При таком юрком хозяине Пете было немало дела. Первое время беспрестанные покрикиванья: «живей, отвесь фунт сахару», «отмерь десять аршин тесемки», «подай красный ситец с верхней полки», «сбегай в подвал за селедкой», «налей полфунта керосину», «поворачивайся», «скорей», «не задерживай покупателя», смущали и ошеломляли его до того, что он, как потерянный, бросался из стороны в сторону, одно ронял, другое проливал, третье забывал. Но мало-помалу он привыкал к роли «мальчишки», как его называли хозяин и покупатели, выучился отвешивать, отмеривать, завертывать и завязывать в бумагу. Он узнал названия всех товаров, где и как они лежат, какую цену запрашивать и за сколько можно их уступать. Филимон Игнатьевич перестал бранить его при всех «филей», «разиней», «увальнем» и тому подобное, иногда даже, отлучаясь из лавки на час, другой, поручал ему заменять себя.
На тревожные вопросы Ивана Антоновича и Агафьи Андреевны – доволен ли он Петей? Привыкает ли мальчик? Филимон Игнатьевич как-то неохотно отвечал:
– Ничего, он парень смирный, старательный.
Но с Глашей он говорил откровеннее: – Не знаю, право, будет ли какой толк с Пети, – рассуждал он, – он не дурак, и послушен, и в шалостях ни в каких не замечен, а все как-то не того… Сути нашего дела понять не может.
Это была правда. Многого в деле Филимона Игнатьевича Петя совсем не мог понять. Он не мог понять, как сделать, чтобы четыре с половиной фунта весили пять фунтов, а девять с половиной аршин оказывались десятью, не мог понять, почему кабатчику, который уже задолжал в лавку больше двадцати пяти рублей, можно отпускать в долг, а тетке Маланье, которая честно уплатила свой долг в пятнадцать копеек, нельзя поверить без денег и двух фунтов соли. Не понимал он также, кому из покупателей можно сбывать гнилой, линючий или подмоченный товар и кому нельзя, с кого следует запрашивать втридорога и после длинных переговоров «сделать уважение» и кому, напротив, следует назначать настоящую цену.
Иногда за ужином Филимон Игнатьевич любил порассказать о своих торговых удачах:
– Посчастливилось мне сегодня, – говорил он, утолив голод тарелкой жирного борща, – помнишь, Глашенька, я купил весной чуть не задаром десять фунтов подмоченного чаю, сегодня все спустил по рубль двадцать за фунт. Из Покровки приехал Силантьев, он там открыл лавочку, да дела не разумеет, я ему на двадцать фунтов и подложил десять попорченных. Не беда, в деревне не разберут, а нам лишних десять рублей не мешают.
– Конечно, не мешают! – поддакивала Глашенька, смотря с блаженной улыбкой на своего умного мужа.
– Глупый народ бывает на свете! – смеялся в другой раз Филимон Игнатьевич: – приходит сегодня баба, купила соли, керосину, опояску мужу, себе платок и дочке платок; вытаскивает деньги, а у нее всего восемьдесят копеек, двадцать копеек не хватает. Вертится, так, сяк, – «уступите», «в долг поверьте». Потом стала выбирать, чего можно не купить: без соли да без керосину нельзя домой придти – муж поколотит, и на опояску муж дал деньги, а платки-то очень уж приглянулись, жаль с ними расстаться… Я смотрю, у нее в кузовке мотки шерсти. Ну, говорю, тетка, я так и быть, ради твоей бедности, возьму у тебя вместо денег шерсть; давай два мотка за платок. Она сначала, куда тебе, на базаре, говорит, продам дороже! А потом жалко ей с платками расстаться – отдала дура. А ведь я за моток шерсти копеек сорок в городе возьму. Барыш хоть куда!
– Побольше бы таких дур, хорошо бы нам было! – смеялась Глашенька.
А Петя не смеялся и не восхищался ловкостью своего хозяина. Ему было жалко и покупателей Силантьева, которым придется пить гадкий подмоченный чай, и бабу, которая так дорого заплатила за приглянувшийся ей платок.
Он вспомнил, как мечтал разбогатеть, подобно отцу Филимона Игнатьевича, и думал, что если богатство можно приобрести только тем путем, каким приобрел его Савельев, то он должен отказаться от надежды стать когда-нибудь человеком богатым.
В один зимний вечер Петя остался в лавке без хозяина, Филимон Игнатьевич уехал тотчас после обеда в одну деревню, верст за тридцать. Там летом побило поля градом, у мужиков не хватало хлеба, и они, чтобы прокормиться, продавали за бесценок скот и лошадей; нельзя было упустить такой удобный случай поживиться.
День был не базарный и покупателей приходило в лавку очень мало. Петя уже собирался закрыть ее, как вдруг на пороге появился высокий, седой старик.
– Дома хозяин? – суровым голосом спросил он.
– Нет, хозяин уехал, а вам что угодно? Я могу и без хозяина продать вам, что потребуется, – отвечал Петя, стараясь подделаться под тот любезный тон, каким Филимон Игнатьевич говорил с почетными покупателями.
– Мне вашего товару не требуется! – заговорил старик, облокотясь о прилавок и пристально глядя на Петю, – я пришел только сказать твоему хозяину, да коли хочешь, так и тебе, что вы обманщики и плуты.
– Как же это так? – растерялся Петя.
– А вот как: в прошлую субботу к вам пришла моя невестка и купила у вас ситцу себе на сарафан да мальчишкам своим на рубашки. Хозяин твой клялся и божился, что ситец крепкий, хороший, а он оказался как есть гнилой да линючий. А за этот ситец вы с бабы взяли двадцать аршин холста, который она, почитай, ползимы ткала, ночей недосыпаючи. Не мошенничество это по-твоему?
– Я не знаю, это хозяйское дело! – еще больше смутился Петя.
Он хорошо помнил и бабу с ее простодушным лицом, и ее холст, и ситец, который по приказанию хозяина он достал для нее с верхней полки, где лежал попорченный товар.
– Не знаешь? Хозяйское дело? – повторил старик, – может это и правда, а только вот я тебе что скажу, и ты этого не забывай: кто живет с нечестными людьми, укрывает воров, помогает мошенникам, тот сам вор и мошенник, так его всякий и разумеет, помни это.
Старик говорил суровым, каким-то зловещим голосом и как будто для того, чтобы придать больше выразительности словам своим, ударил палкой об пол. Ужас охватил Петю. Может быть, его испугало неожиданное появление старика или его угрожающий тон, а может быть, он раньше, в глубине души неясно слышал те же слова, потому-то они и ошеломили его. Несколько минут сидел он молча, закрыв лицо руками, не смея шевельнуться. Когда он решился открыть глаза и оглянуться – в лавке никого не было. Осторожно, словно крадучись, подошел мальчик к двери и приотворил ее; нигде на улице не видно было старика. Он все так же осторожно, боязливо запер дверь и ставни окон, погасил в лавке огонь и пробрался в свою каморку на постель. Ему ни за что не хотелось идти наверх к Глаше, слушать ее болтовню, отвечать на ее расспросы, поджидать с ней вместе возвращения Филимона Игнатьевича. Ему хотелось быть одному, совсем одному. Он чувствовал лихорадочную дрожь во всем теле, а мысли, все грустные, печальные мысли толпились в голове его…
«Вор, мошенник… Неужели это правда, неужели он заслужил эти ужасные названия?.. Но чем же он виноват?.. Он не хотел быть в тягость отцу и матери, он хотел сам зарабатывать свой хлеб… Старик говорит: „кто помогает мошенникам“, но как же он может не помогать, как он может не слушаться хозяина, ведь тогда Филимон Игнатьевич наверно прогонит его, и опять придется ему вернуться домой, как два года тому назад, и опять слышать „лентяй, дармоед“? Тогда хоть была жива бабушка, можно было отдохнуть около нее, а теперь никого… Она умерла прошлым летом и его не отпустили даже попрощаться с ней… Вор, мошенник… Неужели в самом деле его будут так называть? А он всегда хотел быть честным, никого не обманывать, не обижать, честно зарабатывать себе пропитание… Но что же ему делать? Все говорят: неспособен, ничего не может… Неужели же он к одному только способен – быть мошенником? Нет, неправда, к этому он совсем не способен и не хочет быть способным, он до сих пор только слишком боялся Филимона Игнатьевича, он был слишком тих и покорен»…
На следующий день Филимон Игнатьевич заметил, что Петя был бледнее и угрюмее чем обыкновенно. Он по-прежнему молчаливо и старательно исполнял поручения хозяина и услуживал покупателям, но в поведении его появилось нечто новое, чего прежде не было и что не могло нравиться Филимону Игнатьевичу. Когда в лавку вошел какой-то полупьяный мужик, сделал покупок на сорок копеек; отдал рубль и хотел уходить, не дождавшись сдачи, Петя побежал за ним и почти насильно всунул ему шестьдесят копеек сдачи.
Когда какие-то бабы пришли покупать платки и Филимон Игнатьевич, занявшись другими покупателями, велел Пете показать им «самых лучших московских, с верхней полки», Петя достал из ящика те платки, про которые знал, что они действительно прочные, нелинючие… Когда Филимон Игнатьевич оставлял его одного в лавке, он ничего не запрашивал лишнего с покупателей, а брал с них ту цену, за которую хозяин позволил ему уступить товар. Филимон Игнатьевич сначала молча хмурился на эти поступки Пети, потом начал ворчать на него и, наконец, прямо объявил ему:
– Ты у меня не изволь мирволить покупателям. Это что за порядки? Хочешь у меня служить, так мне и усердствуй, а не другим.
– Я все делаю, что вы велите, – возразил Петя, – только зачем же обманывать?
Филимон Игнатьевич рассердился.
– Обманывать? Это еще что выдумал? Ты это меня, пожалуй, обманщиком ставишь? Ах ты негодный мальчишка! Вот уж не на радость связался с дураком!
Он рассказал о Петиной дерзости Глаше, та пришла в ужас и при нервом же свидании передала отцу и матери, как глуп Петя. Агафья Андреевна нарочно приехала в Полянки, чтобы хорошенько побранить сына еще раз повторила ему:
– Смотри, не думай домой возвращаться. Знай, что я тебя и на порог не пущу, если ты пойдешь против Филимона Игнатьевича. Смеешь ли ты осуждать его? Ты должен денно и нощно молить за него Бога, как за своего благодетеля, да всячески угождать ему, а не дерзости делать, так ты и помни.
Тоска напала на Петю. Ни от кого не находил он себе поддержки, нигде не видел выхода из своего положения. «Угождать» Филимону Игнатьевичу, значило приучаться мошенничать, не угождать – значило слышать беспрестанные упреки, брань, и в конце концов быть со стыдом выгнанным из лавки.
Опять, как два года тому назад, перед мальчиком явился мучительный вопрос, что он знает, что умеет, чем может заработать себе кусок хлеба? И опять он не мог ответить на этот вопрос. Впрочем, нет, за это время он научился быть мальчишкой в лавке, он, пожалуй, мог бы достать себе место у другого торговца. Не все же они ведут дела свои так, как Филимон Игнатьевич, между ними есть и совершенно честные люди… Да, но как найти их? В Полянках не было другой лавки, пойти разве в город?.. В первый раз, когда эта мысль пришла в голову Пети, он отогнал ее, как совершенно нелепую. Но она стала все чаще и чаще посещать его. При всякой неприятности он убеждал себя:
«Отчего же мне не идти? Ведь я уже не ребенок, мне шестнадцатый год. Другие в мои годы ходят как далеко на заработки. Чего мне здесь жалеть?»
Наконец решение уйти так крепко засело у него в голове, что он ни о чем другом не мог думать. Он не говорил никому ни слова о своем намерении, но понемногу готовился, копил деньги на дорогу из того небольшого жалованья, какое платил ему Филимон Игнатьевич, и заводил разговоры с покупателями, стараясь разузнавать от них о жизни в соседних городах и о дороге туда.
– Если бы Петр не был твой брат, – говорил Филимон Игнатьевич своей жене, – давно бы прогнал я его. Никакого проку с него нет и не будет. То выдумал напускать на себя какую-то честность, а теперь ходит как потерянный. Говоришь ему одно, он делает другое, то не довесит, то перемерит, сегодня вместо постного масла налил в бутылку керосину, вчера заместо сахарного песку отпустил соли.
И опять, как в первое время жизни в лавке, Пете приходилось слышать: «ротозей», «простофиля», но теперь это не огорчало его.
«Пусть себе бранится – думалось ему, – теперь уже не долго, переживу только зиму, а как весна, так и уйду».
Глава IX
Петя знал, что если он расскажет кому-нибудь из родных о своем намерении оставить Филимона Игнатьевича, все на него накинутся, станут и бранить, и упрекать, и всячески отговаривать его. Поэтому он решил уйти потихоньку и уже с дороги написать матери письмо с объяснением, отчего ему было невозможно оставаться в Полянках и захотелось поискать счастья на другом месте. В этот год Святая была поздняя. Лавка Филимона Игнатьевича оставалась запертой первые три дня праздника, и Пете позволили провести эти дни у родителей. Сначала Глашенька собиралась сама ехать с ним в Медвежий Лог в первый день праздника после обеда, но ее маленький, полугодовой сынок вдруг захворал, и она решила лучше остаться.
– Поздравь за меня папеньку и маменьку, – говорила она Пете, – скажи, что как только Игнаша выздоровеет, я к ним сама приеду и гостинца привезу, скажи…
Но Петя не слушал поручений сестры. Если уходить – так именно теперь. Лучшего случая не дождаться. Его не хватятся целых три дня, а в три дня он будет уже далеко и напишет матери письмо. Он наскоро попрощался с Глашей, не стал ждать, пока проснется заснувший после обеда Филимон Игнатьевич, сбежал в свою каморку, связал в узелок свое белье и платье, сунул за пазуху мешочек с деньгами и десяток крашеных яиц, полученных в подарок от сестры, и, дрожа от волнения, беспрестанно озираясь по сторонам, вышел на улицу. Ему очень хотелось пуститься бежать, но он нарочно задерживал шаг, чтобы не возбудить подозрения соседей.
– Куда это ты собрался, Петя, с таким узлом? – спрашивали у него встречавшиеся ему на улице знакомые.
– В Медвежий Лог, к отцу, – отвечал он, стараясь казаться спокойным, хотя голос его дрожал.
– Должно быть, гостинца старикам несешь? – продолжали любопытные, оглядывая узел с пожитками Пети: – Филимон Игнатьевич, что ли, посылает?
– Нет… это так… мое… – конфузился Петя.
– Твое? Ну, что ж, хорошо, что сам припас. Иди, иди, порадуй отца с матерью. Чай, заждались тебя.
Тяжело было Пете выслушивать эти добродушные замечания. Все думают, что ради такого большого праздника он хочет порадовать отца с матерью, а он… Сердце его сжималось, но он твердым шагом шел вперед. Вот он миновал и Полянки, и кладбище за полверсты от деревни, еще пройти версту и там за рощей дороги разойдутся: направо – в Медвежий Лог, к родным, налево – в Заречье и оттуда прямо по шоссе к железной дороге.
На перекрестке Петя приостановился на минуту.