Саше Шишину от Тани.
Улица Свободы, 23.
– Господи спасибо, унесло заразу! – крестилась мать, за тетей Люсей закрывая дверь. – Не загостится добрый человек в чужом дому. Не загостится, совесть знает. Без приглашенья черти только в гости ходят, бездельники и невоспитанные люди. Дармоеды. Нет дел других у них, у паразитов, чужое время на свое переводить, по людям шастать, объедать людей. Придет, рассядется, трещит, трещит… как свищ. И дай Господь до ужина ее спровадить. Нет! так и будет, будет! квашней сидеть, с обедни до вечерни, покуда отходную дьяк в колокола не зазвонит. Все съест, что перед ней поставишь, съест и ждет, чума такая, когда еще рябиновки нальют. Алкоголичка! – объясняла мать. – И ты мне чтобы по гостям не шастал, чтоб не шастал! Понял? Знаю я тебя. Не звали – не ходи. И позовут – подумай. Может, так позвали. Не чтоб пришел, а так, что неудобно было не позвать. Подумай трижды, чем в дверь другим звонить. А после третьего в четвертый раз подумай. Не для того перед тобой закрыли люди дверь, чтоб ты в нее звонил и шастал туда-сюда чужие чаи пить.
И Шишин по гостям без приглашенья не ходил, а только если Таня позовет с балкона, и то стоял под дверью, чтобы не звонить. Танюша подождет и дверь сама откроет. Скажет: «Привет! Чего стоишь, балда? Входи!»
Но очень Шишину хотелось все-таки пойти на день рожденья к Тане. Из-за газировки этой оранжевой с сиропом. И за конвертами, которые кончались быстро, с беспокойством, пристально следил. Конверт последний положила Таня Бобрыкину на парту, Шишин отвернулся, стал в окно следить за тем, как поживают воробьи.
А воробьи там поживали хорошо, отлично поживали, им было хоть бы хны на ветках, что приглашения ему не дали. И маленькая девочка с хвостами внизу мелками рисовала зайца на черном тающем асфальте. Асфальт не тает, думал Шишин, это тает снег…
– Саня, ты придешь? – спросила Таня, садясь за парту рядом, высыпая «мишек» и ирисок Шишину под нос, он засопел, не обернулся.
«Бобрыкину дала конверт, другим дала, с кем дружит, а на меня конверта не хватило, – думал он. – Я без конверта не пойду. Другого дурака пусть ищет без конверта, просто так ходить». Он так любил, чтобы уж если пригласили, то с конвертом, а на словах не дело приглашать людей. Придет – где будет там написано, что приглашали? И могут даже не пустить без приглашенья. «Где ваше приглашенье?» – спросят, как в кино, и без билета. Что сказать…
«И даже из-за газировки, если даже газировка будет, не пойду…» – подумал он, но все же обернулся, посмотрел на Таню.
– На! – сказала Таня, протягивая Шишину конверт.
Глава 6. Жмурки
Продольная полоска в камне и воронка, запах солнца, цвет апреля.
– Ой! Чертов палец! Капитально… дашь потрогать? Зыко пахнет… А если долго в кулаке зажать, еще вкусней, смотри!
– Ага…
– А угадай теперь, в какой руке? Не угадаешь – чур мое!
И Шишин долго думал, в какой руке у Тани громовица, но не угадывал почти что никогда. А громовиц на счастье было много. На пустыре, за длинным домом, в песочнице другой, там, у забора… «Еще потом насобираю, ладно, сколько захочу».
«Илии-пророка, Саша, стрелы – громовицы», – в платочек громовицу обернув, мать долго мялкой молотила по кулю, крещенской разведя водой, давала пить: «С усадком, Саша, пей, на счастье…» Но Шишин не любил, чтоб громовицы мать его толкла на счастье, и, громовиц найдя, от матери в дыру кармана прятал и, спрятав, забывал, искал еще. И на газету, громовиц нащупав за подкладкой, мать высыпала и опять толкла, толкла…
На счастье – ржавый гвоздь и на двери подкова. Четырехлистный клевер, старый ключ. Ресница, перышко рябое, автобусный билет, билет трамвайный, монетка вверх орлом. Куриный бог, Илья-пророк, каштан в кармане правом, мутная вода с крупой беленой, всё на счастье… всё.
«Вели чутворче безначальный, угодниче заступнече благие и везде в скорбях наших поможи…»
Дверь Таниной квартиры приоткрыта. Из-за двери звенели смехи, голоса, стучали каблучки, играла музыка; паркетною гвоздикой, пирогами пахло. Пустынно и тоскливо пробурчало в животе, покрытый мраком лестничный пролет манил бегом назад. Он часто убегал от двери, когда за нею голоса и смех.
– А, Санька, ты? чего застрял? Входи! – И яркий свет цветной в глаза ударил, и земляничные смеялись губы, и васильковые глаза сияли, и медным золотом закатным волосы горели, в них цвели бумажные цветы.
– Давай-давай, не топочись, идем! – дыша нетерпеливо солнцем и лакрицей, мятным язычком звеня во рту, сказала Таня, схватила за рукав и потянула за собой.
Он замычал, сопротивляясь, во сне пытаясь спрятаться от сна, и продолжал смотреть…
– Смотри, какое платье мама подарила! Нравится тебе? – И, поворачиваясь боком, половинкой глаза на Шишина из сна смотрела; и от запястий тонких, от коленей взлетела юбка цвета акварели, и били больно, внутри, где прятал Шишин всякие печали, лаковые каблучки.
– Ага, – ответил он.
– Еще часы! Смотри! Бобрыкин подарил! – И протянула Шишину ладошку, на запястье блестели крошечные настоящие часы.
– По камушку вот тут и тут, и здесь за ремешком, и пряжка золотая!
– Золотая…
– Мне идут?
– Идут… – прислушавшись, ответил и, вспомнив свой подарок, кулак открыл и громовицу протянул.
Был третий день весны.
Нарядные сидели гости. Все были дети. Девочки и мальчики из класса. Ели торты, перемазанные сладким. Корзиночки, эклеры… Звенели чашки-ложки, наклонялся розовый сифон, выплевывал в бокалы апельсиновые пузырьки.
– Давайте в жмурки! В жмурки! – закричала Таня, – Сашка вода! Сашка опоздал, ему водить! – И закрутилась вихрем разноцветным, и это был весенний ветер с моря, с юга. Солнечный был ветер. Из тех, что в мае по дворам гуляют, расшвыривая вишен сквознячки.
Всё закружилось, свет погас внезапно. Погасли звуки, на лице от дня осталась колкая полоска шарфа, и захватали вдруг чужие руки, невидимки-пальцы, щипали, цапали и гоготали, били в бубен, и колокольчик зазвонил хрустальный, и ничего не видно было под повязкой. Никого.
И смолкло. Оборвалось. В круг тесней дыханья сбились, таял эхом где-то голосок Танюшин, летний странный смех. Как будто падает она, подумал он, и тишина такая стала, такая… Такая странная, такая… тишина…
И потихоньку дети за Танюшей из комнаты на цыпочках крались, на черной лестнице скрывая звуки.
Шишин, ты один остался…
Жмурик Шишин…
Шишин вода!
Шишину водить…
– Ты, Шишин, в жмурки сам с собой играешь… – шептались в голове и под подушкой.
– Смотри, идут часы? – спросила Таня.
– Идут… – прислушиваясь, согласился он.
И шли часы. И было в комнате темно и тихо. Сумерки стекали синими тенями, прятались за шторы, во дворе знакомо скрипели старые качели, и метроном стучал на Танином рояле, как будто в сердце этот метроном стучал. Он подождал еще и, не дождавшись, сам сорвал повязку. Сорвав ее, остался в той же темноте.
Глава 7. Песочница – песочек
После дождичка небеса просторней…
«В пятницу на Святочной неделе сон всякий вещий, – объясняла мать. – Уснешь, душа во сне покинет тело и скитается, блуждает. Ее нечистый дух тогда подстерегает. Иисус уже родился, но не крещен, в это время Сатане раздолье. Спросишь – правду скажет, но плату за рассказ возьмет такую, что не откре?стишь, потом и не отмолишь. Ты, Саша, если сон тебе плохой на Именинную приснился, за темя подержись, в живое пламя свечки под образами в кухне посмотри или в окно, где свет от дня, перекрестись и постучи в стекло. Три раза постучи. Как в деревяшку. Стучишь по деревяшке, дураком не будь! Проверь, чтоб не фанера и не пластик. По пластику стучать и по фанере – как головой твоей пустой о стенку, толку нет! Хоть десять раз стучи.
Хоть кирпичом.
И не зевай со сна и перед сном! А если зявкнул, перекрестись и тут же рот прикрой ладонью. Слышишь у меня? А то раззявишь пасть, и черт влетит, не вызевнешь потом. И будет дрянь тебе такая снится, что волком взвоешь, понял у меня? И если все-таки со сна удавленника хуже, то за железку подержись тогда, а хочешь, высунь ногу левую через порог и прикажи дурному сну уйти. Попей святой воды. И окропи остатком кровать, ковер и полки, все углы… И ничего с дурного сна тогда тебе не будет», – обещала мать.
В мертвый час, после обеда, Шишину приснилась девочка Танюша из тридцать третьей квартиры снизу. Дождь оборвался каплей на носу. Брезгливо от воды отряхивая лапы, придворный кот Степан прошел, с отрезанным садистами хвостом и разноцветным ухом, колченогий. Когда-то найденный Танюшей мертвым за забором, а теперь живой. По кромке лужи пропрыгал воробей, застрекотал, отряхивая солнечные искры; медовой канифолью задышало от земли. Парил гудрон, цвела сирень, Сергиевский шиповник ракушки раскрывал, ручьи сметали к люкам снег вишневый, и ветер тек навстречу теплый, южный, как будто в небе жарили картошку с луком ну или сырники изюмные пекли…