«Аристотель утверждает, что Гомер после короткого вступления от своего лица быстро выводит на сцену прочих персонажей, тогда как никоим образом нельзя назвать короткими отступления, составляющие большую часть столь длинной поэмы, как „Илиада“. А в „Одиссее“ он выступает от своего лица хотя и коротко, однако столь часто, что эти отступления составляют немалую часть поэмы, и, согласно вышеприведенному суждению, в этой части „Одиссея“ не является поэмой, а ее автор – поэтом».
Для Аристотеля Гомер однозначно был великим поэтом, потому что описывал завершенные драматические сцены. Тогда как для Патрици сама решимость Гомера описывать такие сцены разрушает драматическую или живописную иллюзию, примерно как в «Картине» Кебета иллюзия была бы разрушена, если бы Экзегет и Простец были бы конкретными, а не условными лицами.
Но авторитет Гомера был очень высок и в эпоху Ренессанса, и позднее. Значит, что остается? Иллюстрировать Гомера, показывая, как наглядное представление о действии может обрести свой смысл в завершенном изображении этого действия. Здесь Патрици возвращается к античному пониманию наглядности как вызывающей удивление; но «удивление» понимает не так, как положено было в античной философии. Он признает удивление не перед непознаваемостью мира, но перед мастерством. Другими словами, единственное свойство иллюстрации – ее не может сделать читатель, а только писатель-профессионал:
«Наглядность так же влечет за собой удивительное; ибо обыкновенный человек не может описать вещь так, чтобы тебе казалось, что ты видишь ее собственными глазами. И хотя этот прием характерен также для историка, оратора, софиста и сказителя, тем не менее, поскольку им часто пользуются поэты, его следует поместить среди свойств поэтических и вызывающих удивление».
В результате наглядность перестает быть риторическим свойством, а становится свойством картины, именно в античном смысле свидетельствующей о спасении, как те картины спасшихся от кораблекрушения, которые помещали в античных храмах и о которых рассказывали храмовые экзегеты. Окончательно начинает говорить о наглядности как о спасительности Томмазо Кампанелла в своей «Поэтике», уже полностью отказавшийся от понятия «подражания» ради понятия «сохранение»:
«Так, мы приходим в ужас, видя больных, несчастных рабов, ибо это люди подобные нам, и они представляют нашему взору картину нашего же несчастья и погибели. Когда же мы видим людей здоровых, полных жизни, свободных, нарядных, то мы радуемся, потому что испытываем ощущение счастья и сохранения нашей природы. Но святой, который более возвышенным оком взирает на зло и видит могущее проистечь из него благо, возрадуется при виде страдающего бедняка, ибо провидит славу, уготованную ему в раю; и опечалится, глядя на заносчивого богача, предвидя адскую его погибель. Поэтому одни и те же вещи прекрасны и безобразны, хороши и дурны в сопоставлении с различными видами самосохранения и в зависимости от чувств тех, кто на них взирает.
Итак, подражание нравится потому, что оно есть причина сохранения; то, чему подражают, нравится как результат и как признак сохранения. Такова природа живописи, фабулы и метафоры… Они служат порукой сохранения не только нас самих, но и всего человеческого рода, и потому несут в себе чувство наслаждения».[1 - Цитаты приводятся по: Эстетика Ренессанса: в 2 т. М., 1980–1981. (Сверены с оригиналом и исправлены)]
Если произведение искусства есть лишь мерка, позволяющая читателю или зрителю оценить правильность своей жизни, то само произведение перестает быть сюжетом и подражанием. Оно становится скорее иллюстрацией самого себя, для умного читателя иллюстрирующим его ум, а для глупого – его глупость. Кампанелла далее провозглашает со всей откровенностью, что поэты представляют нам не вещи, а признаки вещей, или, как мы бы сказали, те их аспекты, которые более всего годятся для иллюстрации. Кампанелла отказывает поэзии в каких-либо навыках синтеза, считая, что поэт, как тот самый Простец в «Картине» Кебета, еще только должен очиститься и выяснить природу блага, тогда как синтезируют образ некие картины, иллюстрации, которые возникнут в его фрагментарном, но «красивом» повествовании:
«Но так как поэт привлекает не столько тем наслаждением, которое заключено во благе, сколько тем, что заключается в красоте (ведь в фабулах и метафорах он представляет не сами вещи, но лишь признаки вещей, признаки же блага образуют прекрасное, а признаки зла – безобразное), – он должен в совершенстве выяснить природу прекрасного».
Н. де Лармассен. «Портрет Томмазо Кампанеллы». Из издания: Isaac Bullart «Acadеmie des Sciences et des Arts». 1682 г. Париж
Если Платон и Аристотель считали, что фигуры речи позволяют сделать идею более наглядной, то для Кампанеллы такая наглядность уже достигнута благодаря тому, что поэзия «красива» и тем самым всем видна, всегда на публике. Наглядность для него – не предмет удивления как этапа в познании, но предмет восхищения знатоков. Поэтому фигуры речи в его труде – это исключительно уловки, необходимые из-за несовершенства нашего внимания и эмоционально нас возбуждающие. Тогда как животные и ангелы уже с самого начала воспринимают всё наглядно, всё как готовые иллюстрации и не нуждаются в таких уловках:
«Напрасно Платон и Пифагор представляют гармонию мира подобной нашей музыке – они безумствуют в этом, как тот, кто стал бы приписывать вселенной наши ощущения вкуса и запаха. Нам смердит труп, но не псу и не ворону, не небу и не земле, не ангелу и не Богу: Богу ведь нет ничего противоположного, ибо всё сущее от Бога. Если существует гармония в небе и у ангелов, то она имеет иные основания и созвучия, нежели кварта, квинта или октава».
Мир для животных и ангелов – большая иллюстрация, а если человеку нужно еще что-то, кроме иллюстраций, то лишь потому, что он несовершен в своей греховности. Кампанелла, пытаясь мыслить как ангелы, ставит в один ряд живое и неживое, прекрасное и отвратительное. Всё, что под Богом – все это одна большая иллюстрация Божьего величия или Божьего всемогущества, а не повод для отдельных эмоциональных реакций или умственных размышлений. Кампанелла поэтому удерживает за поэзией только моральную роль, исключая любое подражание в старом смысле. Для него поэзия – пропагандистский плакат:
«Фабула же получается, когда мы приводим правдоподобные примеры, либо согласные природе, какова история о беседах и любви Энея и Дидоны, либо согласные мнению и поверию людей, как рассказ о том, что Эней спустился в преисподнюю… Многое вводится в фабулу и притчи такого, что само по себе не имеет значения… Трагедии и комедии пронизаны фабулами, и хвала поэту, когда он вводит их уместно, согласно с целью своего наставления, и умеет изобразить действующих лиц так, чтобы они точно выразили истину, подобно тому, как хороший живописец создает изображения, чрезвычайно подобные реальным предметам. Заметим при этом, что в фабуле мы не хотим, чтобы подразумевалось не то, что там говорится, но приводим их в качестве примера, показывая на других обычаях, имея в виду наши добродетели и пороки, и показывая, чего следует избегать и к чему должно стремиться».
Театральное подражание тогда не разыгрывание сюжета, не подражание, а превращение наглядной иллюстрации в столь же наглядный пример того, как такая иллюстрация сбылась публично на людях. Мы видим Палладу на иллюстрации и вдохновляемся быть мудрыми. А если мы смотрим Палладу в театре, то верим, что многие люди уже стали мудрыми, оказываемся в мире той самой утопической мудрости, который создавал Кампанелла в своем самом знаменитом сочинении, головокружительной утопии «Город Солнца»:
«Мы изображаем… добродетели в виде богинь, а пороки в виде чудовищ и дьяволов, и предметы, недоступные чувствам, мы представляем их чувствам аллегорически, например, в виде Паллады и Юноны – Мудрость и Мощь, а в театре их даже представляют в живом виде – куда уж ясней!»
Так появились привычные нам представления об иллюстрации: как об особом ресурсе обобщения, схеме, но вдохновенной, сценарии, но таком, разыгрывание которого изменит социальную жизнь. Так начался путь к иллюстрациям, представляющим современную фантастику, которые должны были непосредственно обеспечивать технический прогресс. Но как заработали картины в нужном направлении, вызывая в нашем уме мысли не обо всем изображенном, но только о центральном символе, которому подчинены остальные? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к наследию Чезаре Рипы.
Чезаре Рипа: повар сюжетов
Слово «иконология» вызывает в памяти иконы, но на самом деле это учение о любых значимых и значительных образах. Если определять содержание этой науки одним словом, то иконология – это учение о способности образов нести самостоятельный смысл, независимо от замысла художника. Как слова, которые употребляет поэт, могут преображаться в поэзии, но никогда не становятся только его достоянием, так же и образы не могут стать лишь продолжением фантазии художника, но всегда имеют смысловую волю, в соответствии с которой художник импровизирует, придумывает собственные решения. Как это происходит – об этом вся наша книга, а пока что мы поговорим о человеке, которому мы обязаны термином «иконология».
Чезаре Рипа был поваром римского кардинала, но его ум занимала не только кухня, но и вообще все то, что мы бы назвали «полнотой материала». Как на кухне должны быть овощи, куски мяса, специи и приправы, так должны быть и в уме сведения о древнем Египте, Греции и Риме; иначе твое знание о происходящем в истории или современной политике не будет достаточно «жареным» и приправленным. Он был человеком, который не следует готовым рецептам, а сразу всё пускает в дело, чтобы само дело бурлило и привлекало внимание.
В 1593 году выходит первое издание его книги «Иконология», а в следующем, XVII веке книга выдерживает уже множество изданий, переводится на разные языки. Дело все в том, что это было время бурного развития самых необычных наук, потеснивших классическую систему. Средние века знали семь свободных искусств: квадривиум математических (арифметика, геометрия, астрономия, музыка) и тривиум литературных (грамматика, диалектика, риторика). Тогда как в XVI–XVII веке благодаря открытию новых континентов и становлению абсолютистских монархий со сложно устроенным «двором», претендовавшим на управление всеми сферами жизни, строительство дорог и водопроводов, ведение внешней и внутренней политики, появляется множество прежде неведомых наук, скажем, «камералистика» (наука принятия решений при дворе), или отдельная наука о кофе и его свойствах, или наука о водопроводах, или о написании дипломатических писем. Происходившее в этот период во всей Европе напоминало наши 1990-е годы, когда тоже, при резком изменении самого устройства экономики, узкий набор старых университетских гуманитарных наук – история, филология, социология – был потеснен множеством новых факультетов: менеджмент, маркетинг, реклама, связи с общественностью…
Иконология в чем-то была похожа на рекламу, как наука о самых ярких и запоминающихся образах, а в чем-то на связи с общественностью, как учение о тех смыслах, которые опознают все зрители, даже если они не вполне отдают себе в этом отчет. Как названные нынешние коммерческие науки исходят из «воздействия на подсознание», «неявного знания», «нейролингвистического программирования», так и иконология – из того, что образы могут быть не вполне ясными, но когда они встречаются часто, то передают однозначный и неоспоримый смысл, не вполне заметный для зрителя, но оставляющий глубочайшее впечатление. И цель иконологии – научить грамотно использовать эти символы, чтобы сообщения стали однозначными, и общение между людьми – глубоким.
Полное название книги Чезаре Рипа такое:
«Иконология, или Универсальное описание образов, взятых из Античности и прочих областей. Произведение столь же нужное, сколь и полезное для поэтов, живописцев и скульпторов для изображения добродетелей, пороков, чувств и человеческих страстей».
Такое название сразу определяет, кто адресаты книги – поэты и художники, которым надлежит сделать свои идеи убедительными и поучительными, соединяя проницательную мысль с захватывающей чувственностью. Тогда люди начнут следовать добродетелям, потому что сама логика обстоятельств в соединении со смыслами отвлеченных понятий о человеческих свойствах и качествах будет к этому подталкивать.
В этой книге отвлеченные понятия предстали в виде фигур, обычно женских, потому что в латыни многие слова с отвлеченным значением – женского рода. Например, Постоянство[2 - Все пять приводимых гравюр Ч. Рипа взяты из издания: Ripa С. Iconologia overo Descrittione Dell’imagini Universali cavate dall’Antichit? et da altri luoghi (1611 г. Венеция).], или по-латыни Констанция, оказалась женщиной, держащей в руке колонну и стоящей на фоне алтаря. Сразу понятно, что колонна – нечто устойчивое, несокрушимое, на чем держится вся конструкция. А вот алтарь уже потребует от нас пояснений: можно вспомнить подвиг Муция Сцеволы, который предпочел сжечь руку на огне, но не сдаться врагам, а можно просто подумать о том, что стойкость – религиозное чувство преданности делу. Поэтому под каждой картинкой есть небольшой рассказ, объясняющий, как построено это изображение. Рассматривая иллюстрации, мы быстро догадываемся, кто на них. Подхалимство изображено с ульем, медоточивыми льстивыми пчелами и оленем как чутким животным, ловля малейших перемен настроения начальника. Благодеяние – с крылом поспешной помощи на одной руке, тремя грациями, милостями в другой и опекаемыми зверями подле, сняв с себя даже плащ, чтобы отдать его нищим. Веселость танцует с бутылкой и рюмкой, понятно, и в цветастом платье, чуть задранном слева от нас (типичная «фигура пафоса», полет по ветру свободной ленты), потому что веселиться всегда хорошо в молодости, в цветущую весну жизни.
Ч. Рипа. «Подхалимство»
Ч. Рипа. «Постоянство»
Ч. Рипа. «Благодеяние»
Ч. Рипа. «Веселость»
Посмотрим сейчас на изображение Европы: в руке она держит маяк, указывая пути торговли и процветания для всего мира. По обе стороны от нее рога изобилия: рост инфраструктуры привел к тому, что даже рогов изобилия стало два. Европа покровительствует университетам (сова, книги и геометрические инструменты), объединяет духовную и светскую власть (папская тиара и королевская корона). При этом маяк она держит в правой руке, а справа со стороны зрителя стоит боевой конь и оружие. Таким образом, в аллегорическом рисунке даны две точки зрения: сама Европа хочет только мира, но зритель, если настанет необходимость, должен быть готов ее защищать.
Ч. Рипа. «Европа»
Книга Чезаре Рипы вызвала множество подражаний. Одно из них – труд «Символы и эмблемы», составленный и изданный в Голландии по заказу Петра I. В нем уже аллегорические изображения помещены в круглые щиты и непонятны без кратких подписей. Петр I считал, что эта книга поможет распространить в России западную аристократическую культуру, и разрешил продавать ее всем желающим, чтобы Россия познакомилась с главными понятиями дворянской чести, выраженными в загадочных, но тем более запоминающихся картинках. По сути, перед нами материал для гербов и девизов, но само расположение в одной книге множества таких круглых щитов (840 эмблем) не могло не захватывать воображения читателей. Главный герой «Дворянского гнезда» (1859) И.С. Тургенева читал эту книгу в детстве, и ее многозначительность запомнилась ему на всю жизнь:
«Лаврецкий нашел также несколько старых календарей и сонников и таинственное сочинение г. Амбодика; много воспоминаний возбудили в нем давно забытые, но знакомые „Символы и эмблемы“».
А русский богослов Павел Флоренский использовал картинки из этой книги в качестве эпиграфов к своей диссертации «Столп и утверждение истины» (1914). Некоторые из символов этой книги вошли в официальную русскую культуру, например, изображение закона как увенчанной короной колонны употребляется и в современной геральдике нашей страны, а два скрепленных якоря остаются на гербе Санкт-Петербурга.
Аби Варбург и его «Мнемозина»
Чезаре Рипа и его последователи создавали книги только с практическим замахом: помочь аристократии и вообще политической элите лучше осознать свою культурную миссию. Научную иконологию разработал Аби (Абрахам Мориц) Варбург (1866–1929), один из самых необычных исследователей искусства. Он происходил из семьи банкиров, итальянских евреев, живших в Германии, но при этом не захотел продолжать семейное дело, отказавшись от наследства в пользу братьев, но с одним только условием: чтобы ему давали деньги на покупку любых книг, какие пожелает. Так он собрал огромную библиотеку, для которой после построил здание в Гамбурге – вообще, Варбург был одним из основателей и спонсоров Гамбургского университета. В 1933 году, опасаясь нацистских погромов, ученики перевезли библиотеку в Лондон, где она хранится до сих пор.
Эта библиотека устроена особым образом: книги в ней стояли и стоят не по алфавиту и даже не по отраслям знания или темам, а по некоторому сродству: скажем, рядом может оказаться альбом по искусству какого-то художника и старинный учебник по анатомии, если именно анатомические особенности изображения – ключ к пониманию этой живописи. Или, скажем, алхимический трактат и книга по психологии, если оказывается, что психология пользуется до сих пор образами, взятыми из химии или алхимии, вроде «сублимация» или «влечение».
Варбург интересовался одновременно многими науками: психологией, этнографией, социологией, и все их поставил на службу толкованию искусства. Например, он первый нашел уже упоминавшиеся нами мимоходом «формулы пафоса» – те особенности изображения, которые ничего не добавляют к сюжету, но настраивают зрителя на нужный лад. Например, на фреске Д. Гирландайо «Рождество Иоанна Предтечи» мы видим служанку в развевающихся одеждах. Она ничего не делает, кроме обычных дел служанки, никак не общается с другими участниками сцены, но она с ее воздушным трепетом заставляет зрителя переживать всё происходящее с особым душевным содроганием.
Д. Гирландайо. «Рождество Иоанна Предтечи». Ок. 1490 г. Капелла Торнабуони, Флоренция
Первая крупная работа Варбурга была посвящена двум великим полотнам Боттичелли – «Рождение Венеры» и «Весна». Для нас это растиражированные образы, которые мы встретим и в дизайне, и в рекламе, и в любом учебнике по истории искусства. Для современников Варбурга Боттичелли был только одним из многих художников Ренессанса, невероятно тонким и изящным, но скорее декоратором, чем мыслителем. Варбург доказал, что на самом деле произведения Боттичелли – не просто изображения, но тексты: это рассказы о целых ситуациях, связанные с астрологией и алхимией, теми отраслями знаний, которые сейчас воспринимаются как развлечение, но тогда помогали человеку определить свое место в мире. Например, в левом углу «Весны» стоит Меркурий, иначе говоря, Ртуть, из которой алхимики хотели получить золото. Таково начало алхимического процесса. А в правом углу холодный ветер, Зефир, захватывает нимфу Хлориду, то есть Весеннюю Зелень – алхимический процесс окончен, всё остыло, все тайны исполнены, и главное – не выдать их внешним. Венера и Амор – лучший символ парадоксального алхимического превращения: Венера и мать, и невеста Амора, и девственна, и беременна, а значит, ртуть, оставаясь собой, станет подлинным золотом любви. Между Венерой и Меркурием три Грации – благодать или дар, танец как алхимическая горелка, сублимирующая вещество, в танце мы как будто взлетаем на воздух, но и вещество должно испариться, чтобы преобразиться. А весна – осадок преображенного вещества в виде благоуханных цветов. Алхимия, располагая всего лишь одним инструментом – колбой перегонного куба – стала универсальным языком культуры, объясняя и непонятные уму христианские догматы, такие как непорочное зачатие и девственность Мадонны, и нравственные правила жизни в обществе, необходимость возвышать и преобразовывать свой характер, чтобы получить хороший результат.
С. Боттичелли. «Весна». 1482 г. Галерея Уффици, Флоренция
Алхимический смысл объясняет нам многие картины Ренессанса, например, «Венеру Урбинскую». Она возлежит в зале, как будто перед публикой, как хозяйка. Она нага, вроде бы обнажившись для первой встречи, и волосы ее распущены, как у девушки. Служанки на заднем плане собирают сундуки с приданым, значит, она еще дева. Но она имеет черты зрелой женщины, да и хозяйка, раз у нее собственные покои на верхнем этаже, в огромной зале, а не в девической. Итак, она дева-мать, как ртуть-золото или как Мадонна. Золотые распущенные волосы напоминают о золоте. Красные подушки и темная занавеска – о нагреве и охлаждении. Обруч – об алхимических тайнах, как и лепестки роз – розами называли печати на секретных документах: таинства алхимии не надо выдавать. Перстень – это печать на документы, знак собственности, значит, что она хозяйка, но у нее же собака, напоминающая о религиозной верности и хранении девственности. Дело не в том, что заказчик увлекался алхимией, а в том, что любая картина, как свадебный или какой-то еще подарок, должна была заключать в себе вселенский смысл.
Тициан. «Венера Урбинская». 1538 г. Галерея Уффици, Флоренция
Варбург легко отправлялся в путешествия, например, несколько лет он работал в Мексике, изучая обычаи и обряды местных индейцев, и свыкся с ними душой. Он совершил немало открытий, скажем, фрески дворца Скифанойя в Ферраре прочел как первый астрологический календарь, сопоставивший функции богов и дела местного государя, что-то вроде нынешних корпоративных календарей. Например, мы видим, как в апреле воинственный Марс, то есть месяц март, стоит на коленях перед Венерой, опять же которой покровительствуют три Грации, иначе говоря, в апреле побеждает любовь, у животных наступает брачный сезон, и всем нужно «творить любовь, а не войну», о чем заботится и государь.
Постоянная переписка и ночное чтение подорвали силы Варбурга, которому пришлось долго лечиться в неврологической клинике Л. Бинсвангера. Но в последние годы жизни он испытал новое вдохновение, начав готовить книгу под названием «Атлас Мнемозины». Это были большие альбомные листы, на которые наклеивались картинки со сходными иконологическими программами, от античных или даже вавилонских сцен в камне до современных этикеток, рекламы, газетных фотографий и книжных иллюстраций. Оказалось, что иконология устойчива и, например, преследование на охоте, отношения между человеком и космосом или кулачный бой изображаются одинаково из тысячелетия в тысячелетие, а значит, несут в себе сходные мировоззренческие смыслы.
Ф. дель Косса «Апрель». Фреска. Ок. 1470 г. Палаццо Скифанойя, Феррара
Глава 2
Календарь
От редакции