Сам Сарай-Ага, растолкав толпы удивленных рабов Хамида, пробрался в отдел Харэма, отбросил двери и вдруг остановился, казалось, что башмаки его приросли к порогу.
На софе лежала молодая Татарка; шум разбудил ее, из-под шелкового покрывала показался образ, похожий на Цаганзару, прекрасную деву древних преданий.
– Кто ты? – вскричала она.
– Кто ты? – повторил невольно черный Сарай-Ага. Голос черного Сарай-Аги походил на грубый звук Кангырчи.[89 - Труба.]
Испуганная дева скрылась под покрывалом. – Это Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, – отвечали со страхом столпившиеся ее невольницы.
– Мыслимя? дочь Хамида? – вскричал черный Сарай-Ага. – Что говорите вы мне. Дочь Хамида вчера еще отвел я к Хану, и теперь она уже в Толе!
– Это Мыслимя! – повторили невольницы.
– Недобрые духи живут в доме Хамида! – вскричал Сарай-Ага. – Чауши! останьтесь здесь; не выпускайте никого из дома!.. а я пойду к Хану, сказать ему про чудо!
Запыхавшись, прибежал он в Эи-Сарай.
– Что тебе, копоть солнца? – сказал Харазанли, еще не успокоившись от гнева.
– Великий Хан, Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, жива!.. Та ли Мыслимя, которую я привел к тебе и которая исчезла из Харэма, или другая Мыслимя, только Мыслимя, светлая, как дух Араи, теперь в доме отца своего.
– Привести этого светлого духа Араи ко мне! Черный исчез.
Беспокойно ожидал Харазанли новую Мыслимя. Какое-то доброе предчувствие заменило его исступление и гнев. Взор его прояснился.
– Здесь она, – наконец раздался голос воротившегося Сарай-Аги.
Хан подал нетерпеливый знак раскрыть скорее двери и ввести дочь Хамида.
– Ты ли, Мыслимя? – сказал он вошедшей Татарке.
Она упала к его ногам.
– Прости отца моего! – произнес нежный, очаровательный голос.
Эти слова проникли в душу Харазанли. Он вскочил с дивана, поднял Татарку и сорвал с нее покрывало.
– Твой отец прощен! – произнес Хан трепещущим голосом и не дал дочери Хамида упасть снова перед ним на колени.
– Идите, – сказал он Сарай-Are и Чаушам, – приведите ко мне Хамида.
Мыслимя объяснила Хану всю тайну происшествия, призванный Хамид дополнил догадки.
Хан простил его, назвал отцом своим и вместе с Хамидом и своей Хадыней Мыслимя оплакал судьбу Эмина и Гюль-бухары.
XV
– Что ж сталось с Эмином и Гюльбухарой? – спросил Боярин Татарина, который взялся уже за свою тамбуру.
– Что? живут добра на Урга! А Кара-юли хадит с Бату-Хан на Русь и живи теперь добра на Боярина господина Ростислав Глеба!
– Ах ты саламалык! – сказал Боярин, встав с места и столкнув палкой своей с головы Татарина шитый золотом тюбетай.
– Да я тебе не дам ни экмэка,[90 - Хлеб.] ни браги,[91 - Татарское сладкое питье, из хлеба или из овса сделанное.] покуда не отрастишь себе бороду ниже колена!
– Иок, баба! господина! козла борода, Кара-юли Татара, не козла!
Боярин Люба не слыхал Татарского ответа: он был уже занят огромным своим Жуком и травил им рябую зегзицу, который – бедный! – подвернув под себя голову, катался по полу, спасая лицо и уши от острых зубов собаки.
Жук заговорил как на травле; вцепился в черные мяса несчастному дурню Боярскому. Сам Боярин, вообразив, что он на охоте, собирался уже сострунить[92 - Черные мяса, сострунить – охотничьи термины. – А. Б.] зверя, а Татарин с тамбурой стоял над ним как с чеканом.[93 - Пряжка. «Обязы (поясы) златые, чекан золот», с вставными драгоценными камнями, бирюзою и жемчугом. (Прим. Вельтмана.) В контексте приведенной цитаты чекан может быть и топориком с обухом-молоточком, на длинной рукояти. – А. Б.]
Только Глебовна, взглянув с сожалением на жертву забавы отцовской, торопилась выйти из светлицы.
До какой степени бывает иногда человек унижен! Но часто это же унижение служит к возвышению его. Представьте себе, что судьба, схватив его как мяч, хочет бросить под облака, – не правда ли, что для исполнения этой воли своей она должна размахнуться, опустить руку свою почти до земли и потом уже вскинуть – и вот человек, коснувшись лицом до праха, быстро летит в вышину, летит… разумеется, с тем, чтоб возвратиться на землю, в землю и т. д., но если кто тяжел и у кого в голове нет парашюта, то возвращение его к земле еще быстрее, еще скорее, нежели полет под облака. Вообще падать скучно.
Травля еще не совсем кончилась, когда пришли сказать Боярину, что в село приехал Княжеский гонец с письмом. Гонца призвали к Боярину. И стал читать гонец:
– «Князь Мстислав Мстиславич, старый, Галицкий, посылает ко всем отчинам Князей, Бояром их и Дворяном, и нищим, и сильным, и худым, и простьцем, и ко всем людям, наряд и весть: не держати у собе отроча, сына Воеводы Ноугорочького Ивора, Иву, иже есть взрастом малый, плечами велики, лицом рябый, нелепый, очима малы, точию бо слепы, чермная Ягодина на челе, другая большая у левого ока. И кто укажет или приведет крестного сына Княжеского, тому дастся во отчину село Княжеское и златых гривен десять».
– Не ведаю такого ни в дому моем, ни в деревне моей, – отвечал Боярин гонцу, загородив собою дурня рябую зегзицу.
Гонец отправился далее, объявлять Княжеский наряд отчинам Князей, Боярам, Дворянам, нищим, сильным и худым…
Между тем Боярин Люба подошел к рябой зегзице, осмотрел его с ног до головы, повернул к свету безобразный оттиск лица его, на котором излишества и недостатки противоречили подобию человеческому, и казалось, что считал рябины, вымерял ширину глаз, расстояние их одного от другого, величину рта, ноздрей и носа, толстоту губ и объем лица, как живописец, который сходство хочет похитить циркулем, а не постижением таинственного отражения души в чертах человека.
Осмотрев все бесчисленные приметы своего дурня, по которым можно было бы его отыскать в толпе уродов, которыми исполнен земной шар, Ростислав Глебович, без стуку и шуму своими чеботами, пробрался на половину своей жены.
– Касьяновна! – сказал он ей. – У нас в доме клад!
Касьяновна любила золото, а муж ее истощил его, как молодость и силы свои, и не только на приданое дочери Глебовне, но и на наряды ей самой недоставало уже десятины от бедной, погоревшей смерды села Заборовья, принадлежавшего Ростиславу Глебовичу.
Никто не слыхал, что говорил Боярин жене своей, а потом призванной Глебовне, в которой доброта сердечная заменяла все женские недостатки и достоинства, и даже доброту душевную.
– Итак, ты согласна, – сказал наконец вслух отец ее.
– Согласна, – отвечала Глебовна.
– Сегодня же свадьба, завтра еду я в Каменец к Князю Мстиславу, и он даст мне обещанную награду, а тебе приданое.
Представьте же себе, читатели и читательницы, что Боярского дурня, прозванного рябой зигзицею, ведут в мовню, снимают с него красный кармазинный кожух и пестную сорочку, негуют его душистым березовым веником и наконец, одев в шитый серебром кожух, ведут в храм рука об руку с Боярской дочерью Глебовной.
Он молчит; ему хорошо, тем более что сам Ростислав Глебович отгоняет от него ненавистного ему Жука.
Что Боярин Люба пожелал выдать единственную дочь свою за дурня, это понятно всякому, ибо дурень носил в себе все приметы Ивы Иворовича Путы-Зарева, Княжеского крестника; но почему Глебовна согласилась без малейшего противоречия выйти замуж за дворового дурня, за рябую зегзицу, за безобразного Иву и т. д., это неизвестно: причины она носила под сердцем. Кто ж, кроме времени, мог объяснить, какого рода были эти причины?
Историки говорят, что это было просто внушение судьбы, заботящейся о продолжении рода Пута-Заревых.
XVI