
За границей
– Aber helfen Sie mir! Jch weiss nicht was mit dem Publicum machen! Die Thüre ist ja schon ausgeschlagen!
Бегу вниз и еще по дороге слышу, как дверные стекла вылетали и со звоном падали на мозаичный пол вестибюля. Подбегаю к дверям и прихожу в ужас. Электрический свет над подъездом освещал громадную толпу народа. Проезд по улице в экипажах. был невозможен. Несколько полицейских из всех сил тщетно старались, чтобы хотя сколько-нибудь оттеснить толпу. Оставалось еще 10 минут до впуска, но публика уже очертя голову стремилась войти в Кюнстлергауз. Передние, теснимые задними, напирали на двери. Стекла не выдерживали напора, лопались и вылетали. Сквозь выломанные окна просовывались головы людей, палки, зонтики, слышались крики, мольбы, шум, брань. Вообще творилось что-то невозможное; и я увидел, что все столпилась так называемая чистая публика: дамы в роскошных туалетах, мужчины в цилиндрах. Мы с Валем, конечно, немедленно же распорядились отпереть двери и впускать публику понемногу. Куда! Только двери растворили, хлынула такая толпа, какой я потом никогда не видал. Смято было все, что попалось на дороге. Не знаю, успели ли кому выдать билеты. Моментально все залы выставки так наполнились, что решительно негде было повернуться. А на улице все еще оставался громадный хвост. В это же самое время архитектор Кюнстлергауза, пресимпатичный толстяк Штрейт, подбежал ко мне и сообщил, что в нижнем этаже на потолках образовались трещины.
Сколько в этот вечер перебывало народу, определить было трудно, так как я уверен, что половина попала без билетов. Одним словом, успех выставки в Вене был сразу обеспечен.
Так как надо было ожидать с каждым днем все большего и большего наплыва публики, то, в виду того, чтобы потолки не дали еще больших трещин, мы сделали распоряжение впускать публику по частям, по мере выхода прежней. Действительно, с каждым днем, желающих видеть картины все прибывало и прибывало. Секретарь Валь, чуть ли не на другой же день по открытии выставки, сказал мне, крепко пожимая руку:
– Ich bin sicher, dass ihr Bruder bald so bekannt sein wird, in Wien, wie Bismark.
И он сказал правду. Не позже, как через неделю, брату нельзя было показаться ни в одном ресторане. Его тотчас же узнавали, как он ни прятал свою длинную черную бороду за воротник пальто, и показывали чуть не пальцами. А брат ужасно не любил, чтобы на него обращали внимание. И как только, бывало, замечал это, то немедленно же звал кельнера, расплачивался за недопитый кофе, и мы пускались с ним по Вене искать новый ресторан.
Каждый день то в той, то в другой газете, появлялись самые хвалебные статьи о его картинах. Некоторые из них занимали под-ряд по два и по три фельетона.
Так как я еще в Петербурге обещал моему другу Владимиру Васильевичу Стасову посылать все статьи, которые только будут касаться выставки, то я вдруг очутился в большом затруднении. У меня не хватало ни сил, ни времени пробегать все газеты и делать вырезки. Просто пальцы заболели от ножниц. Достаточно сказать, что за 26 дней было продано 94,892 входных билетов и 31,670 каталогов.
У меня эти цифры были тогда же тщательно записаны.
Глава VI
Берлин
Из Вены картины перевезли в Берлин, откуда мы получили уже множество приглашений.
Из всех помещений здесь больше всего нам понравился «Кроль-Театр». В нем был громадный зал, роскошно отделанный, но с плохим дневным светом. Поэтому решено было устроить выставку при одном электрическом освещении. В Берлин приехал к нам, знакомый уже по Петербургской выставке, плотник Яков, и с ним еще один парень, Александр. Брат выписал их из Петербурга для того, чтобы они, кроме плотничьей работы, следили еще за сохранностью картин и в то же время отбирали билеты от публики. Про Якова немцы говорили: «Ein schöner Russe». Он был очень симпатичен и к тому же смышлен. Своими плотничьими способностями он не раз приводил в изумление самых дельных мастеров. Так например: во время устройства выставки в Кроль-Театре, коего стены все покрыты роскошными лепными украшениями, хозяин зала разрешил нам ставить леса и укрепы для картин с тем только условием, чтобы не вбивать в стены ни одного гвоздя. Немецкие плотники, кому мы ни предлагали, все отказались, говоря, что невозможно без гвоздей поставить такие тяжелые рамы. А Яков поставил.
Как теперь вижу, работает он в Kroll-Theater, в своей красной кумачной рубахе, подпоясанной шерстяным пояском с молитвами. На его работу с любопытством поглядывает один плотник немец, который отказался работать, причем держит за руку своего сынишку, хорошенького мальчика лет 7–8. Вдруг этот мальчик, видя как Яков поднимает большую раму, с наивной детской радостью кричит:
– Der Russe ist nicht dumm!
Он, очевидно, повторял фразу, которую неоднократно слышал перед, тем от своего отца. Крик этот был так забавен, что я невольно расхохотался. Другой плотник, Александр, еще совсем молодой парень, тоже здоровый, широкоплечий, с крупными чертами лица был далеко не так красив, как Яков, но тоже проворен.
С приездом их, дело по устройству выставки у нас пошло еще быстрее. Художник сам указывал, как надо ставить картины, и наша работа вскоре была вся окончена.
Помню, во время этих работ, я иду как-то по зале, смотрю, входит Михаил Дмитриевич Скобелев в своем сереньком пальто и серой шляпе. Он возвращался из Парижа. Как только я увидал его, не знаю почему, сердце мое сильно забилось, кровь прилила к голове, и мне чрезвычайно стало жалко расставаться со Скобелевым. Кажется, так и бросил бы все и поехал бы вместе с ним в Россию.
Скобелев побыл у нас около часа, простился, и мы с ним больше не виделись. Не даром мне было так жаль его! Через 5 месяцев его уже не стало.
«Kron-Prinz»
Перед самым открытием выставки, вбегает к нам в зал придворный лакей и объявляет, что сию минуту приедет крон-принц смотреть выставку.
Мы идем встречать его. Выставка была у нас устроена в Берлине еще шикарнее, чем в Вене. Все большие картины мы отделили одну от другой клумбами тропических растений: пальмами, рододендронами, латаниями и т. п., так что, при входе в зал, картины, освещенные ярким электрическим светом, производили замечательный эффект.
Наследный принц входит в зал под руку со своей супругой и в сопровождении нескольких приближенных. Брат немедленно же представляется, а затем представляет и меня. Наследный принц очень любезно с нами здоровается, проходит на средину зала и отсюда окидывает взором картины. Он так поражается выставкой, что как-то приседает всем корпусом, круто повертывается на одной ноге и восторженно восклицает:
– Aber das ist ja practhvoll!
Художник предлагает крон-принцессе объяснить все картины, а я отправляюсь с крон-принцем. Ему очень понравился военный отдел, тем более, что он сам был на войне в 1870 году. В особенности он долго любовался картинами «Скобелев под Шейновым» и «На Шипке все спокойно». Супруга наследного принца, как сама художница, сразу поняла достоинство картин. Она оценила трудность изобразить на белом фоне фигуры, одетые в белое же, что было мастерски выполнено на одном индийском этюде. Брат подарил крон-принцессе этот этюд.
Здесь, в Берлине, так же как и в Вене, накануне открытия выставки, были приглашены многие лица из литературного, ученого и дипломатического мира. В этот день вся площадь перед Кроль-театром покрылась самыми элегантными экипажами. Обширная зала Кроль-Театра настолько наполнилась народом, что многим по-долгу приходилось стоять на одном месте, прежде чем возможно было протиснуться поближе к картинам. В зале поминутно слышались восклицания:
– Das ist ja aber reizend! Der ist ja kolossal! Ganz famos!..
Мольтке
В первые дни к нам очень много ходило военных. Некоторых из них я встречал по нескольку раз.
Как-то утром стою в зале. Публики уже собралось порядочно. Вдруг вижу, подходит ко мне один старый служитель театра и таинственно докладывает на ухо:
– Graf feldmarchall Moltke! При этом он тычет пальцем в спину на одного высокого, тощего военного, который скромно направлялся к картинам.
– Gut, gut! говорю я и киваю ему головой, но еще не трогаюсь с места.
Сторож, видимо, не доволен моей холодностью. Он заметно удивлен, что я не бросился опрометью представляться знаменитому стратегу, – идет себе обратно, ворчит что-то и пожимает плечами. Я захожу с боку к старому генералу и искоса заглядываю ему в лицо. Мольтке! Мольтке! Действительно, Модьтке! рассуждаю я с самим собой. Но какое у него восковое лицо, тощее, желтовато-бледное, как выжатый лимон, без бороды и усов.
Мольтке останавливается перед картиной «30 августа под Плевной», где Государь Император с возвышенности наблюдал заходом боя. Он долго смотрит на нее. Затем, внимательно рассматривает картину «Наши пленные». В это время я подхожу к нему и представляюсь. Генерал чрезвычайно обрадовался и крепко жмет мою руку.
– Es war ja gerade so bei uns! говорит он и головой указывает на картины.
Мольтке долго ходил по выставке, глубокомысленно покачивал головой, иногда едва заметно улыбался и что-то бормотал про себя.
Хотя в зале было тепло, но фельдмаршал ходил в пальто с приподнятым воротником и в фуражке, которая была надета очень глубоко. Старик точно желал скрыть от людских взоров свое морщинистое лицо. Все военные, бывшие в зале, моментально узнали о присутствии своего знаменитого учителя. Они столпились за его спиной и следовали на приличной дистанции. Вся остальная публика, как только замечала Мольтке, с почтением расступалась и давала дорогу. Я проводил его до дверей, где мы очень любезно расстались.
И что же! После него военных посетителей точно отрезало. Прежде, бывало, офицеры толпой, человек по 10–15, весело вбегали в зал и прямо направлялись к военным картинам. Там, обыкновенно, кто-нибудь, побывавший раньше на выставке, начинал оживленно рассказывать и объяснять что либо подмеченное им, и вся толпа офицеров с великим интересом переходила от одной картины к другой. Теперь же кое-когда завернет военный, и то, как-то несмело, точно крадучись. Посмотрит немного, – и поскорей назад. Оказалось, что старый Мольтке, насмотревшись на наши картины, рассудил, что военным не следует смотреть на ужасы войны, и запретил офицерам вход на выставку.
Два года спустя, я отправил Мольтке один экземпляр моей книги «Дома и на войне», переведенный на немецкий язык капитаном прусской службы Дригальским. Фельдмаршал остался очень доволен и прислал мне свою фотографическую карточку и следующее собственноручное письмо:
Berlin 28. 12. 87.
Euer Hochwolilgeboren, sage icli meinen verbindlichsten Dank für Ihre mir freundlichst übersandten Erinnerungen aus den Feldzügen 1877 und 1882. Ich habe das Buch mit dem lebhaftesten Interesse gelesen. Möge das beifolgende Bild Ihnen meinen Dank überbringen.
Sehr ergebenst
Gr. Moltke.Feldmarschall[7].Вскоре после Мольтке приехал к нам старый эрц-герцог Карл. Он уже был так дряхл, что его возили по зале в ручной тележке.
Я и ему тоже объяснял картины.
Когда эрц-герцога уже вывозили в тележке из залы, с ним едва не приключилась катастрофа. Старик приподнялся, чтобы взглянуть на фотографии, разложенные на столе, и затем, полагая, что его человек стоял сзади, опрокинулся, чтобы сесть обратно в тележку. Слуга же в это время пошел за пальто, и ежели бы я не подхватил, то старик страшно разбился бы.
В Берлине народу перебывало на выставке еще больше, чем в Вене. За 70 дней было 137,772 посетителя, а каталогов продано 45,354.
Надо сказать, что помещение в Берлине было гораздо больше, чем в Вене, да и самый Кроль-Театр находился в стороне от центра города. Все это значительно ослабляло «Drang», как выражались немцы, т. е. напор публики.
Яков
Как-то вечером, по окончании выставки, обращаюсь к моему Якову, который в это время запирал двери в зал Кроль-Театра, и говорю ему:
– А ведь ничего! И здесь не хуже Вены будет!
– Мелочи много идет, отвечает тот с серьезным деловым видом, при чем, по привычке, чтобы придать своим словам больше важности, как-то особенно начинает жевать и чавкать губами, точно он старался что-то проглотить.
– Как это, мелочи много? спрашиваю его.
– Мелочи – значит бедноты! серьезно поясняет Яков. – Все по 3 да по 4 одежи просят на один крюк вешать, недовольным тоном говорит он, привыкнув, как оказывается, еще с петербургской выставки ценить публику по количеству вешаемых платьев на один крюк. Между прочим, надо сказать, что брат мой, стараясь по возможности удешевить вход на выставку, приказал вывесить в прихожей объявление, что за сохранение верхнего платья и зонтиков ничего не платят.
– Эх барин! весело восклицает Яков, одушевляясь воспоминанием о петербургской выставке. То ли дело у нас-то бывало, в Петербурге, в доме Безобразова: подкатит это гвардейский офицерик на собственной лошадке, войдет в прихожую, не глядя скинет пальто и гоголем летит наверх по лестнице. Ну вот уж, его пальто, известно, одно на номерок и вешаешь; смотришь – рублевку и получил.
– А вы Ивана, моего подручного, помните, такой был рыжий, шадровитый парень? спрашивает он.
– А что?
– Да так! – и Яков многозначительно крутит головой. Затем продолжает: Тот, бывало, наберет эво сколько одежи! – И в доказательство рассказчик широко разводит руками. Думает, тут-то и барыши! Навесит это столько, что вешалка трещит, а вечером считать – все денег мало. А все оттого, что хватал без рассудку: и от гимназистов, и от студентов, и от купцов. А от этого народу, известно, какая польза, много, что по гривеннику дадут! А уж нет же хуже попов, с сердцем продолжает рассказчик. – Я никогда от них не брал одежи, все к другим ребятам отсылал. У меня, говорю, батюшка, вешать некуда, все места заняты.
– Почему же? – спрашиваю я.
– Да как же! Придет это он со своей матушкой, да со свояченой, да с кучей ребят, да всем им валенки сними, да околоти, да убери, да все их платье непременно на одну спицу повесь. Чистый зарез! А в конце концов за всю-то работу, сам-от пятак в руку и отвалит, а нет, так и три копейки! Ей Богу! – Затем через некоторый промежуток времени он восклицает:
– А все-таки наш народ куды лучше здешнего!
– Что же тебе здешняя публика не нравится? с любопытством спрашиваю я.
– Здешний народ скупой! рассказывает Яков. – Вот, намедни один господин, такой важный из себя, должно богатый, уронил 10 пфенигов; так веришь ли, барин, уж он ползал-ползал тут круг вешалок, все искал, даже и нам-то его жалко стало, и нас-то замучил. Разве наши господа погнались-бы за такой мелочью; давно-бы плюнули, – и Яков с презрением машет рукой.
– Ну, а все-таки народ здесь видный? – возражаю ему, интересуясь его мнением.
– Народ крупен, говорить не остается, рослый, – с уверенностью отвечает он, а затем, меняя тон голоса, с какой-то нежностью, восторженно восклицает: А какие барыни-то здесь есть! Видели, две сегодня приходили? – Я хотел было за вами бежать, чтобы посмотрели! Этакие-то чистые, белые, румянец во всю щеку! Что твои московские купчихи! с расстановкой, внушительным голосом, объясняет Яков, при чем правой рукой так помахивает, точно желал взвесить, тяжелы ли были эти красавицы. Яков был большой поклонник женской красоты, в особенности русской, и уже если он сравнил этих немок с московскими купчихами, значит, они ему уже очень крепко понравились.
Этот Яков был презабавный. рассказал мне как-то о нем брат Василий Васильевич следующий казус.
Дело относится еще к 1874 году, ко времени туркестанской выставки брата в С.-Петербурге, в здании министерства внутренних дел, что у Александринского театра. На выставку приезжает покойный Государь Александр II и подымается наверх. Вскоре, вслед за Государем, приезжает покойный Великий князь Николай Николаевич, скидает шинель на руки этого самого Якова, обращается к нему и спрашивает:
– А что, брат наверху? – намекая, конечно, на Государя.
Яков же, нисколько не смущаясь, показывает рукой наверх и говорит:
– Пожалуйте-с! Братец ваш там, на верху-с!
M-r George
Обедал я в Берлине в небольшом французском ресторане, на «Unter den Linden». С хозяином ресторана я скоро познакомился. Это был старичек француз, хромой, небольшего роста, с маленькой седенькой бородкой и подстриженными усами. Я очень любил поговорить с ним во время обеда. Предложу ему, бывало, стакан вина, до которого он был большой охотник, и мы беседуем.
M-r George, так звали хозяина, всегда садился поближе к дверям, чтобы иметь возможность встретить и проводить гостя. А большинство его посетителей составляла самая фешенебельная гвардейская молодежь – офицеры.
Хозяин, уже по своей натуре, не любил немцев, а после 1870 г., как он сам мне признавался, ненависть эта удвоилась; но, живя долго в Берлине, сумел так приноровиться к их вкусу и привычкам, что те даже полюбили m-r George. Поэтому мне очень интересно было наблюдать, как он обходился со своими гостями. Вот мы сидим, попиваем вино и разговариваем по-французски, конечно, о немцах. Хозяин, вполголоса, сердито бранит их, в особенности офицерство, за их будто-бы чванство, гордость, самонадеянность, а главное, за их манеру ходить с выпяченною грудью; при этом старик встает, боязливо озирается, чтобы его кто не увидал из гостей, и начинает превосходно копировать походку немецкого офицера. Я невольно смеюсь. В эту самую минуту дверь с улицы широко распахивается и красавец улан, молодой, румяный, с тонкими закрученными кверху усиками, не снимая фуражки, гордо проходить мимо нас, звеня своими длинными стальными шпорами. Я мельком взглядываю на хозяина. И, о чудо! я не узнаю его. Что с ним приключилось! Старик стоял, опустив голову на грудь, глаза закрыты, спина согбена, руки опущены по швам и, точно приговоренный, ожидал своей последней минуты. Звон шпор становится все слабее и слабее. Хозяин как-бы приходит в себя. Исподволь приподымает голову, озирается офицеру вслед и затем, как ни в чем не бывало, садится на свое место и продолжает начатый разговор.
– Да, мы без России пропали-бы! Здесь все, что вы кушаете, все из России, – говорит он горячась все более и более. – Рябчик, который у вас на тарелке – из России, хлеб из России, огурцы из России, икра, рыба, все, все из России. Что-бы эти – тут мой почтенный хозяин употребляет бранное слово, – стали-бы делать без ваших продуктов! – и он сердито ударяет кулаком по столу. Но, как нарочно, в самую горячую минуту, дверь опять распахивается, и новый гвардеец, такой же бравый, со звоном и шумом, также гордо проходит мимо нас. С хозяином опять моментально происходит точно такая же перемена. Он быстро вскакивает со стула, беспомощно свешивает голову на бок, глаза закатывает под лоб, и весь на мгновение изображает из себя как-бы статую. Ну, смех да и только!
Глава VII
Дрезден
После Берлина картины брата были выставлены в Гамбурге, Дрездене, Брюсселе, Пеште и, наконец, попали в Москву. Как в Гамбурге, так и в Дрездене, успех был полный, но все-таки сбор едва мог окупить затраты, хотя при взгляде на множество посетителей казалось, что должен был оставаться большой барыш. Но в том-то и дело, что подобные выставки, какие делал брат, могли окупаться только в самых больших городах, как например: Вена. Берлин, Петербург, с миллионным населением. Ежели сосчитать перевозку, страховку в дороге и на выставке, укупорку, раскупорку, наем помещения, постановку и т. п. расходы, то в результатах ничего не оставалось. Ведь одно убранство картин цветами в Гамбурге стоило 400 марок, а электрическое освещение 3000 марок.
В Дрездене выставка была открыта летом, на Брюллевой террасе, в здании, где устраиваются все дрезденские выставки картин. Более удобного помещения трудно было-бы подобрать. Погода все время стояла превосходная.
Каждый день, с утра до вечера, здесь гуляет масса народу. Летом сюда в особенности много приезжает англичан и американцев.
Помню, стою я раз, под вечер, на набережной террасы и разговариваю с кассиром выставочного помещения, еще во время их выставки, о том, что цена за вход 30 пфенигов – дорога, и что надо меньше брать.
– Seien Sie nur ruhig! – ответил он самоуверенно, – unser Publikum ist schon gewöhnt.
– Так вот оттого у вас и мало народу бывает, – говорю ему, совершенно не подозревая, что этими словами задеваю его за живое.
– Glauben Sie mehr Besuch zu haben? – с хитрой улыбкой, и не без надменности спрашивает он. И затем, не дождавшись моего ответа, говорит:
– Sie werden nie mehr haben! Unser Publikum ist ganz besonders!
Когда же у нас впоследствии здесь ежедневно бывали тысячи посетителей, он при встрече со мной как-то странно разводил руками и мычал что-то себе под нос.
В Дрездене я очень любил посидеть вечерком на Брюллевой террасе и помечтать. Ресторан был здесь отличный. Бывало, как только выставка закроется, люди мои уйдут к себе на квартиру, гуляющая публика начнет расходиться, я спрошу себе чашку кофе, сяду за стол, поближе к набережной, и любуюсь на Эльбу. Мне в особенности нравился на противоположном берегу, как раз против террасы, маленький, всего с ¼ десятины величиной, прелестный покосец. Его уже несколько дней как скосили и убирают.
Вечереет. Я сижу и смотрю на рабочих. Костюмы их резко отличаются от наших крестьянских. У женщин талии узенькие, точно затянутые в корсет. Мужчины в широких куртках и в широких шляпах.
Город понемножку успокоивается от дневной суеты. Кругом тихо. Река мирно катит свои мутные волны, и уже на ней, кое-где, показались огоньки. Воздух теплый, дышется легко. Вот и солнышко закатилось. С реки повеяло прохладой. На синем золотистом горизонте ясно обрисовываются темные очертания старинных остроконечных городских крыш и угловатых стен и башен. Рабочие с покоса незаметно скрылись, и как-бы в доказательство своей работы, оставили несколько копен сена. Я машинально считаю их: одна, две, три, вот здесь еще четыре – всего семь копен, а их работало четыре женщины, да трое мужчин! Стоило, думаю, работать… Но уже пора домой. На террасе давно никого нет. Достаю кошелек, расплачиваюсь с кельнером и тихонько плетусь во-свояси.
Яков еще не спит. Он уселся под окном в своей комнатке, покуривает из маленькой трубочки и поджидает меня, поболтать, и в то же время, чтобы помочь раздеться. Вот он увидал меня, быстро прижимает большим пальцем в трубке огонь, нисколько не опасаясь ожечься, прячет трубку в карман и встречает меня. Я раздеваюсь и ложусь в постель. Яков стоит и рассказывает мне о событиях дня на выставке.
– Один барин, русский, сегодня были, под ручку со своей барыней, должно с женой, князь какой-то, фамилию они называли, да я забыл. Вас спрашивали, – объясняет он.
– Разве он знает меня?
– Старик сказывал, что он-то вас не знает, а вот сын, говорит, мой с вашим барином вместе на войне были. Такой разговорчивый. Мой сын, говорит, недавно женился, 17 тысяч десятин чернозему в Тамбовской губернии взял.
– Ну Бог с ними, – говорю ему, – садись-ка лучше, да расскажи что-нибудь про своих Кологривских.
– Да про кого же вам?… Разве про нашего старшину? Не рассказывал я вам?.. – говорит он и присаживается возле меня на стуле.
– Ну вот, слушай барин! Жил это у нас в посаде волостной старшина, – начинает Яков и потирает руками колени, – Иваном Степановичем звали; мужик умный, богатый. И получил он от царя за какое-то пожертвование золотой перстень с бриллиантом. Ну, конечно, на радостях, созвал он гостей и задал нам пир горой. Промежь гостей сидел за столом еще один волостной, Иван Филиппов, по фамилии Кручинин, и висела у него на груди большая золотая медаль за то, что в нашей стороне богоугодное заведение выстроил. Вот когда пирог-то подали, хозяин и давай угощать гостей: – Пожалуйте, говорит, господа, покушайте! Иван Филипныч, не откажите, почтеннейший, ну хоть еще один кусочек, – а сам пальцем-то с перстнем по пирогу и водит – и водит, дескать, знай наших, смотри, как его царь жалует. А Иван Филиппин, будто так невзначай, тычет себе рукой под горлом, где у него медаль висела, да. и говорит:
– Ей же, ей, почтеннейший Иван Степаныч, я сыт по горло. – И так это было нам всем смешно смотреть, что мы долго после того смеялись.
Яков оканчивает рассказ и сам от души хохочет.
– А я сидел сейчас на террасе, да смотрел, как это здесь покос убирают, вот-то потеха! семь копен накосили, а пять человек народу работало, – рассказываю я – зеваю и уж чувствую, что начинаю дремать.
– Ой! не говори барин! – оживленно восклицает Яков. – Ходил я вечор смотреть на этот покос, так кажись моя девчонка Симаха – 12 лет, вот эдаконькая, – и он рукой указывает от полу аршина на полтора – больше наработала бы, чем их баба, ей-Богу! Уж они валандаются-валандаются, круг копны-то, не смотрел-бы. – Затем видит, что я дремлю, тихонечко уходит.