– Воды, – прохрипел Анатолий.
Большая и тёплая ладонь легла ему под затылок и приподняла голову.
– Пей, – сказал тот же голос.
Край металлической кружки коснулся губ, в рот потекла вода. Анатолий с трудом сделал несколько глотков и повернулся на правый бок, поднявшись на локоть. Левая рука не слушалась и висела плетью. Собравшись, Анатолий сумел сесть на полу, опершись спиной об холодную стену.
Перед ним стоял художник-карикатурист. Одежда его была чистой, крови на нём Анатолий не видел. Тот даже улыбался, правда, одними губами.
– Живой, – сказал художник, – думал, помрёшь. Даже завидовать начал. Сильно тебя били, конечно, но убивать не стали. Поживёшь ещё немного.
– А тебя не били? – еле слышно спросил Анатолий.
– У меня другая история.
Другая история. Его не били, но он здесь.
– Зачем ты так? – спросил Анатолий, поняв.
– Какой смысл упираться? – ответил художник. – Будешь ещё пить?
В углу стояло старое эмалированное ведро с крышкой. – Пойдёшь на парашу?
Вставая, Анатолий понял, что указательный и безымянный пальцы на левой руке сломаны – они неестественно выгибались наверх, опухли и касаться их было невозможно, боль отдавалась по всему телу.
– Видишь, правую руку оставили, ссать и подписывать можешь, – вдруг расхохотался художник.
Потом он сел на пол, закрыл лицо руками и без звуков и слёз заплакал.
Подписывать, вдруг вспомнил Анатолий. Подписывать…
Между пальцев левой руки зажат карандаш, безымянный и указательный пальцы под карандашом, средний и мизинец сверху, ладонь прижата к столу, на тыльную её сторону легла узкая и твёрдая кисть допрашивающего.
Эта кисть уже сжималась в кулак и жёстко била – в висок, в нос, в ухо. На неё надевался тонкий элегантный кастет из блестящего тёмного металл, и этот кастет два раза ударил Анатолия в зубы – коротко и жёстко, так бьют бывалые боксеры и опытные палачи. Несколько зубов вылетели сразу, несколько качались, подсчитать сил не было. Потом кастет врезался в рёбра, в колени, в пах.
Человека, который не сопротивляется, бить не сложно.
Теперь кисть давила на пальцы и зажатый между ними карандаш. Медленно.
Анатолий кричал. Хрипел. Хватал разбитыми губами воздух.
Потом кисть надавила сильнее, что-то хрустнуло, потом ещё.
– Хватит…
– Ну вот видишь, а только начали. И зачем тебе это было надо?
Свет в камере становился ярче. На стене напротив окна отчётливо проявилась тень крупной решётки.
– Всё подписал? – спросил художник.
– Да.
– Орал ты хорошо.
– Знаешь, а ведь они действительно только начали.
– Все ломаются.
Зачем это всё? Анатолий чувствовал, что эта мысль будет рвать его до конца. А конец был близок, всё шло к нему, всё получалось у этих людей, с лёгкостью вытащивших из него признание. Что теперь? Куда? Карьер?
Он, читавший студентом о пытках тридцатых и представлявший себя на месте тех, кого пытали и кого не стало вскоре после мучений – неважно, как они их прошли, – думал тогда, в юности, а что он? Что сможет он?
– Ничего, – проговорил он вслух.
Успокаивала лишь одна мысль – он не сдал никого, он не оговорил.
– А ты прочитал, что подписываешь? – вдруг задал ещё один вопрос художник.
Эта простая и дьявольская в своей подлости мысль соединилась с мыслью о бессмысленности мучений.
– Нет, – честно ответил он.
– Ну вот, значит, и ты меня сдал, – просто сказал художник, – квиты мы.
– Да откуда ты знаешь?! – вскипел Анатолий.
– Не вопи, скоро всё узнаем, комиссия у нас на сегодня.
– Почему так быстро?
– Мы – первая категория, гордись.
Художник улыбался, и это была улыбка человека, знающего, что его ждёт.
– Расскажи мне, что случилось, – беззлобно сказал Анатолий.
Злиться, действительно, было больше не на что.
Расчищать бывший военный аэродром в вечной мерзлоте сложно в любое время года. Там миллионы бочек из-под топлива, брошенная техника, горы металла и прочих отходов, смёрзшихся, покрытых многолетней спрессованной наледью. Художник работал там долго – почти три года, и это было много, слишком много.
– Понимаешь, когда каждый день идёшь умирать и никак не умрёшь, ты начинаешь хотеть жить, – размеренно говорил художник.
Ему больше ничего не надо было доказывать, оттого он был спокоен и нельзя было не верить тому, что он говорит.
– Я устал, по-настоящему устал. Рисовать – вот всё, чего я хотел всегда, и здесь я бы мог рисовать, ведь им нужны художники – ты видел их стенды со стенгазетами. Им там бездари рисуют. А я бы сделал хорошо. Я пошёл, да, пошёл на приём к особисту. Мне сказали: конечно, работай, мы присмотримся, докажи своё перевоспитание. Я же думал, что смогу говорить то, что можно говорить, чтобы никто не пострадал, но это очень сложно, да, Толя, это очень сложно. Если ты с ними, то не сможешь фильтровать, ты будешь делать и говорить всё, что они скажут. Не верь им, Толя… Да тебе уже поздно, и мне поздно. Мы уже не успеем поверить никому, даже если захотим. Нам больше некому верить, ты понимаешь? Мы не встретим больше никого, чтобы верить. Мы и друг другу сейчас верим, потому что оба друг друга предали. А знаешь, как я предал тебя? Они спросили, о чём ты там говорил с Соколовским, когда пил самогон у него. И мне стало страшно: если они знали, что мы пили, значит могли знать, о чём ты тогда говорил, ты же кричал, что взрывать надо было в муку и эту братскую Америку, и этот братский Китай, и Европу, уж её-то, Европу, в первую очередь, зря, что ли, Крым брали и боеголовки там стоят. Помнишь, как ты кричал?
– Помню…