Здесь не было времени.
То есть время было, но не было меры времени – определителя константы.
Кроме меры, у этого времени было всё: вес, цвет и запах; а главное – у него была форма. И эта форма не шла – ни вперёд, ни назад, а стояла на месте, расширяясь в пространстве и перестраивая его в многомерность.
Вот уже пару часов, а, возможно, и лет, прокатившихся было по круговому трамплину на пластинке наручных часов, если бы этот мужчина носил часы, он стоял у окна и ждал. Облокотившись широким плечом о выступ стены с глубоко утопленной оконной рамой, мужчина наблюдал за женщиной.
А она, казалось, совершенно не замечала присутствия гостя с той секунды, как предложила ему помолчать вдвоём, и пребывала всё в той же позе, что и в момент его появления в комнате.
Она сидела на пластиковой доске подоконника, едва шероховатой от мелких комочков спрессованной фактурной поверхности.
Чуть наклонив голову и прижав колени к груди, она сидела в проёме окна – на стыке светлой материи комнаты и тёмной материи ночи, пытающейся проникнуть внутрь через защищённый стекольной перепонкой оконный зев.
Она разминала пальцами свет комнаты, пряла из света и тишины нить, потом сворачивала её в спирали, и, наконец, закругляла в сферу величиной с небольшой мячик, который мягко поглаживала, выравнивая все трещинки и бугорки; перекладывала из одной ладони в другую и вновь разминала, пряла, сворачивала и закругляла, словно замешивая воздух между ладонями в плотный световой шар.
– Что вы делаете? – нарушил он затянувшуюся немоту, когда свет в руках женщины окончательно оформился в идеальную сферическую модель и начал зримо увеличиваться в размерах.
– Творю, – тихо ответила она, не отрываясь от работы.
– Шаровую молнию? – опасливо уточнил он.
– Вам не нравится шаровая молния? – удивилась она. – Вы её боитесь?
– Вряд ли я что-то однозначно боюсь по определению. Но шаровую молнию – скорее «да», чем «нет».
– Почему? – её брови приподнялись, и лицо приобрело совершенно беззащитное детское выражение.
– У неё плохая репутация, – ответил он.
– У меня тоже плохая репутация. Кое-кто всерьёз полагает, что я дьяволица.
– Смешно.
– Отчего же? Мне вовсе не смешно. Дьяволица, вавилонская блудница и….
– Смешно вдвойне, – улыбнулся он. – Они что-то путают.
– Они путают всё, но ничто не могут запутать, – твёрдо отрезала она, закрывая вход в лабиринт этой непростой и неприятной темы, и с ещё большим усердием продолжила заниматься экспериментами со световым ядром.
На какое-то время в комнате вновь установилась тишина, в которой лишь метрономом перекликалось едва уловимое ухом потрескивание искорок в светящемся шаре.
Он смущался спросить.
Она не хотела говорить сама.
В этой неловкой паузе мужчина решился сделать ещё один шаг к сближению, и присел на подоконник, сократив на длину вытянутой руки расстояние до её бледных босых ног.
Могла ли она объяснить этому непрошеному гостю, что он уже итак довольно глубоко вторгся в её личное пространство, в самую интимную зону биополя, в которую запрещён вход посторонним?
Ведь эта комната уже давно стала мала даже для неё самой.
С тех пор, как она замкнула себя в этих бетонных стенах и начала расширяться вместе со временем, которое застряло здесь одновременно с ней. И войдя сюда, в её мир, который она ревностно охраняла от всех, кто был снаружи, этот гость нарушил самое главное – неприкосновенность её свободы.
Её свобода была в выборе несвободы: замкнутости в огромном пространстве собственной вселенной, добровольном затворе от всего мирского в одиночной монастырской келье, которой когда-то оказалась эта комната.
Нет, она не была монахиней, принявшей постриг, напротив, она растила волосы в память о любимом. И любое приближение чужака, даже случайного прохожего, выгуливающего собаку на обычно безлюдной аллее за окном, отзывалось в ней отторжением возможности: не сближения даже, а лишь малейшего приближения, всякого отступа от параллельной линии аллеи к кривой касательной, и, тем более, к перпендикуляру линии, врезающейся в её окно и ведущей через дверь комнаты на выход, открывая двойной стальной лист с раскуроченным сейфовым замком.
Но отчего-то присутствие человека, который сейчас сидел на её подоконнике, не становилось столь неприятным, как ожидалось.
Было в этом мужчине что-то близкое по сути, однородное по масти, запаху и спектру невидимого для глаз света, глубоко запрятанного им под чёрную ткань костюма.
Что-то подобное она уже чувствовала и знала.
В ком? И когда?
Она пыталась вспомнить, но его свет уже выскользнул из-под черноты пиджака, достиг её рук и стал сливаться со светом, исходящим из шара, который она выращивала и ласкала, смешивая со своим светом, столько много пустынных месяцев…
– Вы считаете шаровую молнию убийцей? – не поднимая глаз на гостя, и не пытаясь отодвинуться, неожиданно громко, с вызовом в голосе спросила хозяйка комнаты.
– Да. В некотором роде, – неуверенно согласился мужчина, наблюдая, как шар в её руках начал переливаться мерными, пластичными, ровными волнами сияния.
– Почему люди боятся всего, что не могут объяснить? – и она в первый раз посмотрела на него.
Посмотрела в него так пристально, словно вонзила в его зрачки карий и тонкий до прозрачности розовый шип.
Так пристально и так пронзительно!
Его веки наполнились влагой. Ему захотелось моргнуть, отвести взгляд, отвернуться, бежать прочь из этой белой комнаты, из её светящегося до боли в глазах мира… Но он сдержался, продолжая смотреть в неё.
– Впрочем, не все, – уточнила она. – Я слышала о мальчике Ники, который однажды испугался шаровой молнии, но она его не тронула. Обычно природа не причиняет зла тем, кто её уважает, а значит – не боится. А этот ребёнок испугался. Но она его не тронула. Может быть, шаровая молния избирательна? Может быть природа оставила ему жизнь, зная, что вскоре он сможет её полюбить? Просто. По-человечески. Ей так нужна была любовь! Она думала, что это он. Но она опять ошиблась… Она так устала ошибаться!
Пока она говорила, он вновь перевёл взгляд на её руки. И ему ощутилось, будто шар в её руках слишком похож на его сердце, и что шар взорвётся сейчас так же, как взорвалось бы его сердце, если бы эта женщина прикоснулась к нему своими жаркими, нежными пальцами.
– Это случилось в церкви во время всенощной, – продолжала она. – Его родители, довольно занятые люди, в те дни были в отъезде, и на всенощное бдение Ники пошёл вместе с дедом. Да, эти двое – мальчик и дед – очень любили друг друга! Нет ничего милее любви детей и стариков. Вы не находите?
Чтобы ответить, ему нужно было сделать вдох.
Но с каждым новым вдохом, вместе с кислородом в него вплывал её голос, проникая внутрь груди всё глубже, а его сердце в её руках делалось всё сочнее и пластичнее. Оно тянулось за её пальцами, сладкими от света, плавилось, словно чугун в доменной печи, тянулось и раздваивалось, чтобы достаться поровну каждой её ладошке…
– Той ночью была сильная гроза. Раньше я очень боялась гнева Неба. А вы?
Чтобы ответить, ему нужно было сделать вдох. Но…
– Гроза действительно способна довести до ужаса, – продолжала она, не дожидаясь ответа. – Представьте. Ночь. Гроза. Освещённая свечами церквушка. Ворвавшийся страстной ветер резко распахивает двери и тушит своим влажным дыханием свечи перед иконостасом. Сама по себе картина уже немного жутковатая. Но тут раздаётся крепкий раскат грома, и внутрь медленно влетает светящийся шар. Он вынюхивает заполненное ароматом ладана пространство, кружит по полу церквушки, делает виток в воздухе прямо перед носом у застывших в страхе прихожан, и вылетает через дверной проём, освещая тьму ночного парка.
Она говорила об этом так, будто присутствовала в том месте, в тот час, когда шаровая молния принимала решение: забрать жизнь или оставить. Она говорила так, будто сама была на месте этой молнии и делала сейчас выбор в пользу жизни – единственно правильный выбор, который делает природа, даже в том случае, когда отнимает жизнь у малого – ради сохранения жизни целого.
Она говорила, а мужчина, понимая, что срастается с этой белой комнатой так же, как когда-то срослась с ней эта женщина, уже пытался отогнать от себя мысли о тонких пальцах на его сердце. Потому что сдерживать желание: схватить её вместе со светящимся шаром и всей комнатой, и, обняв, растворить в себе, – было невыносимо больно даже для такого взрослого мальчика, как он.