Дитрих очень спешил. Он позволял себе остановиться на отдых только с заходом солнца, ужинал, четверть часа музицировал на арфе, истово молился, спал, вскидывался в пять утра, вновь молился и в половину шестого уже выезжал на дорогу.
На третий день, расположившись в фешенебельном постоялом дворе «У Маккавеюса» на восточной границе бургундских владений, Дитрих впервые позволил себе облегченный вздох. Богопротивная Бургундия, где на проповедях болтают о Тристане, подкопытной пылью растаяла за спиной. Сердце Дитриха пело, душа ликовала, и их согласному крещендо не могли помешать даже спертый дух, оставленный в его комнате предыдущими хозяевами, и скребучий грызун размером с чеширского кота (о чем можно было судить по его грузной возне в подполье). Сон Дитриха впервые со дня отъезда из Меца был глубоким и ровным, а по пробуждении он обнаружил, что серебряная ваза с семью опалами бесследно исчезла.
Путного разговора при посредстве клинка и тевтонского неколебимого духа с хозяином постоялого двора не вышло, ибо у Маккавеюса оказалось шестеро братьев, пятеро сыновей и трое заезжих шурьев. Каждый формата одесского биндюжника и с основательным вилланским дубьем. После умеренного скандала Дитрих почел за лучшее оплатить перерубленный стол и убрался прочь, пылая жаждой мщения.
На пятой миле он успокоился. На десятой – понял, сколь сильно на самом деле тяготился прахом приемного племянника. А на двадцатой миле решил, что если проклятой Бургундии в лице анонимных воров было угодно прибрать не только жизнь, но и кости Мартина – так на здоровье, пусть подавится своими семью опалами.
Глава 6
Расследование
Погонимся за врагами нашими и посмотрим, не сможем ли мы как-нибудь поживиться от них.
Петр из Дусбурга[84 - Источник: Петр из Дусбурга, «Хроника земли Прусской». Петр из Дусбурга – официальный хронист Тевтонского ордена (XIV в.).]
1
Даре – Людовику
Пока было за чем следить, король Франции Людовик следил за перипетиями бургундского фаблио глазами своих шпионов – ревниво, завистливо, с интересом. Но фаблио окончилось почти месяц тому назад, а запасливый Людовик по-прежнему лакомился агентурным десертом. Мастер Даре Арльский, тот, что поставил декорации для «Роланда», подвизался теперь при французском дворе.
Интерес Людовика отличала тотальность. Но тотальность неумолимо подразумевает неразборчивость, а неразборчивость – безразличие. Людовику нравилось казаться безразличным. Это довольно респектабельно – выглядеть опытным собирателем фактов, по мелочам пополняющим коллекцию.
Людовик слушал в три уха. Но чтобы оттенить свое коллекционерство, ел лущенные грецкие орешки, монотонно, как кочегар, выуживая их из милой тонкостенной вазочки и закидывая скульптурные четвертинки в пасть горстками и поодиночке. Причмокивал, сплевывал горькие переборки орехового средостения, причем, случалось, отдельные обломки приземлялись Даре на колени. Людовик не находил нужным извиняться. Он был уверен, что поступает правильно – подданные, слуги, агенты, дипломаты, как и то, что они сообщают, должны быть презреваемы. Иначе они залезут тебе на шею, возгордясь своей полезностью, а потом будут дергать тебя за усы, пока не додумаются до конституции, республики и гильотины.
Когда ореховая соринка приземлилась на щеку Альфонсу Даре, речь как раз зашла о Мартине фон Остхофен. О его жизни, смерти и о том, что произошло промеж этим.
– Думаете, это был несчастный случай? – подстрекал Людовик. – Вот вы лично верите, что треснул какой-то блок, оборвалась ваша «веревка-невидимка», и несчастный упал на копья?
– Ни на миг не допускаю! – податливо горячился Даре. – Я занимаюсь машинами для зрелищ четверть века и ни разу нигде ничего не ломалось, не трескалось. А тот блок, что якобы треснул, был сработан мною собственноручно из каменного дуба и трое суток томлен в перечном масле. Он выдержал бы возок, запряженный двумя першеронами, не то что мальчика. О веревке и говорить нечего.
– В самом деле? – оживился Людовик, несколько более чем из одной вежливости.
Даре негодовал. Под монаршим каблуком вскрикнула больная мозоль, именуемая цеховой честью.
– Нет, ни на минуту не допускаю! Ясно же, что Мартина фон Остхофен убили, а затем обставили все задним числом так, будто виноваты блок и веревка.
– Сдается мне, вы несколько, кхе-кхе, преувеличиваете. – Людовик чуть не поперхнулся, шершавая ореховина ободрала ему небо. – Зачем убивать мальчика, который не дофин и не свидетель убийства дофина? Неужто в Дижоне не сыскалось более логичных жертв и, если уж на то пошло, более изысканных методов? Это все воображение, воображение, – играл Людовик, склоняя Даре к новым признаниям.
– Я уверен – его убили, – твердил Даре.
– Это воображение!
– Его убили.
– Это воображение! – припечатал Людовик и помолчал, закрепляя успех. А потом с умеренной иронией осведомился: – И кто же, по вашему мнению?
– Мне все равно. Может быть, его опекун – парень был богат, и этот Дитрих фон Хелленталь после его кончины урвал порядочное наследство. Может, Дитрих был в тайном сговоре с третьим лицом или еще что. Марсель, мой сын, был ближе знаком с Мартином и со сплетнями вокруг него.
– И что Марсель? – Людовик даже перестал жевать.
– Он как-то говорил, что Мартин испытывал к графу Шароле нечто вроде приязни: ходил хвостом, баснословно задаривал, что они все время нежничали. Не помню точно, что-то было такое даже про любовь, которая себя назвать не смеет.
– Ваш Марсель, я вижу, унаследовал от вас богатое воображение. Кстати, где он?
– Умер, Ваше Величество. Я неделю назад снял траур. Он заразился от матушки, когда ходил за ней, – сдержанно ответил Даре и поцеловал величеству руку. Осколки опрокинутой вазочки вперемешку с недоеденными орехами хрустнули под его преклоненным коленом.
2
Людовик – Фридриху
Впечатленный Людовик пожаловал горемыке Даре одежду со своего плеча – бледно-синие в обтяжку рейтузы, сорочку и парчовый пурпуэн.[85 - Пурпуэн (фр. pourpoint) – короткая куртка; ее надевали в дополнение к прилегающим штанам.] Остроконечный носок туфли пажа Людовика, несшего одежду на столовом подносе в покои Даре, зацепился за железную петельку на обочине лестницы – при помощи множества таких петелек держали в узде, не позволяя выходить из берегов, ковровые дорожки. Их расстилали по случаю. Сейчас ковровых дорожек не было.
Паж потерял равновесие и едва не растянулся в полный рост, но в последний момент, по-чаплински изогнувшись, устоял. Некто Оливье ле Дэн по прозвищу Дьявол злодейски расхохотался – он обожал курьезные падения, даже несостоявшиеся.
Празднично улыбаясь, пересмешник ле Дэн снарядил коня и заныкал в рукав письмо, посредством которого Людовик сносился с гроссмейстером Тевтонского ордена Фридрихом фон Рихтенбергом, первейшим покровителем семейства Остхофен. Если отжать светские тюр-лю-лю-лю, текст письма усохнет до спартанской радиограммы: «Имею сведения, что Мартин фон Остхофен погиб отнюдь не в результате несчастного случая, но был убит. Разберемся?»
3
Гельмут – Филиппу
Филипп Добрый пребывал в канцелярии среди своей излюбленнейшей канцелярской сволочи. Братья-бенедиктинцы, книгочеи и кошкодавы, трудились. Филипп надзирал.
Что может быть лучше этого? – фолианты, фолианты, папки от пола до потолка, нумерные архивные ящички – хранители эпистул входящих и исходящих, истинный латинский Плиний, в котором каждая буковка являет собой буковку, и в этом почивает совершенство. Филипп дремал, убаюканный стохастическим шорохом писчих тростинок. Филипп дремал, и в его visiones,[86 - видения (лат.).] монотонных, как стансы уголовного кодекса, бессловесно совокуплялись пастухи и пастушки, пастухи и пастушки, до бесконечности, до изнеможения.
Вывалив раскрасневшийся от острой бургундской кухни язык встречь июньскому солнцу, Луи был занят недеянием на ступенях канцелярии, куда он зачем-то был послан Карлом, но по пути предмет поручения кстати забылся, и теперь Луи сыто цепенел – цель прямого путешествия была утрачена, а обратное, дабы переспросить, виделось хлопотным и чреватым – герцоги бургундские отходчивы, но поначалу очень уж вспыльчивы.
– Милейший, это канцелярия?
Говорили тихо и как бы в пустоту, ненаправленно. Луи продолжал жмуриться.
– Делает вид, что не слышит, – пояснил второй голос.
– Вы, который сушит язык, с вами говорят, – громче и ближе.
Вынужденный открыть глаза, Луи вопросительно посмотрел на первого, на второго, снова на первого.
– Чем могу служить?
– Нам сказали, герцог Филипп в канцелярии. Это канцелярия?
– Это. Сюда, разумеется, нельзя, – злорадно сказал Луи в уплату за «который сушит язык».
Обдав Луи прохладным дуновением, посетители исчезли за дверью.
Луи, ожидавший долгого базара, шумно выдохнул «ух». Бесцеремонность двоих в штатском была дика и немыслима. Луи отодрал расплющенную задницу от ступеней и сделал несколько ни к чему не обязывающих шагов. Так, на всяк про всяк. Пусть все думают, что здесь нет ни тайны, ни загадки.
Филипп слышал скрип двери и, как потом вспоминал, расслышал даже ассонансную вытяжку из запретительного замечания Луи (э-а-е-я), чей чистый тенор держали при дворе за красивую безделушку, и здесь важно «красивую», а не «безделушку».