– Ох ты боже мой, – хохотала она, – ручку… это же надо, ручку… такое горе и из-за ручки… да у меня миллион этих ручек, бери сколько хочешь. Пойдем, пойдем, – тянула она меня за плечо, – пойдем я тебе дам.
– Нет, нет, нельзя, – упирался я и мотал головой, – это пре… пере… преступление. Мне мама так сказала, но вы прощаете меня, прощаете, да?
– Ну конечно, малыш, прощаю, ты очень хороший мальчик, ты смелый очень, не побоялся, пришел, правду сказал, и знаешь, что… оставь-ка эту ручку себе, потому что смелость и честность должны вознаграждаться.
И тут я расплакался во второй раз. Ой как мне стыдно стало. Она такая хорошая тетенька, она так обо мне хорошо подумала, а я…. я…
– Я не смелый, – тоненьким голоском завыл я, вытирая рукавом слезы, – меня мама заста-а-а-а-вила-а-а-а-а…
Приемщица схватила меня на руки, прижала к себе крепко и ожесточенно принялась целовать:
– Бедненький маленький хороший мальчик, – причитала она в перерыве между поцелуями, – как же тебе несладко пришлось, маленький, бедненький, хорошенький… Ты не думай ни о чем, я тебя прощаю, прощаю… Жизнь, она такая, ошибок много делаешь, но покаешься, и люди простят. Люди, они хорошие, это только кажется, что плохие, а на самом деле хорошие… Не бойся ничего, людей не бойся, прощаю я тебя…
Я сидел у нее на ручках, как у Христа за пазухой… еще лучше: как у мамочки на коленках, когда она в хорошем настроении. И ничего мне не было страшно. Отпускало меня. Мир поворачивался ко мне своей доброй, пухлой и ласковой стороной. Не тетенька меня простила, а целый мир. Исчезли мои горделивые мысли, я был не хуже и не лучше мира, я просто принял его со всеми его экзистенциальными ужасами, а он принял меня со всеми моими. За свою последующую жизнь, может, раза три всего я испытывал такой покой, такое счастье и такое слияние со вселенной. Но впервые и сильнее всего тогда, и острее, и ярче… Тогда, в далеком семьдесят шестом советском году, на полных руках доброй приемщицы, в химчистке с зелеными облупившимися стенами, в городе Москве, недалеко от станции метро «Речной вокзал»!
…Да, и еще с тех пор я перестал бояться людей.
Waterman
Когда в семнадцать лет у тебя есть девушка – у тебя есть все. Даже если в сорок у тебя красная «Феррари» и вилла на Лазурном Берегу Франции – это гораздо меньше. Нет, нельзя иметь все в сорок лет. Чисто технически нельзя. А в семнадцать – можно.
Если у тебя есть девушка.
У меня была – и весь мир ласково терся о мои возмужавшие крепкие ноги.
Подумать только, еще каких-нибудь четыре-пять лет назад я играл в солдатики и гонял по двору облупившийся футбольный мяч!
За семьсот тридцать дней до девушки я украдкой, чтобы не застукали учителя, выкурил свою первую сигарету. За три месяца до нашей встречи, с трудом выловив из бачка унитаза пузырь дешевого коньяка, я впервые по-настоящему нажрался на выпускном. И позорно дрожал от страха, между прочим, возвращаясь домой.
Не дай бог родители заметят…
Да что там, всего за девять часов до девушки, первого сентября 1988 года, с трепетом готовясь перейти в новый и волнующий меня статус студента Московского авиационного технологического института им. К.Э. Циолковского, я машинально спросил родителей: купили ли они гладиолусы на линейку. Мама грустно улыбнулась и, погладив меня по голове, сказала:
– Теперь не нужно.
А папа беззлобно, но больно отвесил мне подзатыльник за тупость.
И вот теперь – девушка. Целая. Живая. Теплая. Умеет разговаривать. Говорят, красивая. Сам я тогда не мог понять. Простой, но величественный факт наличия у меня девушки заслонял все остальные, как казалось мне в то время, мелкие нюансы, включая красоту, характер, ум и прочие тактико-технические характеристики чудесного объекта, зовущегося девушкой.
Главное – она моя. И девушка при этом.
Еще вчера меня любили лишь родители. Но они-то обязаны. Родили – значит, любите. Всех любят, тут нечем гордиться.
Еще вчера я сомневался в своей востребованности, впадал в подростковую тоску и меланхолию. Вдруг я никому не нужен? Вполне возможно, я урод или лишний человек, как говорили нам на уроках литературы про героев XIX века. Я смаковал свою неприкаянность и тут же, без перехода, гордо презирал жестокий и неправильный мир. А после – выл от унижения, а потом снова гордился и презирал.
И опять, и снова…
Но это все в прошлом.
У меня есть девушка, и мир в ее лице ласкает меня, мир заключает меня в свои дружеские, и даже более того – любовные объятия. Я достойный, важный и успешный член общества.
У меня есть девушка!
Дело даже не в сексуальном аспекте девушки. В физическом смысле моя первая девушка первой не была. Но тех, которые были до нее, «девушками» назвать язык не поворачивался. Как бы это пообразнее объяснить… ну, скажем – следующая ступень после онанизма. Поприятнее, конечно, но и постыднее. Потому что об онанизме знаешь только ты, а о следующей ступени знает еще как минимум следующая ступень.
Как говаривал папаша Мюллер Штирлицу, «что знают двое, то знает свинья». Молодых свиней у нас на Тишинке было целое стадо, а податливых и на все готовых «ступенек» – раз, два и обчелся. Так что пересечения случались. Иногда заклятые враги встречались на подступах к заветным «ступенькам», краснея, опускали головы и мирно расходились в разные стороны. В джунглях было водяное перемирие, а у нас, если мягко выражаться, гормональное.
С обретением девушки мой социальный статус возрос неимоверно.
– Ты куда? – спрашивали меня старые дворовые дружки. – Давай мячик погоняем?
– Не могу, – гордо отвечал я. – Мы с девушкой в кино идем.
– Эй, Саня, пойдем пивка попьем? – предлагали новые институтские товарищи.
– Не получится, – притворно горюя, вздыхал я, – моя девушка этого не любит.
И уж совсем убийственно звучал мой ответ на предложение бывших одноклассников прошвырнуться по улице Горького с целью склеить каких-нибудь чувих.
– Оно, конечно, неплохо бы… – как бы колеблясь, размышлял я, – да и у девушки моей сейчас месячные…
В этом месте я делал точно рассчитанную паузу и, насладившись своим величием, строго и по-мужски продолжал:
– Но нет, не могу, люблю я своего котенка. Понимаете?
Никогда позже я не чувствовал себя таким крутым.
И, наверное, уже не почувствую.
У меня был котенок. Котенок ростом сто семьдесят сантиметров, с небесно-голубыми глазами, пушистыми ресницами и выдающейся грудью!
И я мог об этом спокойно говорить.
Меня слушали парни, стоящие на иной ступени социальной лестницы. Они жили впроголодь, они рыскали по Москве с вечно жадными глазами. Отчаявшись, унижаясь и краснея, они шли к девчонкам из своего круга – податливым и за небольшие подарки на все согласным. В крайнем случае они использовали свои руки не только для труда и созидания…
А я, сияющий и недосягаемый, стоял на вершине.
Пропасть между нами была гораздо больше, чем между бомжом и всеми участниками списка Форбс, вместе взятыми. Примерно, как между инфузорией-туфелькой и неандертальцем. Нет, как между бактерией и кроманьонцем. Точно – бактерией и кроманьонцем.
Моим отсталым друзьям еще только предстояло эволюционировать в существа, отдаленно напоминающих мужчину. Тяжелый труд превратил обезьяну в человека, он же трансформировал бледных юношей в суровых мужей. Пускай сначала проутюжат в поисках чувих тысячу раз улицу Горького. Пускай, пыхтя и потея, выдумывают натужные шутки, когда им повезет и какая-нибудь дурочка не пошлет их сразу. Пускай, униженно клянча у родителей, раздобудут денег на кино и мороженое. Пускай извернутся ужом и организуют, хотя бы на пару часов, такую нужную позарез свободную хату. Пускай, наконец, попробуют уложиться в эти короткие два часа. Уломать, заболтать, умолить девчонку!..
Долог и тернист был путь в мужчины в далеком 1988 году.
Я его прошел и закономерно пожинал плоды трудов своих. Я успокоился, стал благодушно ленивым рантье. Я жил на проценты с капитала, и моим капиталом была моя девушка…
Именно тогда, теплой и солнечной перестроечной осенью, еще до наступления всякого капитализма в России, я познал главную буржуинскую тайну. Я понял и до последней своей жилки прочувствовал ахиллесову пяту будущих баловней судьбы, приватизации и фондового рынка.
Когда имеешь все и жизнь твоя утопает в карамельной патоке удачи, очень боишься это все потерять.