрессивных, и которым принадлежат времена Перикла, Августа, Людовика XIV, наконец век просвещения – XVIII-й век. Последний, пожалуй, окажется наиболее худшим, так как народ был погружен в невежество, в высших сферах господствовали крайние злоупотребления, разврат и ханжество, да и самые светила философии не отличались достаточным нравственным цензом. Однако-ж, никто не сомневается в исторической важности указанных эпох. Дело не в том, как жили те или другие субъекты в эпоху прогресса, а в самом прогрессе и его последствиях, – в тех новых началах, которые он кладет для серьезного умственного развития и нравственного улучшения, для более точного, правдивого самосознания, как для отдельных лиц, так и целых масс. Чацкий – один среди людей минувшего века, но он уже усвоил иной образ мыслей, которому предстояло торжество. И. Киреевский, в статье по поводу постановки «Горя от ума на Московской сцене», высказал пустоту жизни москвичей, их равнодушие ко всему нравственному и умственному, но в то же время он представил и исключения, т. е. людей, которые развивают в себе чувства возвышенные с правилами твердыми и благородными.
Усиленное стремление московского юношества к более серьезному образованию ведет свое начало, по моему мнению, с двадцатых годов, когда профессор М. Г. Павлов, по возвращении из-за границы, открыл свои лекции сельского хозяйства и минералогии. Он первый дал студентам понятие о господствовавшей в то время философии Шеллинга, или, точнее, о применении этой философии к естествоведению одним из его последователей – Океном. Новизна взглядов, мастерство их изложения в логическом и стилистическом отношениях сильно действовали на слушателей и, кроме того, привлекали в университет постороннюю любознательную молодежь из наиболее просвещенных семейств высшего московского общества. Между этими юношами, поступавшими на службу преимущественно в московский архив иностранных дел и потому прозванных «архивными», особенно выдавался князь В. Ф. Одоевский своею любовью к высшему знанию, к так называемой трансцендентальной философии. Он устроил у себя в доме философское общество, которое посещалось его товарищами по службе и по образу мыслей, а в 1824 году издавал сборник «Мнемозину» для ознакомления читателей с философией Шеллинга. В нем помещено несколько статей Павлова и самого издателя: последнему принадлежат отрывки из истории философии и по эстетике, основанной на идеях Шеллинга и долженствовавшей положить конец французским, лжеклассическим эстетическим понятиям, представителем которых в то время был профессор Мерзляков.
Новые органы журналистики содействовали с своей стороны университетскому влиянию. Кроме сборника «Мнемозина», в двадцатых годах явились «Телеграф» (Н. Полевого), «Московский Вестник» (Погодина), «Европеец» (И. Киреевского). Даже дряхлеющий «Вестник Европы» значительно обновился, благодаря сотрудничеству Н. И. Надеждина. По своим направлениям и содержанию, эти новые периодические издания в Москве взяли перевес над таковыми же петербургскими.
Потребность серьезного учения возрастало более и более. В тридцатых годах философия Шеллинга уступила свое место философии Гегеля, которая заинтересовала кружок любознательных студентов, преимущественно историко-филологического факультета, собиравшихся у их товарища Н. Ставкевича. Главными лицами этого кружка были К. Аксаков, Катков, Ключников, Белинский. Последний, по незнанию иностранных языков, своим знакомством с немецкой эстетикой и с немецкой поэзией, преимущественно с Шиллером, много обязан Станкевичу, в своих беседах разъяснявшему сущность той и другой. В университете лекции Н. И. Надеждина, профессора теории изящных искусств, сильно влияли на молодежь, равно как и основанный им журнал «Телескоп» вместе с листком «Молва», в котором Белинский выступил как критик, уже подготовленный к своему делу беседами с Станкевичем и лекциями Надеждина. Наконец, в тридцатых же годах развилось так называемое славянофильство, занимающее весьма почетное место в истории нашего самопознания. Основателями и разъяснителями этого учения были А. Хомяков, К. Аксаков, И. Киреевский и (позднее) Ю. Самарин.
Сороковые годы относятся преимущественно к двенадцатилетнему управлению графа С. Г. Строгонова Московским учебным округом. До официального назначения его на этот пост, будучи полковником и флигель-адъютантом, он обстоятельно знакомился с университетским преподаванием, т. е. посещал лекции тех или других профессоров. Надобно отдать ему справедливость и за то, что при всем уважении истинной учености он обращал большое внимание на нравственную пробу преподавателя: невнимательное отношение к своей обязанности или уклонение от неё к другому делу, тщеславие, непотизм, отсутствие справедливости и благородства, неправильный образ жизни были им нетерпимы и презираемы. Все, например, знали, что он не жаловал четырех профессоров, хотя по своим лекциям они стояли на видном месте. Один (И. И. Давыдов) отталкивал его чрезмерным самолюбием и непрямыми путями в своих действиях[1], другой (Д. М. Перевощиков) – непотизмом и хитростью, прикрываемою простотой себе на уме[2]; третий (С. П. Шевырев) – раздражительностью и педантизмом; четвертый (М. П. Погодин) – многостороннею, разбросанною деятельностью, мешавшею ему всецело посвятить себя избранному им предмету – истории. Утверждали, будто графу не нравились эти лица потому, что к ним в особенности благосклонно относился министр С. С. Уваров, бывший с ним не в ладах. Может статься, это и справедливо, но только отчасти, а не вполне. Обращение этих личностей с их меценатом, при поездке в его подмосковное поместье Поречье, заставляло многих пожимать плечами, особенно после статьи Давыдова в «Москвитянине», повествующей о провождении времени в означенном имении. Прочитав ее, граф Строгонов, при свидании с автором, обратился к нему с таким вопросом: «не знаете ли, кто написал эту лакейскую статью? Не думаю, чтобы она могла понравиться Сергию Семеновичу»[3].
Другое важное достоинство графа Строгонова состояло в том, что он радел о замещении вакантных кафедр свежими, капитально образованными силами. Из среды студентов, оканчивающих курс, он покровительствовал тем, которые желали посвятить себя ученому званию, и содействовал отправлению их за границу для усовершенствования в той науке, на кафедру которой они желали поступить. При нем явились в Московском университете такие личности, как Грановский, Соловьев, Катков, Леонтьев, Кудрявцев, Буслаев…
Корпорация студентов за все время попечительства графа была примерная по своему стремлению к высшему знанию и по отношению к лекциям. некоторые профессоры пользовались их особенною любовью за то, что дозволяли им в праздничные дни приходить к себе для бесед, сообщали им научные новости, дозволяли пользоваться книгами из своих библиотек и давали советы для их собственных работ. В pendant ко всему этому инспектор студентов был образцовый – Нахимов, родной брат знаменитого защитника Севастоноля. Не отличаясь ни дарованиями, ни образованностью, даже плативший дань Вакху, он по какому-то благодатному инстинкту умел обращаться с молодежью. Студенты любили его, как родного, хотя и посмеивались над его наивностью. Много ходило о нем анекдотов, не выдуманных, а действительно бывших, Вот один из них, весьма характеристичный. Студентам запрещалось отпускать длинные волосы, за чем, разумеется, должны были наблюдать инспектор и его помощники. Одному из таких длинноволосых Нахимов несколько раз говорил сходить к цирюльнику, но все напрасно: студент обещал, но не исполнял своих обещаний. «Слушай, – сказал ему Нахимов, выведенный из терпения:– если я еще раз встречу тебя[4] в таком виде, то непременно исключу из университета. Даю тебе честное слово. Понимаешь?» – «Понимаю, Павел Степанович». На другой или третий день Нахимов отправляется в университет. Повернув с Тверской улицы в университет по Долгоруковскому переулку, он к ужасу своему видит, что с другого конца этого переулка, т. е. от Большой Никитской улицы, идет ему навстречу означенный студент, и не остриженный. Бедный инспектор очутился между Сциллой и Харибдой. Сдержать свое слово – жалко студента; не сдержать – значит признать себя бесчестным. Положение бедовое, но добряк удачно из него вышел. – «Оборачивай назад, выезжай на Тверскую! – кричит он кучеру:– скорее, разиня!» Кучер исполнил приказание и тем спас студента от беды, а своего барина от бесчестья. Наконец, граф Строгонов неизменно выказывал в своем обращении и мнениях самостоятельность и прямизну. Не страдая тщеславием и честолюбием, он не заискивал в высших сферах и не терпел угодничества. Доказательством служит его отношение к министру народного просвещения. Некоторые находили в нем неприветливость и сухость сердца, но как согласить с таким отзывом многие противоречащие ему факты? Граф всегда был готов помочь предприятию, если оно имело своим предметом что нибудь полезное: так он помог М. Н. Каткову и П. М. Леонтьеву при начале издания ими «Русского Вестника». Равно не отказывал он в заступничестве ни цензорам. ни авторам, по поводу каких либо их недосмотров или провинностей. Правда, он редко своих посетителей (если они состояли под его управлением) приглашал садиться: они обязаны были стоя вести с ним беседу[5], но за то эти стоящие нисколько не были стесняемы в изложении своих просьб и мнений. Граф охотно и снисходительно выслушивал дельные возражения.
В сороковых годах Московский университет мог похвалиться приобретением новых профессоров, молодых и талантливых, умевших поднять уровень высшего научного образования и возбудить в студентах не только любознательность, но и нравственные чувства стремления к благородным идеалам. Таковы были Грановский, Крюков, Соловьев, Катков, Леонтьев, Кудрявцев, Вуслаев. Петербургские журналы «Отечественные Записки» и «Современник», органы европеизма, открыли новую эру периодической прессы, равно как главный сотрудник их Белинский своими статьями открыл новую эру высшей литературной критики. Противовесом этих журналов служили в Москве представителя славянофильства – «Москвитянин» и отдельные сборники. Тогда же выступили многие литературные таланты, относящиеся к школе Пушкина и Гоголя, как их последователи: явление, подобное романтической школе у немцев с её представителями – Тиком и двумя братьями Шлегелями, или романтической школе во Франции с её представителем В. Гюго. Целая плеяда даровитых беллетристов, с Тургеневым во главе, быстро заполонила внимание и любовь публики. Имена их известны теперь всем и каждому: Гончаров, Майков, Некрасов, Григорович, Фет, Полонский, Достоевский, Писемский, Салтыков (Щедрин), Островский, граф Л. Толстой… Об них-то, равно как и о других лицах, известных в нашей литературе и науке и с которыми выпало мне счастие познакомиться втечение трех десятилетий (30-50 годов), хочу я поговорить в моих записках. Большинство их сошло в могилу и лично не было известно со временному поколению. Посмотрите: в «Воспоминаниях» А. Я. Головачевой-Панаевой, из тридцати трех писателей осталось только двое (Е. Ф. Корш и граф Л. Н. Толстой), а из артистов (актеров), если не ошибаюсь, не осталось ни единого. Какая богатая жатва смерти! какой бедный процент долгоденствия!
II
Воспоминания мои начну с Боткина (Василия Петровича). так как с ним я познакомился раньше, чем с другими, в Москве, вскоре по окончании университетского курса. При имени этого лица некоторые, его знавшие, может быть, улыбнутся, вспомнив кое-какие причуды и слабости покойного и, между прочим, следующие стихи из литературного акафиста Щербины:
Радуйся, Испании описание!Радуйся, в Испании небывание!Плешивый чаепродавче,Дон-Базилио, радуйся!Но я не пойду за ними по этой дороге, потому что сущность дела не в сатире, а совершенно в противоположном предмете. Сын известного торговца чаем, от первого брака, Василий Петрович обучался в пансионе Кистера, преподававшего немецкий язык и литературу в Московском университете. Здесь он приобрел познания в языках немецком и французском. Впоследствии он читал свободно книги английские, итальянские и испанские. Этим чтением заместил он высшее, университетское образование. Родным языком владел он на ряду с лучшими его знатоками, в чем удостоверяют его переводы и сочинения. Одно из последних: «Поездка в Испанию», сразу доставило ему известность. Его переводы из Карлеля занимали видное место в статьях «Современника». От природы получил он верный и тонкий вкус изящного, в чем бы оно ни выражалось: он прежде многих оценил таланты Фета и Некрасова. Комнаты его постоянно украшались немногими, но лучшими произведениями живописи и скульптуры (это как бы природная принадлежность талантливого семейства Боткиных, из среды которого вышел такой ученый деятель, как Сергей Петрович). В его обедах, которыми он угощал своих приятелей, выказывался образованный эпикуреизм: они сопровождались интересными беседами, так как знакомые его принадлежали к передовым талантам в литературе и науке. Образованность Василия Петровича имела доброе влияние и на его отца, человека очень умного от природы, но по той среде, в которой он жил и действовал, не могшего относиться с большим уважением к науке и учености. Однако-ж, впоследствии он стал смотреть иначе на то общество, которое собиралось в его доме, и выражать свое к нему почтение замечательным образом: никогда не ломавший шапки перед ученостью, он, в праздник светлого Христова Воскресения, со шляпой в руках, отправлялся для поздравления к профессору Грановскому, нанимавшему у него квартиру в особом флигеле, хотя этот жилец был много моложе домовладельца. О такой метаморфозе рассказывал мне сын его Павел Петрович.
Литературное знакомство Боткина было обширно как в Москве, так и в Петербурге. Со многими личностями он был в дружеских отношениях. Белинский, Тургенев, Некрасов, Дружинин, Панаев были с ним на ты; приезжая в Москву, они большею частию останавливались у него. Письма его к некоторым из них выказывают человека мыслящего и многообразованного. Не принадлежа к тароватым, он, однако-ж, в случае нужды помогал своим приятелям по литературному ремеслу, в том числе и Белинскому. Здесь я должен остановиться и сказать несколько слов об интересных «Воспоминаниях» г-жи А. Я. Головачевой-Панаевой, известной своим талантом и образованием. Нет сомнения, что они искренни и справедливы, т. е. сообщают именно то, что автор видел или слышал, ничего к тому не прибавляя и не искажая; но мне сдается, что она слышанное и виденное в известный момент, при известных обстоятельствах, обобщает, почему и является постоянно невыгодное мнение об одних личностях и неизменно выгодное о других (в роде предубеждения и предилекции). В числе первых преимущественно фигурируют Боткин, Анненков и Тургенев. Почти каждый раз достается им при выходе их на сцену. Вот пример. Когда Белинскому, в критическую минуту его денежного затруднения, было предложено занять денег у Анненкова или у Боткина, то он первого обозвал «русским кулаком», а o другом выразился так: «покорно благодарю – душу всю вымотает своими разговорами, что он нуждается в деньгах»[6]. И это сказано без всяких оговорок и разъяснений, так что читатель может составить об этих личностях мнение неверное, противоположное документальным свидетельствам, приведенным в биографии Белинского[7], из которых видно, что Боткин и Анненков были первыми, главными друзьями Белинского.
Что же касается до стихов Щербины: «Испании описание – в Испании небывание», то трудно понять, откуда возникло такое странное подозрение, такая нелепая сплетня. Может быть, поводом к тому послужили современные описания путешествий в Испанию – французские или английские. Я сам видел два или три таковых в библиотеке Василия Петровича, но заключать отсюда о плагиате есть сущая нелепость. Какой путешественник при рассказе о том, что он видел в чужих краях, не пользовался предшествовавшими ему описаниями тех же стран. Так, например, поступал Карамзин в своих «Письмах»: сообщая своим друзьям о посещении французской академии (в Париже), он присоединил к тому и краткий исторический очерк этого учреждения, без сомнения, переведенный или извлеченный им из какой нибудь французской монографии. То же делал фон-Визин в своих «Письмах» к гр. Панину из Франции; тоже самое имел право делать и Боткин: рассказывая о бое быков, он знакомит с историей этого зрелища; описывая Севильский собор, он также вводит историю его постройки. Не самому же ему сочинять эти истории. Отсюда заключение: Боткин несомненно был в Испании, но вместе с этим, само собою разумеется, пользовался описаниями других путешественников, т. е. поступал так, как поступают все авторы путешествий.
Некрасов, как известно, охарактеризовал П. В. Анненкова в следующем стихотворении[8]:
За то, что ходит он в фуражкеИ крепко бьет себя по ляжке[9],В нем наш Тургенев все замашкиСоциалиста отыскал.Но не хотел он верить слуху,Что демократ сей черств по духу,Что только к собственному брюхуОн уважение питал.Как всякая эпиграмма, в которой, по пословице, на брань слово покупается, характеристика не верна, потому что исключительна, одностороння. Талантливый, образованный и с несомненным эстетическим тактом, Павел Васильевич Анненков написал много умных статей, которые ценились образованными читателями, но не нравились читателям полуобразованным.
Литературную известность дали ему впервые «Парижские письма»; они помещались в «Отечественных Записках» и умно, интересно изображали тогдашнее состояние Франции. Затем следовало издание «Писем Н. Станкевича», с приложением его «биографии»: здесь охарактеризовано движение молодых людей (так называемый «кружок Станкевича») к современной философии Гегеля. Статья, под заглавием: «Литературный тил слабовольного человека», полемизирует с статьей Н. Г. Чернышевского: «Русский человек на rendez-vous», напечатанной в «Атенее» (московском журнале, издававшемся Е. Ф. Коршем) и преследовавшей нерешительность, вялость русского человека, отсутствие инициативы в героях Тургенева. Новые произведения тогдашних беллетристов встречали в Анненкове осторожного, но всегда умного оценщика, как видно из собрания его сочинений (три тома). Никто из занимавшихся серьезно отечественной литературой не сомневался в дельности, рассудительности его критики; осуждали только иногда особенность его стиля, как бы умышленно избегавшего простоты и стремившагося к фигуральным выражениям. Это был личный, субъективный слог, отражение свойств писателя, по выражению Бюффона (le style – c'est l'homme). Typгенев, всегда ценивший талант и образованность Анненкова, сравнивал его манеру писать с замашкой такого человека, который, желая почесать у себя в голове, исполняет свое желание не просто, а, подобно акробату, через колено.
Наконец, издание сочинений Пушкина (1855-57) с «Материалами для его биографии», равно как и самая биография, к сожалению, доведенная только до 1826 года, составляют капитальную заслугу Анненкова. Оно впервые дало возможность приступить к всестороннему изучению гениального поэта. Труды издателя были по справедливости оценены Московским университетом. избравшим его в свои почетные члены, по истечении пятидесяти лет от смерти Пушкина.
III
Перехожу к моему знакомству с Белинским. Впервые мы встретились в 1834 или 1835 году у моего университетского товарища Селивановского, сына некогда известного типографщика. В доме его занимал квартиру Надеждин, издатель «Молвы», в которой явились «Литературные мечтания», заинтересовавшие весь московский читающий люд. В один из приемных дней, вечером, у Селивановского сошлись: я, В. П. Боткин и H. А. Полевой. Последний, по запрещении «Телеграфа», занимался тогда редакцией «Живописного Обозрения», издателем которого был типографщик Семен. После чая, перед ужином, вошел Белинский, помещавшийся, если не ошибаюсь, в квартире Надеждина, у которого состоял главным сотрудником. Хозяин и Полевой встретили его, как уже знакомое лице. Это доказывалось их свободным и шутливым с ним обращением. Селивановский даже трунил над его отпущенными усами, называя их знаком литературного удальства. Белинский видимо конфузился, но был разговорчив и весел. Затем мы сходились в так называвшейся «Литературной кофейне», которую почти ежедневно посещали артисты московских театров и любители чтения газет и журналов, особенно принимавшие участие в их издании. Впрочем, Белинский редко приходил туда, занятый срочною работою у Надеждина. В 1837 г. он напечатал первую часть (этимологию) своей «Русской грамматики для первоначального обучения». Я послал отчет о ней к Краевскому, в «Литературные Прибавления» к «Русскому Инвалиду»[10]: в этом отчете отдано должное его труду, особенность и новость которого (по тогдашнему времени) заключалась в том, что значение частей речи выводилось из разложения предложения, иначе: исходным пунктом этимологии полагался синтаксис. Белинский был очень доволен этим указанием: он благодарил меня, что я выставил напоказ именно то отличие его учебника, которое он сам ценил преимущественно и которым его труд отличается от других трудов по тому же предмету[11]. Вскоре после этого мы сошлись еще ближе, благодаря общему сотрудничеству по критике и библиографии в двух повременных изданиях: в «Прибавлениях к Инвалиду», и в «Отечественных Записках» первого года (третьим товарищем в том же деле был М. H. Катков). Сбираясь на переселение в Петербург, Белинский рекомендовал мне, вместо себя, П. Н. Кудрявцева, еще студента, но уже заявившего себя в литературе повестями, которые, под псевдонимом Нестроева, помещалис в «Наблюдателе», когда этот журнал издавался типографщиком Степановын, а редактировался Белинским. За эту рекомендацию я душевно благодарил его: трудно было найдти лице, более талантливое, более знакомое с отечественной литературой и более добросовестное для того дела, за которое он взялся. Супруга Белинского, Марья Васильевна Орлова, была классной дамой в Московском Александровском институте, где я преподавал русский язык и словесность и, сверх того, занимал должность помощника инспектора классов. Она и некоторые из её сослуживиц отличались любознательностью, интересовались современной литературой. Я снабжал их «Отечественными Запискамя», «Современником» и другими книжными новостями. Наезжая в Петербург, я большею частию имел притон у Краевского, но, разумеется, посещал и Белинского, который удивлялся моей привязанности к Москве и чаепийству: ни того, ни другого он очень не жаловал. Переписки между нами не было, но в письмах к Кудрявцеву он посылал мне поклоны, как «общему другу» (его и Кудрявцева).
Считаю уместным сказать несколько слов об инциденте или пассаже по поводу разрыва Белинского с «Отечественными Записками» и перехода его к «Современнику». Это было крупным событием и сильно взволновало литературную братию, принимавшую участие в означенных журналах. Главным поводом к волнению служило письмо Белинского к В. П. Боткину[12]. В этом письме он заявил желание, если не требование, чтобы московские сотрудники Краевского огулом отреклись от него и перенесли свою деятельность исключительно в «Современник». Само собою разумеется, что такое желание могло удивить, но не понравиться, так как оно равнялось покушению на свободу лиц, давно вышедших из-под опеки и привыкших распоряжаться своим добром по собственному усмотрению. Какое было дело Грановскому, Соловьеву, Кудрявцеву… до взаимно-неприязненных отношений обеих редакций? Они посылали свои статьи в тот или другой журнал по собственному усмотрению. В письме, о котором идет речь, я выставлен, как неизменный пособник Краевского, хотя по временам я снабжал и «Современник» своими трудами, которые охотно принимались его издателями, Некрасовым и Панаевым. Впрочем, тревога разрешилась благополучно. Белинский был так добр, правдив и честен, так дорожил истиной, что не мог оставаться долго в тумане самозабвения: он сознал свою ошибку, как следствие болезненной раздражительности, и жалел искренно, что огорчил своим письмом московских друзей.