
Песни жаворонка. Вечерняя
Мама достала платок, промокнула глаза. Потом снова долго смотрела в окно на широкую панораму столицы. Наступали сумерки, золотые купола соборов ярко вспыхнули под лучами уходящего солнца. Я, как мог, пытался успокоить ее, обнял за плечи, постарался перевести разговор на другую тему.
«Город дивный, город чудный», – вдруг произнесла она, прошептала, покачала головой, как это делают люди, восхищаясь чем-то исключительным – красивым или грандиозным, бросила скорый взгляд в мою сторону и снова уставилась в окно. Строчка неведомого мне стихотворения поразила. Прежде оно мне не встречалось, а расспросить, кто автор и прочие данные, было неловко.
Уезжала она домой в понедельник, я не торопил ее с отъездом, хотел немного показать Москву, ведь она никогда здесь не бывала, хотя жила недалеко. Мне не хотелось отпускать ее в расстроенных чувствах, вот и наметил маршрут, который, по моему разумению, должен был приподнять настроение.
– Завтра выходной, – сказал я, – съездим в центр, на Красную площадь, побываем в Кремле, не против? – Мама не возражала.
Погода выдалась – лучше не придумать: тепло, солнечно, не холодно, не жарко. Самая подходящая для пешей прогулки. Мама спросила, где мы будем гулять, зайдем ли в церковь? Поэтому оделась соответственно – в светлую блузку, легкую серую кофту и черную юбку, платок повязала на шее – как же без него посетить храм! Хотела надеть новые туфли, но я отговорил ее, опасаясь, что сотрет ноги в кровь. Опять в ход пошли парусиновые тапочки.
На Красную площадь вышли с улицы 25—летия Октября (ныне ей вернули прежнее имя – Никольская), этим маршрутом я сам впервые вышел сюда три года назад и был поражен открывшимся простором площади и величавым видом Кремля. Мама спокойно оглядела открывшуюся картину и с некоторой опаской, как бы пробуя прочность, ступила на брусчатку. Сначала подошли к Мавзолею, как раз была смена караула, посмотрели всю церемонию, проходившую под бой курантов. Меня всегда впечатляло это событие, и я старался не пропустить его, если позволяло время. Не упускал также случая побывать внутри Мавзолея. Не потому, что очень хотелось видеть покойного вождя, о потому, что, выйдя из могилы, можно было посмотреть весь некрополь, в том числе и захоронения в кремлевской стене.
На этот раз доступ к телу был закрыт. Однако нам неслыханно повезло: пока наблюдали смену караула, к Мавзолею подошла организованная группа, нас, зевак, раздвинули, по коридору, образованному военными в синих погонах, прибывшие направились вглубь усыпальницы. Что-то меня подтолкнуло обратиться к офицеру, руководившему группой. И он разрешил нам войти в Мавзолей! Обычно такой фокус не проходил, меня ни разу не пропустили до этого без очереди. Но сейчас со мной была мама, и офицер КГБ сдался под ее смиренным взглядом и указал на хвост процессии. Мир не без добрых людей, убеждался я в этом не однажды.
При входе мама покрыла голову платком. Внутри, как всегда, было прохладно и мистически таинственно. Перед гробом мама трижды перекрестилась, не размашисто, а как бы машинальным движением руки.
Выйдя на этот свет, завернули за Мавзолей и прошли мимо могил известных и уже подзабытых деятелей. Возле могилы Сталина мама остановилась и внимательно посмотрела в его каменные глаза, а вот осенять крестом ни его, ни себя не стала. Товарищ Сталин тяжелым взглядом уставился на меня, и я поспешил отойти о могилы.
Мне всегда казалось, что вожди с портретов и постаментов всегда наблюдают за мной. Впервые это я обнаружил, когда возле конторы МТС молоденький репатриированный немец – сирота, мастер на все руки, Ваня со странной русско-немецкой фамилией Бесфатер (то есть, Безотца), установил мемориальную доску с портретами членов тогдашнего «политбюро» – Президиума ЦК КПСС. Получилось монументальное для села сооружение. Помню, я, десятилетний мальчишка, чувствовал себя очень неловко под их пристальными взглядами. Особенно цепко вглядывался в меня сквозь пенсне Лаврентий Павлович. Как только я ни увертывался – отходил влево, вправо, приседал, он все равно преследовал меня холодным взглядом. Простоял мемориал недолго, года через два умер вождь, «иконостас» убрали, так как состав руководства партии и правительства изменился. Пока ждали новые портреты, столбы вовсе подгнили и его пришлось снести.
Перед входом в храм Василия Блаженного мама снова повязала платок, перекрестилась. На экскурсию она пошла одна: я недавно побывал в храме и посчитал, что этого достаточно…
Мамина экскурсия затянулась, я заскучал было, как тут же увидел ее, выходящей в кругу молодых людей, раскрасневшуюся, взволнованную. Почему ребята зашли в храм, не знаю, но уверен, что не пожалели. Они не отпускали маму, просили еще что-то рассказать, запомнилась просьба юной девочки, которую заинтересовала икона «Знамение». – «Знамение Пресвятой Богородицы?» – переспросила мама. – «Да—да!» – встрепенулась девушка. «Интересно, – засомневался я, – что же она расскажет?» И рассказала, да так, что я заслушался. Причем, «чудо», сотворенное иконой, актуально и сегодня. Свершилось оно во времена междоусобицы, когда суздальские князья и другие осадили Великий Новгород, пожелав поживиться грабежом своих братьев—новгородцев. Охотников нашлось много. Новгородцы были уверены, что им несдобровать. И тут неизвестный голос приказал принести икону «Знамение» на крепостную стену и помолиться Богородице. В рядах нападавших произошла смута, принялись бить друг друга и скоро отступили в панике. Но никому не стало радостно – ни отступившим, ни осажденным, все чувствовали, что война, особенно братоубийственная, – большая беда и большой грех. Вот о чем поведала тогда всем Пресвятая Богородица».
Ребята прочувствованно поблагодарили маму за «экскурсию» и, как бы нехотя, удалились. Странные, не типичные, не от мира сего. «За какую экскурсию тебя благодарили?», – поинтересовался я. Мама была в восторге от храма, от того, что увидела необыкновенной красоты убранство и, конечно же, от компании интересной, любознательной молодежи, которая присоединились к ней, как только поняли, что бабулька разбирается в храмовой атрибутике. Вот и водила она их по храму вместо экскурсовода.
Мне показалось, что маме нужна передышка, она очень устала – эмоционально и физически. Зашли в ГУМ, поднялись на второй этаж, там была закусочная, не ахти какая, но все-таки мы заморили «червячка», отдохнули и успокоились. Перед тем, как спуститься на первый этаж, предложил пройти по торговым галереям, посмотреть самый большой в Европе и Советском Союзе магазин. Мама категорически отказалась: «Че я там не видела! У меня все есть». Вот так: у нее все есть и ничего ей не надо. Даже не взглянула, чем и как там торгуют. Думаю, ей не хотелось портить настроение от посещения храма… Христос в свое время решительно изгнал торговцев из своего храма. И она следовала его завету: не пускала их в свой храм – храм своей души, я знал это хорошо.
Через Кутафью башню поднялись по переходу к Троицкой, вошли на территорию Кремля. «Ух ты!» – восхитилась мама простором Ивановской площади. Подошли к Царь-пушке. Я открыл было рот, чтобы рассказать кое-что о творении литейных дел мастера Чохова, но мама опередила: «Вот она какая, Царевна—пушка! И не стреляла…» Произнесла так, будто ей давно все известно. «Да, не стреляла», – поспешил я выдать заготовленную информацию. – «Тогда зачем было такую страсть делать?»
Возле Царь-колокола также не обошлось без дискуссии. «Немой, всю жизнь немой, хоть и великий», – сказала мама, трогая край скола. Тут я не выдержал: «Мам, «великим немым» называли кинематограф». Она нисколько не смутилась: «И Царь-колокол так называли, он же ни разу не подал свой голос, вот и «немой». Чтобы загладить промашку, сказал: «Наверно, сильный и красивый голос был у него – бас или баритон». – «Мне не придется, а ты, может быть, услышишь. Царь—колокол зазвонит о втором пришествии Спасителя, тогда-то его голос услышат все – и христиане и нехристи». Вот так! «Мам, откуда у тебя все это? Я не помню, чтобы ты читала какие-то познавательные книжки, в них я не встречал такой… – тут я чуть было не выпалил: «ахинеи», да успел затормозить и закончил фразу совсем корректно: … сомнительной информации. Кто же тебе такую сказку рассказал?» – «Сказка ложь, да в ней намек…» – начала мама. – «Учитель нам в училище сказывал».
На том наш диспут завершился, я остался не шибко довольный ответом: подумаешь, учитель ЦПШ полвека назад рассказал, а она запомнила слово в слово. Но если не так, то как? Поговорим потом, вернувшись в общежитие, решил я. А мама, понял я, была в ином мире. Уже давно она посматривала на колокольню Ивана Великого и, мне казалось, что-то вспоминала. Скорее всего, подумалось, подходящую молитву. Она же верующая и стояла на священной русской земле перед таким обилием соборов, храмов, других памятников духовного и светского содержания. Тогда я мог себе позволить выражаться высоким слогом.
И тут я вновь услышал стихотворную строчку, которую произнесла вчера мама, глядя на Москву в ярких лучах заката: «Город дивный, город древний…»
Я затаил дыхание, понимая, как чудесно прозвучала она, а, главное, к месту. В то же время мне было чуточку неловко: вдруг сейчас прорежется ее «расейский» говорок, и все выйдет несколько комично. Хорошо еще, что рядом мало слушателей. Но тут же мелькнуло: неужели не продолжит чтение? На сей раз прочитала почти все стихотворение, умело пропустив некоторые строфы, о чем я узнал позднее, когда в букинистическом магазине возле гостиницы «Националь» купил книжку стихов Ф. И. Глинки.
Город дивный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты, и дворцы!
Стали подходить люди, останавливались, вслушивались. Мама замечала их внимание, это ее и смущало, и вдохновляло, так, по крайней мере, мне казалось.
Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет златую шапку
У Ивана-звонаря?..
Люди все подходили и подходили, и у всех на лицах был лукавый вопрос: кто такая и что тут происходит – концерт или выжившая из ума старуха решила блеснуть эрудицией? Однако слушали, не отходили. Мама была на волне вдохновения, «поймала кураж», как сейчас говорят в «народе».
Кто Царь-колокол подымет?Кто Царь-пушку повернет?Шляпы кто, гордец, не сниметУ святых в Кремле ворот?!Ты не гнула крепкой выиВ бедовой твоей судьбе:Разве пасынки РоссииНе поклонятся тебе!..И тут где-то вдали зазвенели колокола, меня поразило, что это музыкальное сопровождение точно попадало в стихотворный размер! Конечно, если я с моим условным музыкальным слухом понял это, поняли все, кто вслушивался в слова стихотворения, которые безупречно точно ложились в мелодию звона, словно невидимый дирижер твердой рукой направлял чтеца и звонаря.
Ты, как мученик, горела,
Белокаменная!
И река в тебе кипела
Бурнопламенная!
От волнения, от непривычной ситуации голос у мамы осекся, она закашлялась.
– Не волнуйтесь, не волнуйтесь, все хорошо, – послышалось из толпы. Но мама, упустив нить, уже не владела собой, совсем смутилась. Тот же голос, исходивший от молодого, видного мужчины, стоявшего с подростком, подхватил стихотворение:
И под пеплом ты лежала
Полоненною…
Мама, приняв поддержку, продолжила:
И из пепла ты восстала
Неизменною!..
Завершалось чтение уже дуэтом и по-прежнему в такт колокольному звону:
Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат!
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!
Последние строчки звучали уже под аплодисменты. Звонарь, повторив фразу, замолк. У мамы выступили слезы, но она их не замечала. Мужчина с подростком подошел к ней, поинтересовался, откуда она знает стихотворение? Сейчас это редкость…
– Да еще в церковноприходском училище выучила, думала, позабыла, а здесь вспомнила. – Мужчина был удивлен и восхищен.
– Вот, Ваня, бери пример с бабушки, как надо учить стихи! – сказал он сыну.
– Хорошие стихи, я не заучиваю, – ответил Ваня, – они сами запоминаются.
Жалею, что не познакомился с тем мужчиной – интересный человек, интеллигент. Тоже редкость…
Вот тогда, после нескольких минут поэзии в Кремле, я и сделал восторженную запись в тетради в клетку с зеленой обложкой: «Ах, мама, мама! Двадцать пять лет жил с тобой и не знал тебя по-настоящему. Прости и благослови…»
Молитвенно благоговею перед тобой, перед твоим чистым образом – да святится имя твое!
Отцов наказ
Должен признаться, что с отцом мне не совсем повезло. Вспоминаю его с не меньшим чувством, чем мать, но так распорядилась судьбина, что с ним я прожил лишь первые года два с половиной да четыре послевоенные. По сути дела, я не успел с ним сжиться так, как с мамой. Причем он не был склонен к «телячьим нежностям» – приласкать, потискать, лишний раз похвалить, сходить на рыбалку. Ему всегда было недосуг. Я испытывал радость, когда отец звал помочь ему в каком-нибудь деле. Помню, как весной мы сколачивали скворечники. Все-то выходило у него ладно, точно, всегда работал с улыбкой – пилил ли, строгал доски, сколачивал их, гвозди без видимого усилия входили по самую шляпку от одного удара. Потом я пытался повторить, но гвозди уворачивались, гнулись… Со временем, и я научился их укрощать по-отцовски, поэтому, когда что-нибудь мастерю, чувствую его незримое присутствие.
Был он среднего роста, крепок, брюнет с волнистыми волосами. Во время работы, или неспешно разговаривая, он всегда подкашливал: кхе – кхе… «Ну, скажем, зачем отчитываться за гехтары мягкой пахоты? Перепахать сдуру можно все и засеять не трудно. А сможешь ли ты хлеб убрать полностью, не оставить под снех? Все знают, что не успеваем, но всё равно сеем, деньги тратим, а хлеб мышам достается. За собранное зерно надо хвалить. А то придумали – гехтары мягкой пахоты! Пропаханда одна… Кхе – кхе»…
Врезалась в память эта сценка разговора отца с Толей, когда тот вернулся с уборочной, уже под 7 Ноября. «Снега навалило по колено, мороз, – рассказывал он, – трактор буксует, хедер забивается снегом, а жатву прекратить нельзя: приказали объехать поле по контуру и крест—накрест, только тогда поле будет считаться убранным». До самого университета я не знал суть слова «пропаганда», отец же небрежно пользовался им, имея за душой один – единственный класс ЦПШ – церковноприходской школы.
Вспоминаю, как завороженно наблюдал я, как он шил сапоги, словно этим делом занимался всю жизнь. Мне доверял изготовление деревянных шпилек для крепления подошв. Из сухого осинового полена он отпиливал кругляш высотой сантиметра полтора. От меня требовалось заготовку расщепить ножом на пластинки толщиной со спичку, из них наколоть шпильки—гвоздики и каждую заострить. Сапожный нож, острый, как бритва, оставил немало меток на моих пальцах. «До свадьбы заживет! – успокаивал отец. – Кхе – кхе»…
Под окнами была канава, из нее выбрали землю на завалинку. Прошли осенние дожди и наполнили ее до краев. В новых сапогах я вышел на улицу. К сожалению, никого из ребят не нашлось, кто бы мог полюбоваться моей обновкой. Подошел к канавке, опустил сапог, пробуя, не промокнет ли. И тут увидел, что мама с улыбкой наблюдает за мной из окна. От ее взгляда я потерял равновесие и обеими ногами плюхнулся в воду. Набрал полные сапоги.
– Обновил? – спросила она. Я не знал, что сказать, мне было стыдно за оплошность. – Снимай и штаны, садись к печке, сушись. – Хорошие сапожки, не промокли? – допытывалась мама, ей было радостно, что отец справился с непростым делом, а главное, что я теперь обут.
– Нисколько, – радовался я. До сих пор не было у меня новых сапог, всегда обноски донашивал.
Увы, радоваться пришлось недолго, в ночь на 1 мая отец умер. Потянулась серая сиротская полоса. Сапоги износил, потом в школу ходил босиком. В сельмаге даже тапочек не было. Будь отец жив, он еще лучше бы сшил, чем те, первые. Да, мама – золотой человек, но отца мне не хватало, не вообще отца, а именно моего. Его, как и маму, я любил молча.
Родился он в сентябре 1906 года, в один год и месяц с мамой. Женили их родители на скорую руку – встретились отцы, выпили и подумали: почему бы не породниться!
Молодоженам только—только исполнилось по шестнадцати, толком не знали, что к чему, не то чтобы детей заводить. Вскоре после женитьбы мамин свекор Андрей, мой дед по отцовой линии, неожиданно пропал. Занимался он вроде бы мелкой торговлей скотом, и однажды с торгов его не дождались.
Мой будущий отец стал в доме за старшего. Был он, по словам матери, тихий, послушный, работящий, но не хозяйственный, сейчас сказали бы не предприимчивый. В компании, однако, уважали за рассудительность, честность и тактичность, что себе во вред. Бывало, начинают делить заработок, сколько положат ему, столько и ладно. Другие глоткой вырывали надбавку, а он только вздохнет и кашлянет. Спросят: «Ты че кряхтишь, не доволен? Так и скажи». – «А че тут говорить! Вам лучше знать, хто как работает. Значит, я не заслужил». Бывало, после таких слов добавляли. Это как бы доплата за честность.
Его отец о себе не оставил биографических подробностей, а своего отца я в то время не расспрашивал. Но от деда Андрея пошла ветвь нашего рода. Откуда взялась эта неславянская фамилия? Один мой приятель, татарин, просветил: в стародавние времена ордынцев, которые переходили на службу к русскому царю, наделяли землей по дороге к Москве – большей частью в Пензенской и Рязанской губерниях. Отсюда можно предположить, что Исаевы – потомки Чингисхана, а то и круче: Иса с татарского – Иисус. Скорее всего, именно тот предок наделил нас невысоким ростом и черными волосами. В детстве я думал, что наша фамилия редкая. Потом же с Исаевыми я знакомился во многих районах Советского Союза и в Болгарии. Мусульманский Аллах и наш Господь, Бог православных, вполне достойно наделили Исаевых талантом, в Советской Энциклопедии немало наших однофамильцев.
До 1937 года отец регулярно отправлялся «на сажни» в подмосковные Люберцы, где краснодубравцы заготовляли дрова для столицы. Заработки были приличные, но до семьи доходили считанные рубли. Материны родители, перебравшиеся в Сибирь, под Томск, вскоре после революционных преобразований, сделавших крестьян нищими, настойчиво звали к себе. «Жизнь у нас, – писали они, – не в пример расейской». Действительно, даже после коллективизации люди жили в тех медвежьих углах сытно. А в Центральной России был голод. С большим трудом мама сдвинула отца с места; вероятно, смерть от недоедания первенцев— двойняшек, смерть девочки, единственной из восьми детей, рожденных ею, заставила отца отправиться в Сибирь.
Укоренившись на новом месте, он регулярно переписывался с расейской родней. Из-за иконы доставал лист типографской бумаги, расправлял на столе, сверху листа ставил керосиновую лампу, чтобы он не елозил, затачивал химический карандаш и, слюнявя его, мелкими округлыми буковками выводил ровную строку на весь формат листа: «Во-первых строках моево письма сообчаю…» Конечно, о грамотности письма говорить не приходится, но излагал он суть нашего жития обстоятельно и доходчиво. Почему знаю? Да потому, что он по окончании письмо перечитывал вслух. На кончике языка долго сохранялось чернильное пятно…
На новом месте отец избежал колхозной кабалы, вплотную занявшись освоением сельхозтехники, и скоро поднаторел настолько, что в критический момент к нему обращались как к механику. За это еще до войны его направили на трехмесячные курсы комбайнеров. Отбирали, не только по деловым заслугам, но и по политико-моральным качествам. У отца характеристика была незапятнанная: происхождением из крестьян, беспартийный (тогда это не считалось криминалом), явная склонность к технике. Почему-то на курсах, по свидетельству отца, большое внимание отводилось русскому языку. Однако он думал иначе: чего мне бояться – сам русский, читать – писать умею, а вот технические дисциплины – другое дело, можно сорваться, ведь механизаторского опыта маловато. Свой старенький «Коммунар» мог разобрать и собрать с закрытыми глазами, а новый комбайн «Сталинец», о котором много писали и говорили, даже во сне не видел. Хотя технические особенности знал хорошо: главный механик дал брошюру – инструкцию на время подготовки к курсам. Этот комбайн был машиной нового поколения.
С видом обреченного на муки отбыл отец после нового года в соседний городишко. Вернувшись, увлеченно, с долей юмора, рассказывал: «По технике задавали два—три вопроса, ставили „зачет“, а вот по русскому языку не всегда доводилось сразу получить даже „удовлетворительно“. Вот тебе – сам русский! Спесь мою сразу сбила учительница. Еще и поиздевалась: „Это вам, товарищ Исаев, не трактор освоить, а русский язык! Запомните!“ На итоговый экзамен шел, как на казнь. По дороге купил чекушку водки, немного выпил. Меня и разобрало – давно не выпивал. Учительница, конечно же, заметила. „Для смелости или для куража водочки приняли, товарищ Исаев? А если я вас отстраню от экзамена? Придется снова приезжать. Так что будем делать?“ – „Что хотите, то и делайте, – отвечаю, – только второй раз – умру – не приеду“. Ох, и хватил стыдобушки! Кхе—кхе… А отпустила меня учительница по—хорошему, даже ничего по предмету не спросила, лишь пожелала успехов в работе».
Несомненно, сказались комбайнерские курсы, но и собственную смекалку нельзя сбрасывать со счетов: очень скоро он мог ремонтировать самые безнадежные двигатели. «Ты, Сашка, не обижайся, – говорил ему главный механик МТС дядя Гоша Коновалов, – я давно бы тебя продвинул в механики, будь у тебя хоть класса четыре за душой». – «А мне и так хорошо… Кхе—кхе», – отвечал отец. Бывало, когда никто не мог восстановить заглохший трактор или комбайн, ехали за отцом.
Поразил же он местных технарей тем, что однажды собственноручно выправил эллипсы на шейках коленчатого вала двигателя. Коленвал – деталь крайне дефицитная, вот и решил отец восстановить его подручными средствами, новых все равно не предвиделось. По большому счету, это делается в специальных мастерских на сверхточных станках, так как работа микронная. Вот он и последовал опыту хитроумного Левши. Укрепил вал на столбиках, шейку с эллипсом зажал между деревянными брусками, подсыпал печной золы и качал вал – вперед – назад. Работа долгая, не для слабонервных. Когда вращение становилось ровным, значит, шейка притерта. И никаких микрометров. Восхищаюсь тем, что ответил Левша царю на вопрос, как он обошелся без мелкоскопа, подковывая блоху? «У нас так глаз пристрелявши», – скромно, но с достоинством ответил мастер. Поражаюсь, какое точное и по-русски сочное, выразительное слово! Отец этот сказ Лескова, конечно, не читал, но у нас «на глазок» работали и работают многие умельцы, не только мой батя. «Глаз – алмаз», – любил подчеркнуть он.
Это умение восстанавливать машину из металлолома имело для него печальные последствия: новые комбайны «Сталинец—6», которые стали поступать в МТС после войны, закреплялись за кем угодно, его же всякий раз обходили. Знали: к уборочной он восстановит свой «Коммунар», переживший не один срок службы. И с такой рухлядью отец был в первых рядах на уборке урожая.
Как и все механизаторы, большую часть времени он проводил на центральной усадьбе МТС, в 15 километрах от нашей деревни, сначала на ремонте техники, затем – на уборке зерновых, опять же не на наших, деревенских полях. Мама пыталась хоть как-то повернуть его в сторону дома, а он разводил руками: «Што ж я могу поделать, если начальство так распорядилось?» Мама ругалась и плакала: «Вот пойду к дирехтору и скажу все, что думаю». Отец не боялся ее угроз, знал, никуда она не пойдет, но и сам не смел попросить начальство о какой-либо поблажке: не он один в такой ситуации, все механизаторы – подневольные, никому нет дела до их семейных проблем, куда направят, туда и едут.
Не всегда отцовы «консультации» оканчивались общим интересом сторон. Весной 42—го, рассказывала мама, накануне посадки картошки, собрал Санёк дорожную сумку, подошел с виноватым видом, сказал: «Ну, че ж, я пойду». – «Че ж, иди», – в тон ему буркнула мама, а сама горестно подумала: «Опять придется одной сажать картошку». Единственный помощник – одиннадцатилетний Толя. В деревнях по всей России с картошкой связывали благополучную зимовку: сами сыты и скот накормлен, значит, и молоко, и мясо будет на столе, хотя далеко не каждый день.
К вечеру отец неожиданно вернулся, веселый, можно сказать, счастливый: «Отпустили картошку посадить!» Утром вынесли на огород семена, почти до обеда сажали без отдыха. Погода стояла отменная – теплая, без ветерка. Земля мягкая, рассыпчатая, хорошо вспахал на лошадке дядя Коля Трусов, сосед.