А между тем Илюша был далеко не зол, только очень уж не по сердцу пришлась ему жизнь в чужом доме. Конечно, просторная, светлая кухня, на стенах которой блестели полки с медной посудой, была несравненно красивее того полутемного, сырого подвала, где он жил с отцом; конечно, остатки кушаний, которые позволяли ему съедать с господских тарелок, были гораздо вкуснее его прежней пищи – картофельной похлебки и гречневой каши, – но зато там, в этом мрачном подвале, за этим скудным обедом, он был член семьи, он понимал семейные горести и радости, он сочувствовал им, он знал, что отец с матерью не пожалеют поделиться с ним последним куском хлеба, и сам, по мере сил, старался помогать им в их трудах, а когда сил не хватало, то хоть мечтал о том, что поможет им впоследствии, когда вырастет.
– Спи, Илюша, – говорила, бывало, мать, укладывая его спать, – а я тебе к празднику рубашку новую сошью, розовую, красивую!
– А себе, мамка, сошьешь? – спрашивал ребенок.
– Нет, родимый, я и в старом похожу. Вот ужо вырастешь ты большой, тогда накупишь мне нарядов, а теперь и так хорошо.
– Накуплю, – уверенным голосом говорил Илюша и засыпал, мечтая о тех красивых платьях, какие он подарит матери, как только подрастет.
– Вот еще годка два-три промаяться, тогда Илью присажу за работу, так легче будет! – вздыхал Павел, принимаясь за новую спешную работу.
И Илюша с гордостью думал, как он станет шить сапоги вместе с отцом, как много денег заработают они вдвоем…
Под сердитую руку отец и даже мать частенько били его; мальчик плакал от боли, но нисколько не чувствовал себя оскорбленным: отец бил всегда за дело, за какую-нибудь шалость, за небрежность, за рассеянность, и Илюша чувствовал, что заслужил наказание и что при старании может избежать его. Мать часто била просто потому, что была утомлена непосильной работой, раздражена писком детей и хотела на ком-нибудь сорвать сердце. Побивши мальчика, она сейчас же начинала жалеть его, сейчас же старалась загладить свою несправедливость или лаской, или лишним кусочком съестного, и при этом сама она была всегда такая жалкая, бледная, истомленная, что нельзя было сердиться на нее.
В чужом доме Илюша был сыт, не терпел ни холода, ни побоев; но он как-то сразу почувствовал, что здесь он чужой, лишний, никому не нужный.
– Вот навязали вы себе обузу, – замечали Авдотье ее знакомые кухарки и горничные, – без мальчишки на всяком месте дали бы вам восемь, девять рублей, а теперь должны жить за шесть.
– Ну, что делать, не бросить же ребенка! – вздыхала Авдотья, и казалось, как будто ей отчасти жаль, что детей нельзя выбрасывать на улицу вместе с сором.
– Ну, чего ты суешься под ноги? – ворчал лакей, выталкивая Илюшу из того уголка, куда он забился, чтобы никому не мешать.
– Фу ты Господи, присесть никуда нельзя, везде мальчишка свои вещи накидал, – кричала горничная, сбрасывая со стула шапку, которую Илюша только что успел на него положить.
Иногда, от нечего делать, лакеи и горничные принимались дразнить мальчика и строить над ним разные штуки.
– Илюшка, – говорил лакей, – на, съешь сладкий пирожок!
Мальчик откусывал большой кусок пирога, а он оказывался весь обмазан горчицей; Илюша плевался, плакал, бранился, а вся кухонная компания помирала со смеху.
– Слушай ты, волчонок, – говорила горничная, – барыня зовет тебя, иди скорей; да ну же, скорей!
С сильно бьющимся сердцем шел мальчик в комнаты, вход в которые был ему запрещен, и робкими шагами подходил к барыне.
– Что ты тут шляешься, мальчишка! – кричала она на него. – Тебе здесь не место, иди в кухню!
И опять громкий, дружный смех прислуги встречал ребенка, когда он, униженный, пристыженный, возвращался в кухню.
Можно себе представить, как раздражали мальчика подобные выходки! Он готов был избить своих обидчиков, а между тем чувствовал, как мал и бессилен был он по сравнению с ними! Особенно оскорбляло его отношение тетки к его неприятностям. Она как-то не понимала, что насмешки могут оскорблять ребенка; она смеялась вместе с другими и только иногда добродушным голосом замечала какому-нибудь слишком расходившемуся лакею:
– Полно вам, Федот Матвеевич, ну, что вы пристали к ребенку? Известно, он глуп, где же ему что понимать!
Илюше же она делала строгие выговоры, когда он бранился или злился на кого-нибудь.
– Дурак ты, дурак, – говорила она, – с тобой шутят, смеются, а ты сердишься! Рад бы был, что не бьют, вон не гонят, а он, на-ка, еще обижаться! Какой важный барин!..
– Да я не хочу, чтобы они надо мной смеялись, ты им не вели! – угрюмо отвечал Илюша.
– Как же я могу не велеть им, – рассуждала Авдотья, – разве они меня послушаются? И неужели мне из-за тебя ссориться с ними? Как это можно! Я ссор не люблю, хочу со всеми жить в мире… И ты, коли умен, так старайся всем угождать: они смеются – и ты смейся; бранят тебя, а ты молчи; коли и побьют, так не беда: поплачь в уголке, чтобы никто не видал, а в глаза всем гляди весело, – вот и будет тебе хорошо!
Илюша умолкал и уходил от тетки, но чувствовал, что не в состоянии исполнить ее наставлений. Не обижаться, когда его оскорбляют, смотреть весело в глаза и угождать тем, кто бранит и бьет, – это было свыше сил его. Он понимал, что с большими ему не справиться, так как они сильнее его, но он все-таки не мог не злиться на них, и все угрюмее и угрюмее становилось его маленькое личико, все больше привыкал он хмурить лоб и глядеть исподлобья, все больше походил он на маленького, сердитого волчонка…
«Ишь, что выдумала! – рассуждал он сам с собой. – Поплачь потихоньку, а гляди при всех весело… Да разве это можно? Это только большие умеют, и как они это делают?..»
И мальчик из своего уголка наблюдал, как большие умели хорошо притворяться. За глаза все они бранили друг друга, а в глаза казались первейшими друзьями. Все находили, что барин скуп, а барыня зла и капризна, но все наперерыв старались угождать и барину, и барыне, все в глаза называли их добрыми, обещали в точности исполнять все их приказания, а придя в кухню, смеялись над этими приказаниями.
– Тетка, а тетка, – спрашивал Илюша, – ты зачем же сказала барыне, что делала вчера соус, как она велела? Ведь ты не так делала…
– Ну, что ж, что не так? Кабы я по-ейному сделала, вышла бы гадость, сама бы она раскричалась да разворчалась, а я сделала по-своему – вот и хорошо…
– Так зачем же ты ей так не сказала? Ты, значит, ее обманула?
– Обманула! Эка редкость – что обманула! Без обмана на свете не проживешь! Ты еще мал, не понимаешь этого; ужо подрастешь, поймешь.
– А тятька говорил, не надо обманывать!
– Ну, что твой тятька! Много он без обмана-то нажил? Сам на работе надорвался, да и тебя нищим оставил!
Илюша помнил, как тяжела была жизнь его семьи, и все-таки его тянуло назад к этой жизни, и когда среди веселой болтовни и сплетен кухонной компании ему представлялся в воображении угрюмый, молчаливый, неласковый отец, он чувствовал, что с радостью пошел бы за ним, оставив добродушную, словоохотливую тетку, что приказания отца легче и приятнее было бы слушать, чем ее наставления.
Глава III
Помня строгое запрещение барыни, Илюша все время проводил в кухне или в людской и не ходил в комнаты. Он даже плохо знал, из кого именно состоит семейство его хозяев. Барыню он видал несколько раз, и всякий раз ее суровый, гордый вид пугал его. Иногда в кухню забегали два мальчика его лет или немножко постарше – резвые, шаловливые. Они кричали на прислугу, топали ногами, если приказания их не скоро исполнялись, и старший из них один раз даже ударил по лицу горничную, которая хотела отвести его от горячего самовара.
Мельком видал Илюша барина; знал он из рассказов прислуги, что этот барин иногда очень добр, готов отдать все понравившемуся человеку, а иногда до того сердит, что все в доме дрожат перед ним; знал, что, кроме мальчиков, у господ есть еще дочка – некрасивая, болезненная, нелюбимая матерью девочка; что для присмотра за детьми нанимают гувернанток; и что гувернантки эти беспрестанно меняются.
– Мамзель-то опять уходит, – не раз говорили при нем в кухне. – Еще бы, кто у нас уживется! Такие балованные дети, такие озорники, что страсть!
Знал Илюша, что этим озорникам очень часто покупают разные необыкновенно хорошие вещи, вроде громадных деревянных лошадей, слонов, ворочающих хоботами, солдатиков с палатками и пушками. Иногда, когда он слышал рассказы обо всех этих диковинках, у него являлось сильное желание пробраться в детскую и хоть одним глазком взглянуть на них, но тут рождалась мысль: «А что как прогонят, обругают?» – и он не поддавался искушению.
Настало лето. Семейство Гвоздевых переехало на свою дачу в окрестностях Петербурга. Илюша вместе со всей прислугой перебрался туда же. В первый раз в жизни проводил мальчик лето не в городе, а на свежем воздухе, среди зелени и цветов. На каждом шагу представлялись ему новые, невиданные картины, приводившие его в восторг. Он осторожными шагами ходил по чисто выметенным дорожкам цветника, останавливался перед каждым вновь распускавшимся цветком и любовался им, не смея дотронуться до него рукой, чтобы не испортить. Закинув назад голову и широко раскрыв рот от удивления, следил он за смелым полетом жаворонка в поднебесье, прислушивался к его звонкой песне.
Кормление кур, доение коров, косьба – все это было интересной новостью для ребенка, который всю свою жизнь провел на грязных дворах и в тесных переулках Петербурга. Теперь уже никто из домашних не находил, что он мешает, что он занимает много места.
Утром, пока господа еще спали, он уже бежал в сад; садовник, работавший там, хотел сначала его гнать, боясь, как бы мальчишка что-нибудь не испортил, но потом рассудил, что лучше воспользоваться его любовью к цветам и заставить помогать себе.
Илюша был этому радехонек. Он поливал клумбы, полол сорную траву, подвязывал цветы, делал все, что приказывал садовник, и часа два-три незаметно пролетало для него в приятной работе.
Как только шторы на окнах хозяйских комнат поднимались и лакей вносил на обтянутый полотном балкон чайный прибор, Илюша спешил убежать из сада: он считал этот сад как бы продолжением барских комнат и боялся, что из сада его прогонят так же, как гнали из комнат. Наскоро перекусив чего-нибудь у тетки, он уходил подальше от дома – в рощу, на луг (полей, засеянных хлебом, вблизи дачи не было), на берег речки, светлые струйки которой так приветливо журчали, так красиво нежились на солнце. Там никто не мешал ему всем любоваться, все разглядывать, валяться на мягкой траве, влезать на деревья. Если какая-нибудь компания дачников показывалась невдалеке, он отходил прочь или прятался.
Встречались ему во время прогулки и мальчики одних с ним лет – бедно одетые, видимо, не господа. Некоторые из них пытались вступить с ним в разговор, но Илюша сторонился от них, неохотно отвечал на их вопросы и ясно выказывал свое нежелание завязывать с ними знакомство. Дело в том, что в первый же день переезда на дачу мальчик вызвал сильные насмешки своим полным незнанием деревенской жизни.
– Тетенька, глянь какая птичка! Поет она? – спросил он, указывая на пеструю бабочку, усевшуюся на ветке дерева подле самого кухонного окна.
Вся кухонная компания громко расхохоталась; никто не объяснил мальчику, что это было за насекомое; его просто назвали дураком, а лакей – большой шутник и остряк – начал рассказывать ему разные небывальщины об этой чудной «птичке».
Эта и подобные ошибки мальчика вызывали постоянные насмешки, которые очень оскорбляли Илюшу, и, чтобы не подвергаться им, он решил никому не поверять своих новых впечатлений, ни у кого ни о чем не спрашивать, а просто смотреть и слушать.