– Пошто тебе помирать, солнышко незакатное, ай чего у нас нет?
– Поди прочь от меня. Потом, коли перейдет беда, нарадуешься!
Жена послушалась, втихомолку наплакалась. Потом пошла на рынок, нашла амбар и стала торговать весь день – лишь ночью приходила домой. Спала за стеной чутко и к бреду ночному нового мужа прислушивалась.
В подклети дома Васьки Уса, среди узлов с товарами да рухляди торговой, между мешков с пшеном и рисом, на земляном полу лежал вытянувшись во весь рост на животе Федька Шпынь. Васька Ус на ящике сидел перед ним, восковая свеча была прикреплена к кромке плоского ящика, горела, поматывая точечкой огонька.
– Ну, Хфедор! Я атаман или же Стенька?
– Убил, Лавреич! Убил лиходея, да только не атамана – Лазунку!
– Ты пошто гугнив? Тогда, когда посылал в собор, заметил такое, – спросить о том забыл.
– Да вот!.. Лазунка дунул меня в рот из пистоля на Москве в Наливках… Тогда и повернуло мне язык во рту, щеку прожгло, да оглох на левое ухо. Лежал я сколь время, говорить не мог, дивно, что не сдох с голоду. Гортань завалило, не шла ёжа окромя воды… Он же, сатана, в ту ночь, как меня тяпнул, утек в Астрахань…
– Ловок ты, а будто заяц собаке в зубы пал.
– Ништо! Кабы повыше, то не видать ба тебя, да промигнул ночью… Ну, и я его ныне отпоштовал, кудри расти не будут!
– Хфедор! Лазунка – птица едино, что кочет. А до сокола, вишь, не добрался?
– Атаману за ремнем был заправ, хватило бы. Да, Лавреич, в церкви его на ту пору не случилось. А как дал стрелу – чую, сполох бьют, и сыск по кремлю зачался – едва ноги убрал! Не счастье, Никольские на замок не были захлопнуты – то конец мне.
– Где ж был Разин?
– А черт! У Лазунки огонь, к алтарю же тьма и тишь.
– Дела наделал себе… Как сказал я, убил ба обоих, собор поджег и дело скрасил – сгорел во хмелю… Теперь же придется под Синбирск идти.
– Ништо! Пристану к татарве, мовь[139 - М о в ь – язык.] поганых ведаю, хаживал с ними… Ты мне лишь татарскую справу дай… Там к воеводе проберусь.
– То справлю! Сполохал зря: убил атаманского любимца, пить закинет, тогда держись!
– Вот, Лавреич, не с тем было – ране тебе не показал. Вишь, покуда я на учуге пасся, а к Астрахани подходил, то из мушкета срезал хохлача, сыскал у его лист кой-то в шапке… мекал, что нам гож тот лист.
Шпынь полез рукой за пазуху, вытащил грамоту, скрепленную дьяками подписью на склейках.
– Чти-кось, я не разумею…
Васька Ус взял бумагу, подвинулся к огню, читал, потом сказал:
– Эх, Хфедор, занапрасно убил запорожца.
– Ну-у? Жаль! А был тот хохлач, казалось мне, Лазункой послан.
– В грамоте атаман испрашивает у кошевого Серка слать людей, справу боевую тож… Мужики от его, кои послышали проклятье и отлучение от церкви Разину, побегли. Татарва вздорит меж себя. Ерзя да мокша лапотна и безоружна. У мужиков тоже с собой едино лишь топоры…
– Пошто говорить, зряще убил хохлача? Разин подмогу способлял, и нынче ему той подмоги не видать – нам же лучше.
– Ты пойми! Запорожцы зовутся на Астрахань, а я еще не ведаю, каково нам с тобой от царя-бояр прощенье? Тех запорожцев я бы удержал здесь да Астрахань укрепил… Их боевой справ тоже нелишний тут…
– Кто поймет тебя!
– Ну, да ништо, Хфедор! Мы энту грамоту именем Разина со своим гонцом в Запорожье двинем…
– И ладно! Не зряще я трудился. Еще, Лавреич, как мой конь? Забота по ем большая.
– Доброй конь! Только, сдается мне, с ним болесть стряслась…
– Эй, Лавреич, не погуби животину!
– Чуй, как дело: наехал тут в город кой башкир, к частику моему у городка привязал свою падаль близ крыльца… Я же на твоем коне ехать собрался… Мне его обрядили, а стояли кони рядом…
– Ногайцы схитили коня?!
– Годи, скажу… Кони, как я сшел из дому, чешут зубами по шерсти един другого. Башкиров же конь прахотной: гной у него из носу тек. Я того башкира по роже: «Чего глядишь, сатана?» Он же лишь зубы скалит да бормочет: «Нишаво да ладна, козак!» Гной я с твоего коня кафтаном утер и проехался. Распотел я весь и в дом зашел, кафтан с плеч не содрал, умыл руки, да ясти мне подали… Ты не пужайся. Но с тое поры недужон мало твой конь – из носа у него течет, и дрожит… Я знахаря приводил, казал. «Ништо, – говорит, – оповорился мало, обойдется!» Солью его натирал, поил с наговора. Позже того, с неделю альбо помене, лихоманка зачала меня трепать… Ночи не сплю – будто по мне кто ползет, как червы… Сдернул рубаху – никого! И пало с той поры в голову мне: уж не черная ли де смерть подходит? Жену от себя угнал: помереть, думаю, так одному… Черная смерть – она прилипучая к другим…
– Ой ты, Лавреич! Пошто смерть?
– Дрожуха не отстает. Весь я – чую – стал силой вполу прежнего…
– Пройдет! Коня лечи, не кидай, – издохнет аргамак, и мне конец! Такая на душе примета.
– Вылечусь! Коня излечу, деньги есть – не жаль их, много… Ты же бери моего коня – их у меня три – бери лучшего – и под Синбирск… Разин туда людей шлет, сам скоро будет – там с ним кончить. Прийди вперед его под город.
– То знаю, как кончить! А вот как бы мне из города выбраться? Чикмаз – черт – на ночь у ворот большие караулы поставил. На стену ба забрался с города – только вниз четыре сажени с локтем: падешь и без головы станешь…
– Не ходи, спи ту! Есть тебе принесут, рухледи много, подкинь и накройся… В козацкой одежде быть нельзя – нарядись стариком, сукман сыщу, бороду подвяжешь… Ходи на кружечной, в кабаки ходи, напойных денег дам, и к нам ходи – к жене много нищих шатается… незнатко! Седни Разин ли, Чикмаз не пойдут в домы искать; Разин, поди, хмелен? Завтра спохватится, а ты изподзаранку уйдешь.
– Так ладно! Остаюсь…
5
Утром чуть свет загремел голос атамана:
– Гей, есаулы, ведите мне Лазункина коня – на нем буду ехать хоронить друга!
Забили барабаны. По зову голоса и бою барабанов собрались: Яранец Дмитрий, Иван Красулин, Федька Шелудяк, Чикмаз – все на конях. Мишка Черноусенко прискакал последним. Стрельцы уж держали на плечах черный гроб с золотыми кистями. Чикмаз ждал грозы от атамана за худой караул стрельцов у собора; всю ночь не спал, заказал гроб. Лазунка лежал в гробу в том, в чем был в Москве, – одетый в красную с золотом чугу; синий жупан его подкинут в гроб.
Через город, мимо Спасского монастыря, Вознесенскими воротами, сняв с них замки, стрельцы вынесли гроб на холм в сторону Балды-реки. Там уже была выкопана могила. Плотники на телеге везли разобранный голубец с иконой. Голубец приказали срубить дьяки, дали из Приказной палаты икону:
– Так на Дону хоронят. Атаману будет тоже любее.
У могилы, когда поставили гроб, пели два попа в черных ризах. Все слезли с коней вслед за атаманом, подходили к Лазунке, лежавшему с удивленно раскрытыми глазами, целовали убитого в бледный лоб. Атаман поправил густые кудри, закрывавшие щеки убитого. Запорожской шапкой Лазунки закрыл лоб, поцеловал.
– Положите на грудь другу саблю его, к боку – пистолеты. – Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул:
– Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня… Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если подет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда – кто знает? – быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!..