Не пойман – не тень - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Небоходов, ЛитПортал
bannerbanner
Не пойман – не тень
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Женщина медленно поднялась, будто нащупывая внутри себя устойчивость. Села на кровати, коснулась лица, потом взглянула на телефон. Экран мигнул – он увидел своё имя. Несколько непрочитанных сообщений. Она не писала новых – просто смотрела, и в этом взгляде было столько боли, что даже сновидение дрогнуло. Затем поднялась, дошла до двери, не включая верхнего света, ненадолго замерла, опираясь на косяк, и так же тихо вернулась. Села на край кровати, не поднимая глаз, будто не позволяла отчаянию прорваться наружу.

Тень появилась без звука.

Свет ночника будто потускнел, пространство задохнулось. Он не слышал шагов – только увидел, как в дверном проёме возник силуэт. Не вошёл – именно возник. Густой, тёмный, как сгущение воздуха. Женщина замерла. Почувствовала – задолго до того, как обернулась.

Повернув голову, она не закричала. Только зрачки расширились. Медленно поднялась, попятилась, обхватив плечи руками, будто её пробрало до костей. Взгляд оставался прикован к фигуре, приближающейся к ней. В ней было нечто тревожно знакомое. Лицо оставалось расплывчатым – сон отказывался придавать чертам определённость.

Алла шевельнула губами, но слов не было. Голос не рождался. Сергей пытался закричать – мысленно, хотя бы внутри – но безуспешно. Всё было подчинено тишине.

Существо приближалось. Внутри – не ярость, а тяжёлое, животное давление. Он чувствовал, как сжимается воздух, как сновидение утрачивает форму, превращаясь в вязкую тяжесть. Женщина отступила к изголовью, рукой нащупала край тумбы, но не нашла в себе решимости схватить что-то. И в тот миг, когда ожидание достигло предела, когда ей следовало закричать, – наступила абсолютная тишина.

Всё исчезло. Комната сорвалась. Свет вспыхнул и потух. Последним он запомнил её лицо – не исказившееся ужасом, но отражавшее боль. А потом – темнота.

Проснулся с резким вдохом. Воздух рвался в лёгкие, как после всплытия из-под воды. Сердце билось в груди с неумолимой силой, ладони мокрые, виски стучали. Он сел. Опёрся локтями на колени, сгорбившись, стараясь отдышаться. Комната была тёмной, только голубоватое свечение электронных часов напоминало о возвращении в реальность.

Но эта реальность казалась ненастоящей.

Внутри всё сопротивлялось простому объяснению: "Это всего лишь сон". Он понимал – да, это был сон. Но не обычный, не игра подсознания. Там было нечто иное. Он видел слишком ясно. Чувствовал так, как не чувствуют во сне.

И самое страшное – ощущение, что он там присутствовал. Не как убийца. Не как свидетель. А как часть этой сцены. Как та тень, что должна была войти – но не осмелилась. И потому пришла другая. Та, что давно жила внутри и лишь ждала часа проявиться.

Снег не шёл, но воздух был пронизан промозглой влажностью, будто зима стояла в нерешительности, на грани срыва. Дул тонкий, пронизывающий ветер, от которого даже деревья казались скованными, притихшими, будто склонёнными в покорности перед тем, что происходило. Небо затянуто серым свинцом – равномерным, глухим, не дающим ни света, ни тени, ни перспективы. Всё пространство казалось вырезанным из бумаги, плоским, без времени.

Воронин стоял у кованых ворот старого кладбища, пропитанного веками московской влаги, с плитами, просевшими в землю, и глухими аллеями, где каменные кресты чернели, как фигуры ушедшей пьесы. Он прибыл первым— так получилось, хотя не стремился. Чёрный шерстяной плащ был застёгнут до самого ворота, тёмные перчатки скрывали руки, в которых ничего не дрожало, и только глаза выдавали напряжение: не тревогу, не горе – пустоту, вычищенную до предела, как стерильный кабинет после операции.

Он сам не знал, зачем приехал так рано. Наверное, чтобы не столкнуться ни с кем до времени, чтобы дать себе возможность присмотреться к пространству, к себе, к самой идее смерти. Алла, или то, что осталось от неё, уже находилась на территории кладбища – закрытый гроб стоял в центральном зале ритуального комплекса, окружённый венками, аккуратно расставленными вдоль стен. Было известно, что крышку не откроют. Не из-за формальности или суеверий. По словам Ремезова, от тела остались лишь фрагменты.

Машины стали подъезжать одна за другой – сдержанные, чёрные, без надменности. Выходили люди – знакомые лица, те, кого профессор привык видеть в академических залах, в коридорах университета, в кулуарах конференций. Все выглядели одинаково: в чёрном, сжатые, выправленные, с отработанной мимикой сдержанной скорби. Кто-то кивал Воронину издалека, кто-то подходил, сжимал руку, говорил тихо и сухо: «Какой ужас», «Так неожиданно», «Она была хорошим человеком». Фразы повторялись, как заранее отрепетированные, и каждый понимал, что это часть ритуала, не более.

Сергей Андреевич отвечал сдержанно. Улыбался едва заметно – не из вежливости, а потому что не знал, как иначе фиксировать лицо. Внутри всё было собранным, напряжённым, словно мышцы держали вес невидимой конструкции, которая не имела права рухнуть сейчас, в этом месте.

Он почувствовал, как напряжение усилилось, когда заметил Игоря Павловича. Тот шёл медленно, чуть согнувшись, без пальто – в классическом чёрном костюме, который висел мешковато, будто тело похудело за одну ночь. Лицо серое, как пепел, губы сжаты, глаза – налитые усталостью, воспалённые, в уголках застряли следы бессонных слёз. Ремезов не смотрел по сторонам, не приветствовал никого – просто двигался вперёд, как идёт человек, уже не уверенный, что вокруг него существует что-либо кроме внутренней пустоты.

Профессор не подошёл. Не сразу. Остановился в стороне, наблюдая, как Игоря обступают коллеги, как кто-то кладёт руку на его плечо, произносит что-то короткое, сдержанное. Но вдовец почти не слышал. Не кивал. Не отвечал. Смотрел прямо вперёд, в точку между венками, где скоро должен был появиться гроб.

Ветер усилился. Ветви старых деревьев над оградой зловеще зашуршали, скрипнули металлические петли у каплицы. Холод пробирался под ткань одежды, но никто не двигался, никто не пытался укрыться. Молчание вокруг становилось плотнее, как будто само пространство готовилось к неизбежному действию. Всё выглядело безмолвно напряжённым – как сцена перед падением занавеса, когда актёры ещё не вышли, но зрители уже затаили дыхание.

Сергей взглянул на часы. Церемония должна была начаться с минуты на минуту. Он не чувствовал волнения. Не чувствовал даже печали. Только тяжесть, словно время стало гуще. Как будто сам воздух теперь состоял из частиц чужой боли. И эта боль, не его собственная, всё равно проникала в грудную клетку, вызывала отголосок – не страдания, а пустоты, из которой не вырваться никакими словами.

Он знал, что не должен был быть здесь. Никто бы не осудил, если бы остался дома. Их с Аллой связь была незримой для окружающих, не признанной, не сформулированной. Для остальных он был коллегой, одним из многих. Но он пришёл. И в этом жесте не было показного благородства. Было что-то другое – попытка остаться в границах человеческого. Попытка удержаться от провала в ту часть себя, где чувство заменяется функцией.

Когда подошли сотрудники ритуальной службы, началось движение. Люди стали выстраиваться, кто-то достал перчатки, кто-то – свёрнутые платки. Игорь подошёл ближе к залу. За его спиной теперь стояли две женщины – одна, вероятно, родственница, другая – соседка, судя по глазам, не вполне понимающая, как оказалась в этом месте. Взгляд Ремезова был обращён вперёд, за стеклянные двери, где сейчас уже ждали носильщики.

Воронин сделал шаг, затем второй. Подошёл к Игорю. Остановился чуть сбоку, чтобы не встать вровень. Повернулся и тихо произнёс:

– Прими мои соболезнования, Игорь.

Ремезов не сразу обернулся. Медленно перевёл взгляд, долго всматривался, будто узнавал. Затем кивнул. Очень слабо, как будто мышцы шеи сопротивлялись. Губы чуть шевельнулись, но слов не последовало. В глазах мелькнуло что-то – возможно, благодарность. Возможно, отрешённость.

Воронин молчал. Не стал продолжать. Его присутствие было сказано уже этим кратким жестом, и он не собирался превращать скорбь в диалог. Вместо этого посмотрел вперёд. За стеклом начали движение. Гроб на чёрной платформе медленно вывозили в сторону ритуального зала.

Процесс прощания с Аллой вступал в свою мрачную, неотвратимую фазу – всё происходящее теперь разворачивалось по сценарию, которого никто не хотел, но каждый знал наизусть.

Гроб стоял на возвышении посреди зала, как будто центр тяжести всего пространства сместился к нему. Простая лакированная крышка глубокого бордового цвета отражала блики потолочного света – ровные, безжизненные, как блеск на крышке пианино в пустой комнате. Вокруг – венки, строго распределённые по окружности, с аккуратно выправленными лентами: белые, фиолетовые, серебристые. Надписи были стандартными – «От кафедры молекулярной биологии», «С любовью и болью», «Помним, скорбим». Столь же стандартными были букеты, принесённые сотрудниками, скромные, как принято: гвоздики, каллы, розы в нейтральной обёртке.

Сергей Андреевич ждал, когда зал немного опустеет. Не хотел подходить к гробу в потоке. Не выносил мысль, что рядом с ним кто-то будет говорить скорбные фразы или креститься через плечо, вытирая нос. Он ждал, прислушиваясь не столько к происходящему, сколько к себе. Казалось, в теле его царила подозрительная тишина, как перед началом землетрясения. Он не чувствовал боли. И это пугало.

Когда первые ряды гостей отступили, профессор медленно приблизился. Сделал несколько шагов вперёд, задержался у самого края. Смотрел не на венки, не на табличку с именем, а прямо в центр крышки, туда, где должно было быть лицо. Его нельзя было увидеть. Это был закрытый гроб – по решению семьи, по медицинским обстоятельствам, по всему, что не допускало зрительного контакта между живыми и телом. Осталось слишком мало.

Он знал это заранее. Слышал, как Игорь говорил об этом, глядя мимо. Понимал, что так будет. Но стоя здесь, всё же ощутил странное, неотступное желание увидеть. Не потому, что не верил. И не из сентиментальности. Просто внутри взыграло то, что он не умел называть – стремление зафиксировать прощание, сделать его осязаемым, физическим. Принять – через взгляд, через факт. А крышка, безмолвная, блестящая, не давала этой возможности. Она словно отгораживала не только мёртвое тело, но и саму идею потери.

Профессор не опустил глаз. Не вытащил цветок. Не перекрестился. Он просто стоял, глядя туда, где за несколькими сантиметрами дерева и ткани лежала женщина, с которой его не связывали официальные отношения, но которая была, возможно, единственным человеком, рядом с которым он чувствовал себя не фигурой, а существом. Не должностью. Не отцом. Не профессором. А просто – телом и мыслью. Слишком живым для того, чтобы чувствовать себя защищённым.

Его пальцы немного дрожали, хотя руки были спрятаны в карманы. На поверхности он выглядел собранным, даже отстранённым. Но внутри шёл процесс, тяжёлый и почти осязаемый – будто кто-то развинчивал старую, проржавевшую систему. Не внезапно. Не шумно. А медленно, с усилием, по одному болту, скрипя, вскрывая то, что было давно закручено вглубь.

В памяти всплыли не громкие моменты, не сцены страсти или драматичных признаний. Нет. Вспомнилось, как она однажды, не глядя, передала ему чашку, пока он читал. Вспомнилось, как молча расправляла его шарф на выходе, в прихожей. Вспомнилось, как, услышав, что у него болит голова, принесла тёплую воду с мятой и просто поставила рядом, не говоря ни слова. Эти жесты, тогда незначительные, теперь врезались в сознание, как удары – не потому, что были важными сами по себе, а потому, что больше их не будет.

Он осознал: горечь прощания не в том, что она ушла, а в том, что не будет даже шанса – исправить, услышать, объясниться. Не будет возможности договорить. Не будет даже глупого повседневного: «Позвони, когда доедешь» или «Ты сегодня задержишься?». Всё, что осталось, – невысказанное. Неразделённое. Невыплаканное. Тишина, в которой не возникнет продолжения.

Он потерял не просто женщину, с которой делил часы. Потерял часть себя – ту, которую прятал, маскировал, контролировал. Ту, что стыдился показывать. Ту, что по наивности считал слабостью. А теперь чувствовал: без неё осталась оболочка, плотная, крепкая, выверенная до последней складки – но пустая. Не мёртвая. Просто лишённая содержания.

Он не заметил, как долго стоял. Не замечал, как люди вокруг него перемещались, как кто-то клал цветы, кто-то уходил, кто-то что-то шептал. Всё это было вне его поля. Только гроб. Только крышка. Только его собственная тень, отбрасываемая на пол позади, словно продолжение, которое больше не знает, за кем следует.

«Ты же не была моей полностью. И всё равно я остался без тебя», – подумал он, не с болью, а с тем удивлением, которое приходит в человеке, когда он вдруг обнаруживает, что оброс чем-то важным – а теперь это срезали, и он не сразу понял, где именно болит.

Воронин не плакал. Он не знал, как это делается. В детстве ему запрещали. В юности – не позволял сам. Во взрослом возрасте – просто забыл, что это возможно. Но в груди поднималось нечто густое, тяжёлое, не проливающееся наружу, а вгрызающееся в дыхание. Он сделал вдох – глубоко, почти болезненно, – и почувствовал, как этот вдох ломает внутри щеколду. Не сразу. Не с треском. Но неотвратимо.

На грани вдоха, в момент, когда всё в нём дрожало, Сергей услышал чей-то голос – не громкий, но ясный, прошедший прямо по шее, будто тень наклонилась и прошептала: «Не жалей о ней. Она была тебе не нужна. Она была обуза». Он резко повернулся, сердце сжалось, в голове на секунду стало пусто. Перед ним стоял мужчина в чёрном костюме и с бейджем службы похорон. Голос уже был другим, обыкновенным, уставшим:

– Простите, что прерываю. Просто другим гостям тоже нужно попрощаться.

Профессор чуть наклонил голову, не ответил, но отступил. Сделал шаг в сторону, потом ещё один. Почувствовал, как пятка зацепилась за край ковра – и это было настолько обыденно, что сбило волну. Он снова стал телом, стал функцией. Перешёл в режим движения, где эмоции прячутся в автоматизм.

Он не обернулся. Не сел. Не стал говорить с Игорем или кем-либо ещё. Просто отошёл к дальней колонне, встал в тень. И смотрел. Теперь уже со стороны. На людей. На венки. На то, как гроб готовят к выносу. На то, как смерть становится процессом.

Он больше ничего не чувствовал. Но знал: внутри образовалась пустота. Не от шока. Не от боли. А от окончательного, бесповоротного понимания – теперь уже никогда. Не будет возможности объясниться, вернуть, продлить, даже мысленно. Всё завершилось. Всё, что было важным, не стало явным. А то, что осталось – память. И тишина. Тишина, с которой теперь придётся научиться жить.

Он стоял в тени колонны, будто специально выбрал место, где свет падал рассеянно, и можно было наблюдать, не участвуя. Процессия длилась, люди подходили к гробу поодиночке и парами, возлагали цветы, склоняли головы, кто-то осенял себя крестом, кто-то просто молча стоял. Время тянулось вязко, словно замедленное траурной атмосферой, в которой даже шорох одежды звучал как нарушение.

Профессор всё реже ловил себя на мыслях, чаще – на ощущениях: сухость во рту, напряжение в плечах, слабый зуд в ладонях от желания что-то сжать, уцепиться. Он почти не замечал лиц, но когда в поле зрения появился Михаил Борисович Сомов, ректор университета, Сергей внутренне напрягся. Тот подошёл не сразу – сначала обменялся парой слов с кем-то из преподавателей, потом уверенно направился к Воронину.

– Сергей Андреевич, – начал он сдержанно, как будто репетировал заранее, – Алла была достойным человеком. Тихим, интеллигентным, настоящим исследователем. Таких сейчас мало. Потеря для университета, безусловно.

Слова были правильными. Ни на полтона в сторону. Ни одной ненужной фразы. Сомов говорил как человек, который знает, что сказать надо, и знает, как именно это должно звучать. В этом и была проблема. Профессор почувствовал, что за формальностью скрывается что-то иное – не холодность, а дистанция. Как будто ректор интуитивно ощущал: между ним и покойной было что-то, о чём он не должен знать, но уже подозревает. Или хочет дать понять, что догадывается, не вдаваясь в подробности.

– Спасибо, Михаил Борисович, – произнёс Воронин так же безупречно, с лёгким кивком. – Я тоже очень ценил её. И как человека, и как специалиста.

Сомов кивнул, посмотрел мимо и ушёл, не добавив больше ни слова. Диалог закончился как служебная записка: вежливо, но без следа личного. И именно в этом ощущалась отстранённая прицельность, будто ректор проверил его реакцию, не вслух, а взглядом.

Следующей была Алёна Лукина. Она прошла мимо гроба, почти не задержавшись, бросила один-единственный цветок – белую лилию – и сразу направилась к выходу. Но, проходя мимо Сергея, замедлилась. Глаза её были скрыты за дымчатым стеклом очков, но он ощутил, как она смотрит на него – не прямо, а краем взгляда, как бы оценивая, не приближаясь слишком близко.

Она не сказала ни слова. Только кивнула. И в этом кивке не было ни признания, ни поддержки. Было что-то холодное, анализирующее, сдержанное. Профессор ощутил: она знает. Не всё, конечно. Но достаточно, чтобы испытывать внутренний протест. Лукина была принципиальна. Он уважал это в ней. Но сейчас эта принципиальность стала орудием – неосознанным, но точным.

Антон Валерьевич Глебов был одним из последних. Подошел один, одетый строже обычного, но чуть небрежно – воротник рубашки мятый, пальто застёгнуто не на ту пуговицу. Его движения были нервными, взгляд скользил. Он не подошёл к гробу – просто остановился у входа, постоял несколько минут, будто фиксируя сам факт присутствия, и направился к Воронину.

– Страшная вещь, – пробормотал он, подходя почти вплотную. – Я до сих пор не верю. Алла… ну, кто мог… такое. Просто…

Он не закончил. Слова кончились. Остался взгляд – колючий, цепкий, не в глаза, а чуть в сторону. И в этом взгляде профессор уловил то, что ждал: зависть, замешанную на презрении. Или наоборот. Глебов не знал, но чувствовал. Чувствовал, что Воронин был ближе к Алле, чем кто-либо. И это знание жгло его изнутри.

– Никто не заслуживает такой смерти, – тихо добавил Антон и ушёл.

Профессор не ответил. Только закрыл глаза на мгновение, словно прячась от чего-то, что уже нельзя было остановить. Он чувствовал, как каждый диалог, каждая тень, каждая деталь церемонии нарастает внутри него, как осадок, медленно оседающий на дно сосуда.

Игорь Ремезов держался особняком. Он не принимал участия в церемониальных диалогах, не комментировал, не слушал. Просто стоял вблизи гроба, словно охранял остатки своей жизни. Когда началась подготовка к выносу, Сергей подошёл. Он знал, что должен.

– Игорь, – сказал он негромко, – я даже не знаю, что сказать. Если бы знал, что можно сделать, чтобы стало хоть немного легче…

Ремезов поднял глаза. В них не было слёз. Только глухое, усталое внимание. Он посмотрел на Сергея долго, пристально. В этом взгляде не было благодарности. Но было что-то иное – настороженность, как будто он ловил в лице профессора нечто важное.

– Спасибо, – произнёс Игорь с сухой усталостью. – Не думал, что это будет вот так. Не думал, что увижу её последний раз в таком состоянии. Даже попрощаться нельзя было.

Он замолчал. Плечи его чуть дрогнули. Профессор кивнул, хотел было сказать что-то ещё, но не нашёл слов. И в эту паузу, пока тишина снова заполняла пространство, он почувствовал: Игорь что-то знает. Или чувствует. Не факт, что может сформулировать. Но в его взгляде появилось что-то жёсткое, щемящее, почти обвинительное. Как будто он спрашивал без слов: «Почему тебя не было рядом? Почему не спас?»

Сергей отступил, ничего не сказав. Он не пытался оправдаться. И не пытался спрятать лицо. Просто повернулся к гробу, который уже начинали опускать. Траурная музыка звучала приглушённо, как будто под водой. Люди замерли. Цветы полетели в яму – красные, белые, жёлтые. Всё смешивалось.

Когда крышка исчезла под уровнем земли, Воронин впервые ощутил то, что не чувствовал даже наедине с ней. Одиночество. Не как отсутствие других. А как исчезновение опоры внутри. Как будто кто-то сдвинул стержень, и он теперь начинал падать, медленно, но неотвратимо. Внутри поднялась паника – не вспышкой, а тяжёлым, липким холодом, от которого захотелось отвернуться.

Он сделал шаг назад, потом ещё один. Никто не заметил. Или сделали вид. Он отошёл к дереву, прислонился плечом к его стволу, чтобы не дрожать. Дышал неглубоко, смотрел в землю, избегая взгляда на яму. Думал, что сейчас упадёт.

Потом снова стал Ворониным. Поднял голову. Привёл в порядок лицо. Проверил, застёгнута ли пуговица на пальто. Посмотрел на людей, которые уходили, на Игоря, сжавшегося рядом с одним из служителей, на Алёну, стоящую чуть в стороне с опущенными глазами.

Он прошёл по гравию медленно, почти механически. Ветер чуть тронул ворот плаща. У ворот кладбища было светлее, солнце едва пробилось сквозь облака. Воздух пах пеплом, сырой листвой и чем-то безвозвратным.

Когда он уже прошёл калитку, услышал шаги позади. Обернулся и увидел Алёну, выходящую из кладбищенских ворот.

Она шла быстро, почти торопливо, но в походке не было ни неловкости, ни намеренной решимости. Остановилась перед ним, взглянула прямо в глаза – и он, привыкший к её сдержанности, к подчёркнутой деловитости, вдруг увидел в этом взгляде что-то неожиданное: мягкость, сочувствие и вместе с тем – силу.

– Я видела ваше лицо, – сказала она тихо, но чётко. – Там, у гроба. Всё это время я думала, что вы… что вы другой. Дальний. Недостижимый. Но сегодня я поняла, кто вы на самом деле. Я поняла, кем она была для вас.

Она замолчала. Он не перебивал. Алёна продолжила:

– Вы не просто пришли проститься. Вы стояли, как будто с вами уходит что-то живое. И в этот момент, профессор… я впервые увидела вас – не как фигуру, не как авторитет, а как человека. И, может быть, впервые – как мужчину, к которому я не могу остаться равнодушной.

Она подошла ближе. Осторожно, но решительно. Воронин не отступил. Она поднялась на носки и поцеловала его – не торопливо, не мимолётно, а как будто желая оставить в этом поцелуе что-то настоящее, не прикрытое правилами. Губы её были тёплыми, мягкими, дыхание – частым.

– Я люблю вас, – сказала она одними губами, чуть отстранившись, но не глядя в сторону. – Люблю, как бы это глупо ни звучало в этот день. Я просто хотела, чтобы вы это знали.

И, не дожидаясь ответа, развернулась и быстро пошла прочь, почти бегом, как будто испугалась собственных слов или силы момента.

Сергей остался стоять у ворот, чувствуя, как внутри что-то сдвинулось. Не в логике. Не в разуме. В глубине, где хранилась тишина. И там, где только что была только скорбь, на мгновение вспыхнуло что-то другое – необъяснимое, почти неуместное. Живое.

Вечер опустился на дом тихо. Окна теряли свет, отражая только очертания мебели. За стеклом – тьма, внутри – тишина.

Сергей устроился в кресле, где обычно читал. Бокал с коньяком на столике не был способом расслабиться, скорее, способом нащупать опору в привычном ритуале. Он пил не ради вкуса, а чтобы напомнить себе: он ещё жив, ещё способен ощущать.

Прохлада в комнате оставалась незамеченной. Он сидел собранно, в расстёгнутой рубашке и без галстука. Даже в одиночестве сохранял привычку держать форму.

Ольга не пришла к ужину. Он не звонил. Каждый из них давно шёл своей дорогой, не мешая друг другу. Так было удобнее.

Дети тоже разъехались. Вечер обещал быть пустым, и профессор не испытывал по этому поводу ни тревоги, ни облегчения. Он просто был один, и этого было достаточно.

Он пил медленно. Коньяк не грел – только оставлял ощущение, будто в груди что-то не остывает. Это не было утешением. Это было напоминанием, что он ещё может чувствовать.

В комнате всё стояло на местах: шкаф, диван, фотографии. Он смотрел на снимки – и чувствовал их чуждость. Он помнил дни, когда они были сделаны, но уже тогда ощущал, как отдаляется от людей на этих кадрах.

Поставив бокал на столик, он закрыл глаза. Звуки стали отчётливее: шорох паркета, гул техники, захлопнувшаяся дверь в подъезде. Всё это звучало, как фон чьей-то другой жизни.

Алла не покидала его. Не в воспоминаниях, а в ощущении. Она была не мыслью – присутствием. И это было самым странным: он знал, что она мертва, но не верил, что она ушла.

Сергей вспомнил, как однажды она просто оставила кофе, не сказав ни слова. Её молчание тогда казалось простым, а теперь – необратимым. Он не хотел погружаться в воспоминания. Он боялся быть ими захвачен.

Одиночество не было новым, но в этот вечер оно ощущалось иначе. Он чувствовал себя вычеркнутым из жизни, как сцена, которая закончилась, а актёр остался.

Он снова взял бокал. Глоток не дал утешения. Лишь дал понять, что тело ещё реагирует.

Он не знал, сколько сидит. В комнате ничего не менялось. Но в этой неподвижности росло ощущение, что нечто приближается. Не извне. Изнутри. То, чему Алла мешала приблизиться.

На страницу:
5 из 6