Чтобы закрыть вопрос про Большой дом, расскажу любопытный эпизод, связанный с моей бабушкой. Она была художницей, окончила художественную школу в Лозанне. В Ленинграде работала на фабрике игрушек, делала рисунки для них. Жила она в огромной коммунальной квартире. А ленинградская коммуналка – это совершенно особый мир. Я жил в московской коммуналке и знаю, что это тоже особый мир. Так вот, в декабре 1934 года, когда был убит Киров, поздним вечером за бабушкой приехал воронок, и ее забрали. Я не знаю, успели ли соседи поделить ее комнату – к тому моменту она одна жила, уже была в разводе с дедушкой. И вдруг на следующее утро на этом же воронке ее привезли обратно домой. Соседи бросились с расспросами: «Где ты была, что ты была?» И она рассказала, что ее привезли в эту самую контору, там было 20 человек – художники со всего Ленинграда и Ленинградской области, и всю ночь они рисовали портреты Кирова. Множительной техники же не было, а утром в Ленинград должен был приехать вождь народов, и на Невском проспекте должны были висеть портреты Кирова с траурной лентой. Вот художники и рисовали…
Из военного детства
Часто вспоминаю я самое яркое впечатление из своего детства, когда я впервые почувствовал желание обязательно увидеть другую жизнь и попасть в эту жизнь.
У меня было военное детство. Я родился в 1940 году в Ленинграде, но сразу же был увезен родителями, которые еще до моего рождения получили комсомольские путевки на Байкало-Амурскую магистраль, в город Улан-Удэ. Оба они были врачами, окончили Первый медицинский в Ленинграде. Мама была врачом общего профиля, как они это называли. Потом произошло событие, которое изменило ее профессиональную судьбу и которому я обязан своим появлением: умерла их дочка, моя старшая сестра, Галочка, и тогда они решили произвести на свет меня, а мама взяла специальность детского врача. И осталась детским врачом на всю жизнь.
Началась война. Отца призвали на фронт, а мы с мамой остались в Улан-Удэ. Жили в железнодорожном поселке, окруженном бурятскими юртами, в небольшой комнатке, в двухэтажном домике. Однажды в какой-то праздник мама взяла меня в гости «к очень интересному человеку», как она сказала. Это был Вольф Мессинг, знаменитый маг и волшебник, который находился в Улан-Удэ в эвакуации. Он ухаживал за мамой. Я так думаю. И вот из своего поселка с юртами я попал в городскую квартиру. Мне было, наверное, года четыре. Я помню, что на паркете стоял рояль а рядом с роялем – большой глобус. Взрослые шумели, шутили, гуляли, а я забился под этот рояль и оттуда смотрел: во-первых, на глобус, во-вторых, на эту яркую жизнь. История эта мне запомнилась навсегда как волшебный кусочек из другой жизни.
А потом с фронта вернулся отец – он был военврач – и сообщил, что у него, как это часто бывало на войне, появилась другая жена, медсестра. Мама его не приняла, не простила. Мы уехали из Улан-Удэ, но не в Ленинград, а в Москву, где и началась моя сознательная жизнь. Конечно, я много бывал в Ленинграде, но родиной своей могу считать его лишь условно.
Похороны Сталина
Дети, как я заметил, очень любят слушать семейные истории. Иногда даже больше, чем сказки. Во всяком случае, маленький Алешка (сын Гали от первого брака) время от времени требовал от меня рассказов о моем детстве. Смешно округлив от удивления глаза, он слушал о нашей огромной коммунальной 13-й квартире, где мы жили. 13-я квартира стала для нас этаким нарицательным названием. Квартира была недалеко от улицы Горького, в Гнездниковском переулке, где сейчас находится Министерство культуры, на 2-м этаже. Это, видимо, бывший бордель, потому что там было 18 комнат, одна кухня, один санитарный блок. В мою бытность там жили 48 человек. Алешке трудно было это понять, а я говорил, что мы жили, как все.
Помню, я рассказывал, как вся квартира плакала, когда умер Сталин. «Вся плакала?» – недоверчиво спросил Алёшка. «Конечно». – «И ты плакал?». – «И я плакал». И тогда он спросил: «А когда Ленин умер, ты тоже плакал?» Я про себя улыбнулся: маленькому Алешке временны?е понятия были еще недоступны. Я ответил ему, что не помню, плакал или нет, но когда умер Александр Македонский, я рыдал навзрыд…
А похороны Сталина я очень хорошо запомнил. В стране был объявлен четырехдневный траур. Школа закрыта, уроков нет, и мы с друзьями решили пойти в Колонный зал, где был установлен гроб. Надо попрощаться. И вообще посмотреть. И я попал в ту страшную давку на Трубной площади, которую так впечатляюще воссоздал Евгений Евтушенко в фильме «Похороны Сталина». Она образовалась потому, что бульвары были перекрыты грузовиками, чтобы народ не проник на эту площадь. А очередь шла очень плотно. Я помню, например, что я какое-то время даже не шел, а меня несли… А толпа все нажимала и давила, пока не прорвала оцепление, лошади охраны испугались и понеслись в толпу. Все это – толпа с лошадьми и людьми – ударила в Трубную улицу, сбила меня с ног. Хорошо помню: когда упал, я увидел, что весь асфальт (или там был булыжник?) покрыт галошами, перчатками, очками, шапками… Там валялось всё. Я ничего не мог сделать, не мог пошевельнуться и громко – как только мог – закричал: «Мама!» Вдруг солдат, который бежал вдоль бульвара, к Пушкинской, схватил меня за руку, вырвал из людской гущи и выбросил на газон. И спас меня. Он побежал дальше, а я стоял и пытался отдышаться. Я очень боялся идти домой, потому что потерял галоши. Но меня никто даже не спросил, что со мной произошло. А на следующий день мы снова пошли к Колонному залу, но уже не таким чудовищным путем – через бульвары, а через дворы, перепрыгивая по крышам. Один человек на наших глазах соскользнул вниз, но он был не из нашей компании, и я не знаю, что с ним случилось. А мы всё-таки добежали, вышли на Никольскую улицу, а оттуда совсем рядом Пушкинская, Колонный зал. И я прошел мимо вождя, слушал траурную музыку, которая звучала не переставая. Так что точно могу сказать, что видел Сталина в гробу.
Спустя много лет, уже будучи студентом Института международных отношений, я вновь прикоснулся к Сталину. Во время учебной практики я работал переводчиком с делегацией итальянских коммунистов. В их программе была поездка на одну из сталинских дач, известную как «Ближняя», или «Кунцевская». Она находилась недалеко от села Волынское. Теперь эта территория входит в состав Москвы в районе «Фили-Давыдково», близ парка Победы на Поклонной горе. После смерти Сталина эту дачу – а он здесь и скончался – собирались превратить в музей: сделать как Горки Ленинские – Волынское Сталинское. Но после XXII съезда КПСС от этих планов отказались.
Однако там ничего не изменилось. Между первым и вторым этажами поднимался лифт – для вождя. И отдельно ходил лифт с едой. Я очень хорошо запомнил эту дачу, потому что две вещи меня особенно поразили. Прежде всего, несколько одинаковых зеленых диванов, стоявших в двух комнатах на первом этаже. Почему? Объяснение дал молодой человек по имени Генрих Смирнов, сопровождавший делегацию. Он работал в ЦК партии, здесь был не первый раз и какие-то вещи знал хорошо. Дело в том, что Сталин никогда не использовал ту кровать, которую ему стелили перед сном. Спать вождь ложился, как известно, под утро. И когда охрана уходила, сам перетаскивал постель на другое место. Потому что никому не доверял – мало ли что там подложат.
Второе, что меня поразило, это гостиная. Знаменитая гостиная, где собиралась сталинская команда. Она многократно описана. В частности, Николаем Сизовым, бывшим директором «Мосфильма» в рассказе «Ночью в Волынском», написанном после того, как его вызвали на дачу для участия в таком «собрании». Описал гостиную и разговор с товарищем Сталиным и югославский коммунист, один из доверенных сотрудников Ио-сипа Броз Тито – Милован Джилас. Он тоже был приглашен на ночное застолье и вкусно описал стол, похожий на скатерть-самобранку. К нему каждый подходил и набирал себе угощение. Отдельно стоял столик с напитками всех стран мира – шотландский виски, французские коньяки и прочее. Было, конечно, большое количество и грузинских вин. Сталин жестом хозяина предложил Джиласу выбрать всё, что тот пожелает выпить. Джилас попросил пива. Я помню, меня это потрясло: тебя Сталин угощает, ну возьми что-нибудь из этого изобилия, а он попросил пива. Сталин позвал солдата, который это пиво и принес…
И вот теперь я находился в этой гостиной. Оглядывал мебель, столы – все сохранилось, но без напитков, представил себе картинки на стенах, вырезанные из «Огонька», – вождь любил развешивать такие картинки. Кстати, все это очень интересно и довольно точно показано в фильме «Падение Берлина». Советский фильм о победе, где Сталин читает стихи.
На любимой даче вождь жил как отшельник, всего боялся. Там провёл он те ужасные дни начала войны, когда пришел в состояние страшного смятения и не смог выступить перед народом. Выступил Молотов, начав словами: «Граждане и гражданки Советского Союза!» Этот факт – «о том, что началась война, сказал нам Молотов в своей известной речи» – напомнил Владимир Высоцкий в песне «Про Сережу Фомина», парня, подленько увильнувшего от войны. А как интересно начал свое выступление по радио Сталин, когда пришел в себя и 3 июля 1941 года обратился к советскому народу: «Товарищи! Граждане!» И, словно вспомнив свое семинарское прошлое и несмотря на свою жесткую, даже жестокую политику в отношении церкви, добавил: «Братья и сестры!» Вождь понимал, что такие слова дойдут до глубины души каждого человека, смогут в тяжелый час поднять людей на защиту Отечества.
Вот такие мысли мелькали у меня на сталинской даче.
Наши гости – итальянские коммунисты, с которыми мы работали, были поклонниками Сталина. Даже несмотря на разоблачение культа личности. Да и теперь в Италии очень много сталинистов. Как ни странно, и у нас его почитателей сейчас становится больше и больше.
Как относились к Сталину в моей семье? Ну, отчим был человек простой. Никогда со мной ни о чем не разговаривал, а когда умер Сталин, повесил его траурную фотографию из Колонного зала, опубликованную в «Огоньке», на стену в 13-й квартире. А вот отношение моего дяди – маминого брата – для меня психологическая загадка.
Дядя учился в Ленинграде в Высшем военно-морском инженерном училище имени Ф. Э. Дзержинского. Когда он был на втором курсе (думаю, это был 1938 год), арестовали его близкого друга, товарища по общежитию Андрея. Дело в том, что тот скрыл свое ужасное помещичье происхождение. Дядька пошел в партком и поручился за товарища своим партбилетом. Ему сказали: «Мы разберемся». И разобрались. Дядю арестовали. В ссылке он оказался в Красногорске, на берегу Каспийского моря, трудился в шарашке, строил корабли на подводных крыльях. Освободился только после войны. К этому времени успел заработать малую золотую медаль за проект подводной лодки. Жил в Горьком, работал инженером, иногда приезжал в командировку в Москву. Приходил к нам. Но кроме своих служебных дел, ходил по инстанциям, добивался полной партийной реабилитации. В конце концов, получил значок «Ветеран КПСС»: в партийный стаж ему засчитали и несправедливо присужденный лагерный срок. Гордый, пришел он с этим значком. Я не стал с ним обсуждать его успехи. Позже он написал книгу воспоминаний о своем отце – моем деде. И умер, будучи убежденным сталинистом. Даже собственная горькая судьба не отражалась на его отношении к вождю. Вот это и есть та психологическая загадка, которая всегда занимала меня.
Доктор Томас
Пациенты называли ее доктором от бога, и это было правдой. Евгения Яковлевна Томас была прекрасным диагностом, откликалась на каждый вызов в любое время суток, никому никогда не отказывала в консультации, не боялась браться за самые сложные случаи. Она любила людей, и люди отвечали ей взаимностью, на долгие годы сохранив о ней добрую память. Нередко бывало, что ее имя всплывало в самой неожиданной компании.
Однажды наши друзья затащили нас в гости к своим знакомым. Сидим, вкусно едим, беседуем. Я мельком взглянул на часы – было время позвонить маме, как я обычно это делал. Я извинился, сказал, что на секундочку выйду, и шепнул Гале: «Позвоню доктору Томас, узнаю, как она и что». Когда я вышел, хозяйка дома спросила: «Доктор Томас – это кто?» Галя говорит: «Это Алешина мама. Почему вы спрашиваете?» – «Ее зовут Евгения Яковлевна?» – «Да». – «Она спасла нашего мальчика. Врачи уверяли, что ему обязательно нужно делать операцию на сердце. Для решающей консультации к нам привезли кардиолога доктора Томас. Она сказала: это шумы, которые не имеют отношения к жизненным функциям, и никакой операции делать не надо. И сына не стали резать».
Еще я помню, как мы приехали в академический поселок под Москвой в гости к ее приятельнице Агнии Львовне Барто. Мы шли по просеке, и отовсюду, даже с деревьев, сыпались детские голоса: «Здравствуйте, Евгения Яковлевна!» Это были ее маленькие пациенты.
Растрогала меня и другая история, связанная с памятью о докторе Томас.
В Италию приехал Евгений Примаков, бывший тогда директором Службы внешней разведки России. В его честь посол Николай Николаевич Спасский, по прозвищу CNN, устроил в нашей резиденции приватный ужин – местные разведчики, советчики, всего шесть человек. Каким-то образом я тоже попал на него. Обстановка была очень теплая и сердечная. Примаков что-то замечательно рассказывал, он прекрасный рассказчик – ему есть что рассказать и есть что вспомнить. Мы сидим, слушаем. И вдруг Евгений Максимович говорит: «Я хочу предложить неожиданный тост». Все насторожились. «Я хотел бы выпить за матушку Алексея Михайловича, за доктора Томас Евгению Яковлевну, самого лучшего детского врача Москвы и Московской области». Я был потрясен. Я понимаю, у Примакова прекрасная память. Не только профессиональная. Я знаю, что моя мама когда-то лечила примаковских детей, в том числе и его сына Сашу, у которого было слабое сердце. Но сколько лет минуло с тех пор, сколько произошло событий – больших, важных и не очень, а он сохранил добрую память о детском докторе. В благодарность за эту память я на следующий день сводил московского гостя на выставку одной картины. По-моему, это была выставка Караваджо.
Но судьба доктора Томас складывалась не так уж безоблачно. В конце 1940-х – начале 50-х годов набирало обороты так называемое дело врачей. Крупнейших специалистов-медиков обвиняли в организации антисоветского «сионистского» заговора против высокопоставленных лиц ЦК КПСС и видных членов коммунистической партии. Газеты разжигали страсти, рассказывая о вредительских деяниях докторов. К людям в белых халатах, особенно с еврейскими фамилиями, стали относиться с опаской и подозрением. Потому что вдруг оказалось, что рядом со словом «врач» стоит слово «убийца».
Доктор Томас, как я уже говорил, работала в поликлинике Академии наук, где был соответствующий контингент. Но и там она, несмотря на высокую репутацию и авторитет, на себе ощутила отчуждение людей: пациенты просто перестали ходить к ней на приём. Помню один неприятный момент, который тогда очень задел меня. Мой школьный приятель Валера Калашников передал мнение своей мамы (она была, кажется, педикюршей), что я неподходящий друг для него, Валеры. Правда, нашей дружбе это не помешало, но осадок остался.
Примерно тогда же – во время борьбы с космополитизмом – фамилия перекрыла доктору Томас дорогу в аспирантуру, хотя у нее была очень интересная работа, связанная с исследованием, кажется, детской бронхиальной астмы, не помню точно. Она всю жизнь училась, ходила на какие-то курсы, совершенствовалась в профессии, хотела защитить диссертацию.
Доктор Томас очень достойно принимала все жизненные удары и неприятности. Когда Сашка, мой младший брат, уехал в Америку, ей пришлось уйти из академической больницы. Но она не опустила рук, продолжала работать, теперь уже в городской поликлинике кардиологом. И принесла очень много добра людям. Жизнь она прожила длинную, красивую. Похоронена здесь, в Риме. На памятной доске ее написано: «Доктор Томас. 1918, Мельбурн – 2014, Рим». Я считаю, что у неё замечательная биография.
Как я стал «итальянцем»
В МГИМО я хотел поступить только на скандинавское отделение. Не потому, что меня так уж привлекали скандинавские страны. Просто у нас в школе был один мальчик, который хорошо учился и поступил в МГИМО именно на скандинавское отделение. А ведь старшие товарищи – это всегда пример. И когда я уже сдал успешно экзамены, нужно было написать заявку-просьбу – на какое языковое отделение ты претендуешь. Я, естественно, написал «скандинавское» и спокойно уехал куда-то перебирать книги – институт отправлял будущих студентов на такую работу-практику. Потом три недели провел на юге и вернулся к началу учебного года, к общему собранию первокурсников.
Был 1958 год, Институт международных отношений только что объединился с Институтом внешней торговли. Видимо, таким объединением была вызвана и реорганизация учебной программы. Но мы-то этого не знали. Помню, как я подошел к доске со списками отделений и не нашел скандинавского. А нет скандинавского – значит, нет и меня. И пока я, оглушенный, стоял, ничего не соображая, кто-то из моих будущих сокурсников крикнул: «Да вот же ты, Букалов! Посмотри! Ты в итальянском отделении».
Ну и я, не раздумывая, поскольку был, наверное, наглый, помчался в деканат, к начальнику курса. У каждого курса в МГИМО был начальник – этакий Иван Палыч. Он ходил в военной форме, но без знаков отличия, демобилизованный. И дисциплина на курсе называлась «Иван Палыч дисциплина». Я этого ничего не знал, подошел и довольно самоуверенно сказал: «Иван Палыч, я вот писал на скандинавское отделение, а нету там такого». Он спрашивает: «Как твоя фамилия?» – «Букалов». – «А ты школьник?» – «Школьник». Школьников нас среди первокурсников было очень мало. В основном – демобилизованные из армии, люди со стажем работы. И он: «Тебя записали в итальянское отделение?» – «Там так написано». – «У нас вообще-то школьников пишут на сложные языки, на восточные. Значит, давай сделаем так: я считаю до трех, и, если на счет «три» ты еще будешь в деканате, я тебя записываю на индонезийский язык». На счет «два» меня там уже не было. Так вопреки своей воле я попал на итальянское отделение.
Учительница главная моя
Я попал к Юлии Абрамовне Добровольской, человеку совершенно уникальному. Она заняла очень важное место в моей жизни, а в последние годы стала просто моим большим другом. Юлия Абрамовна умерла в возрасте 99 лет в Италии, и до последнего ее дня мы разговаривали с ней по телефону, обсуждая самые разные темы. Учеба у Юлии Абрамовны – это было не просто окно в итальянский мир, это было окно в мир вообще.
Началось наше общение 1 сентября 1958 года, когда в маленькую аудиторию в МГИМО вошла красивая рыжеволосая женщина, и мы, пятеро разновозрастных парней, сразу влюбились в неё и благодаря ей – в итальянский язык, а потом и в Италию.
Жизнь ее похожа на увлекательный роман. Юля – дочь лесничего и школьной учительницы – родилась в Нижнем Новгороде «вместе с Октябрьской революцией в 1917 году», как она сама говорила, и вместе со страной прожила всю ее вековую историю…
Совсем юной она приехала в Ленинград, поступила в университет, была ученицей Владимира Проппа – выдающегося советского ученого-фольклориста, лингвиста и филолога с мировым именем, изучала немецкий и английский языки. В 1936 году, когда в Испании началась Гражданская война и сотни советских добровольцев бросились на помощь республиканцам, Юля по какому-то ускоренному 40-дневному курсу выучила испанский и уехала в сражающуюся страну. Считается, что именно ее в образе юной рыжей переводчицы советского комиссара описал Эрнест Хемингуэй в знаменитом романе «По ком звонит колокол».
Работа в Испании стала для нее, конечно, серьезным опытом. Не только языковым, но и человеческим. Она встретила очень много интересных людей, открыла для себя самые разные и неожиданные стороны человеческих характеров и отношений. И годы спустя рассказывала об этом то воодушевленно, то с какой-то грустью.
Потом – работа в ТАСС, в справочной редакции иностранной информации. На пяти языках она читала иностранные газеты, отбирая новости для журналистов. А затем началось страшное. Война в Испании, как известно, закончилась поражением республики и установлением диктатуры Франко. На наших «испанцев», возвратившихся домой, обрушились репрессии. Те, кто был ответственен за военную сторону этой бесславной эпопеи, были расстреляны. Пострадали не только военные. К стенке был поставлен, например, известный журналист Михаил Кольцов. Арестованными оказались многие добровольцы, воевавшие в Испании. И Юля попала в ГУЛАГ. В обвинительном заключении было сказано: «Находилась в обстоятельствах, в которых могла изменить родине». В лагере работала в «шарашке», переводила какие-то материалы, документы. Ее вытащил оттуда будущий муж, генерал Добровольский. Он был крупным начальником каких-то военных заводов. И началась новая жизнь. После ХХ съезда партии Юлия Абрамовна была полностью реабилитирована и пошла на работу сначала в иняз, если не ошибаюсь, а потом в МГИМО преподавателем итальянского языка.
Когда мы встретились в студенческой аудитории, она писала свой ставший знаменитым «Практический курс итальянского языка», и нам была отведена роль подопытных кроликов. Юлия Абрамовна с успехом проверяла на нас собственные методы обучения, заставляла вслух читать итальянские газеты (увы, только коммунистические – “Unita’” и “Paese Sera” – другие не продавались), нараспев декламировать классическую и современную поэзию. Счастливое совпадение, когда уроки были не только трудом, но и праздником, веселой игрой. Лексику мы учили, горланя дурными голосами итальянские народные и эстрадные песни. Потом эти знания закреплялись на кинопросмотрах, на «итальянских концертах» певицы Виктории Ивановой, близкой подруги нашей учительницы. Вообще, ее замечательные талантливые друзья принимали посильное участие в педагогическом процессе. Например, когда Юлия Абрамовна решила поставить кукольный спектакль по сказке «Пиноккио», известной у нас в вольном пересказе Алексея Толстого, своими навыками ловко обращаться с деревянными человечками поделился с нами сам Зиновий Гердт. Кстати, именно благодаря его репетициям я всю оставшуюся жизнь «играю в куклы» – всерьез занимаясь увлекательной историей невероятных приключений Пиноккио в России.
Частенько Юлия Абрамовна устраивала для нас необычные мастер-классы. Никогда не забуду, как однажды она привела нас в Дом дружбы (она была членом правления общества Дружбы СССР – Италия) на круглый стол, посвященный проблемам современного театрального искусства. В знаменитом особняке на Арбате, в красивой деревянной гостиной за большим столом по одну сторону восседали звезды и корифеи итальянского театра – Джорджо Стреллер, Анна Проклемер, Джорджо Альбертацци, Паоло Грасси, по другую – советского: Николай Охлопков, Андрей Гончаров, Георгий Товстоногов и другие мастера. Юлия Абрамовна усадила нас вдоль стены и велела наблюдать за тем, что происходит. А происходила оживленная творческая дискуссия о том, нужны ли репертуарные театры, как ставить современные пьесы и классику, как работать с актерами. А вокруг стола расхаживал невысокого роста молодой человек с микрофоном и наушниками, который, никого не прерывая и не перебивая, синхронно – не последовательно, а синхронно – без остановки переводил ораторов. И делал это блестяще. Таким образом, вся эта дискуссия, которая могла растянуться часов на десять, уложилась в два с половиной. После заседания корифеи пошли обедать, а мы, просто ошарашенные увиденным, спросили Юлию Абрамовну: «А зачем вы нас привели сюда?» Она сказала: «Просто я хотела вам показать, что это можно делать». Для нас это было как сигнал: учитесь, вы тоже сможете.
Юлия Абрамовна, или Юля, как мы ее называли, щедро делилась с нами не только знаниями, но и друзьями. Она очень много переводила с итальянского, и прежде всего художественную литературу, перевела произведения практически всех современных итальянских прозаиков. И позже, уже в последующей жизни, в ее московском доме на улице Горького и на миланском проспекте Порта-Романа я познакомился с многими совершенно замечательными итальянскими, я бы сказал, выдающимися персонажами – Альберто Моравиа, Джанни Родари, Ренато Гуттузо, Марко Вентури. Постепенно друзья Юлии стали и нашими друзьями. Это был настоящий подарок жизни. За долгие годы она сделала мне очень много таких подарков. Но об этом чуть позже.
Дипломат
После окончания МГИМО моя дипломатическая карьера складывалась довольно успешно. Правда, мне с итальянским языком не удалось попасть на работу в Италию, как я мечтал, потому что для этого нужна была серьезная «лапа». Ну а те, у кого её не было, отправлялись в Сомали. И вот в 1962 году в этой африканской стране, которая за два года до моего туда приезда обрела независимость, я и начал дипломатическую службу. Был референтом, атташе посольства СССР в Сомали. Здесь я провёл пять лет и получил репутацию заправского африканиста. Потом меня перевели в Третий Африканский отдел МИД, после чего я три года работал первым секретарём посольства СССР в Эфиопии. Я с удовольствием вспоминаю это время.
Однажды у меня в римском офисе раздался телефонный звонок: «Алеша?» – «Да». – «Это Володя Михайлов говорит». Фамилия настолько распространенная, что я начинаю разговаривать, пытаясь понять, кто это. Невежливо не узнавать. Наконец я спросил: «Володя, прости, но мы откуда с тобой знакомы?» – «Ну как же – мы в Эфиопии вместе служили. Я был стажером». А это как со школьниками – младших хуже знаешь. А здесь – ты первый секретарь, а он – стажер. Я помню, что была группа стажеров с амхарским языком, но кто из них Володя Михайлов? «А откуда ты мне звонишь?» – «Из Коломбо». – «Шри-Ланка?» – «Да, я здесь послом работаю». – «И чем я могу быть полезен?» – «Да вот мне надо подсказку. С печенкой не очень хорошо. Слышал, что есть хороший минеральный курорт в Италии. Хочу приехать, у меня будет отпуск». – «Я тебе сейчас дам жену, она тебе точно скажет, где это и как называется; она работает гидом, иногда своих туристов туда направляет». Галя сказала ему, что действительно есть такой курорт Кьянчано-Терме.
– Будешь в Риме, позвони, пообщаемся, – сказал я ему, прощаясь.
Через месяц он позвонил, пришел к нам домой обедать. И он мне сказал такую странную фразу: «Понимаешь, я тоже не всех помню, с кем работал. Но тебя я запомнил».
– А почему?
– Ты был свободным человеком.