
Тень за правым плечом
Конечно, в этот я обязан был зайти: плох тот коллекционер, который, фигурально выражаясь, не готов подставить паруса под ветер судьбы. По счастью, он оказался открыт: дверь поддалась, и прозвенел колокольчик – обязательная принадлежность антикварных лавок по всей Европе, унаследованная с незапамятных времен, когда хозяин, отлучившийся на секунду в задние комнаты (где он обычно и проживал с семейством) успевал, заслышав звон, вернуться в торговое помещение, чтобы обслужить посетителя – или, напротив, сцапать его, выбегающего с второпях схваченным товаром. Сейчас, когда везде развешаны камеры, датчики и небось еще какие-нибудь сканеры сетчаток, этот анахронизм кажется излишним, но традиция больше всего бережет такого рода внешние детали, чтобы не слишком сокрушаться из-за того, что все остальное безвозвратно пропало.
Впрочем, этот хозяин ниоткуда не выбегал, а сидел себе за письменным столом в глубине зала, отчего-то укоризненно покачивая головой: только со второго взгляда я понял, что он в наушниках и, следовательно, вибрирует в такт неслышимой музыке. Лицо его показалось мне знакомым, но потребовалось еще одно, уже второе по счету, умственное усилие, чтобы сообразить, что он был похож – и, вероятно, сознательно культивировал это сходство – на Карла Маркса, только слегка потрепанного жизнью. Увидев, что я эту физиогномическую рифму опознал и отметил (не наговариваю ли я, впрочем, на самозванца: не так уж велика популяция тех, на кого эти характерные черты величественно таращились в детстве со всех сторон), он усмехнулся, снял наушники и поприветствовал меня по-английски: вероятно, что-то выдавало во мне иностранца. Я спросил, есть ли у него русские книги. «Нет». Переводы с русского? «Нет». Какие-нибудь путешествия по России? Он вылез из-за стола и, немного косолапя (вряд ли это было сознательным или тем паче инстинктивным оммажем нашему тотемному животному), углубился в свои стеллажи. Я не стал протискиваться за ним, чтобы мокрым плащом не задеть кожаные переплеты: щепетильность может быть и излишняя, но естественная для книжника. Через минуту он появился, бережно баюкая в руках двухтомник в малую осьмушку. Как я и предполагал, это была «Универсальная Россия» Шопина середины XIX века: книга славная, но отчего-то имеющаяся в каждом европейском антикварном – похоже, напечатали ее в свое время уж очень большим тиражом.
Вежливо отказавшись от Шопина, я попросил припомнить – может быть, есть что-то, связанное с любезным отечеством не прямо, а обиняками (как-то я эти обиняки промямлил по-английски): например, книги с русскими экслибрисами или что-то в этом роде. «О! – отвечал он задумчиво, сделавшись похожим на Карла Маркса, обнаружившего у себя в прихожей русскую делегацию, – сейчас, подождите», – и вновь нырнул в пыльные недра. Появился он оттуда, неся в руке пачку тетрадок, по виду школьных, причем почти современных. «Вот, русская вещь», – гордо сообщил Карл, нежно кладя их на прилавок. Тетрадки были пронумерованы; перебрав их, я отыскал первую и открыл. «Сегодня утромъ на углу Langegasse и Florianigasse…» – было написано аккуратным, как из прописей, русским почерком. Я ощутил как будто легкое дуновение воздуха: дело в том, что этот адрес не просто оказался хорошо мне знаком, а был, по сути, единственным известным мне венским адресом – именно там, на этом углу, располагалась моя гостиница (проверочное слово «Венеция», догадайтесь почему). Вероятно, переживаемое волнение как-то отразилось на моем лице, поскольку Карл уставился на меня встревоженно. «Сколько стоит?» – спросил я, стараясь казаться равнодушным. «Тысячу евро», – сообщил вождь мирового пролетариата, не моргнув глазом. Названная цена (сама по себе неоправданно нахальная) вернула меня в привычную психологическую колею, так что через полчаса ожесточенной торговли я вышел из магазина, обедневший на четыреста евро наличными (антикваров всего мира хруст архаичной купюры завораживает, как дудочка – крыс), но прижимая локтем манускрипт, ловко запеленутый Карлом в старорежимный крафт. Вероятно, если бы не дразнящая случайность с адресом, я был бы и поприжимистее, но долгий опыт собирательства подсказывал мне, что деньги эти потрачены не зря, – да и в любом случае неизвестные русские мемуары (а перелистав наскоро тетрадки, я понял, что речь именно о них) – не такая вещь, чтобы ею пренебрегать.
Как обычно бывает после удачной покупки, эндорфиновая волна, знакомая каждому коллекционеру, пронесла меня по оставшемуся пути без сучка и задоринки. В ближайшем же ресторане я прекрасно поужинал, подняв пару рюмок шнапса за здоровье всех австрийских антикваров, и особенно моего нового знакомого; дальше, повинуясь интуиции, вмиг добрался до отеля и, подключив телефон к зарядке (естественно, оказалось, что за все часы насильственного изъятия из обитаемой вселенной ни одна душа обо мне не вспомнила), погрузился в изучение тетрадок.
Странная это оказалась штука (в чем вскоре вы убедитесь сами): по прочтении первой ее трети я был убежден, что передо мной художественное произведение; потом мне стало казаться, что это странноватая и немного громоздкая мистификация; впрочем, ко второй половине, благодаря некоторым деталям, я пришел с убеждением, что текст предствляет собой сугубо правдивые исторические хроники, хотя и написанные несколько неуравновешенным лицом, – и, наконец, ближе к финалу я уже запутался настолько, что как-то отстранился от этого сочинения. В принципе, начиная с известной временной дистанции (которую я определил бы как среднюю продолжительность человеческой жизни) вопрос о реальности исторического лица делается для нас второстепенным – и даже напротив, если вдуматься, Анна Аркадьевна Каренина или Родион Романович Раскольников для нас отчетливее видны и живее ощущаемы, нежели какие-то скучные старики в вицмундирах, честно топтавшие землю и маравшие бумаги в тех же хронологических пределах. Особенно занятно бывает, когда одно и то же лицо предстает перед нами в обеих ипостасях: если сравнить, например, Наполеона в «Войне и мире» и Наполеона в записях его секретаря (забыл имя, да это и не важно), окажется, что живее, хотя и не в пример неприятнее, тот, что запечатлен суровым толстовским пером, а не тот, что отразился в жалостливо-подобострастных (ужасная смесь) записках его многотерпеливого вассала.
Это совсем не значит, что вопрос о подлинности встречающихся в нижеследующих записках имен не занимал меня вовсе. Вернувшись в Москву, я проверил несколько лиц по «памятным книжкам» Вологодской губернии: часть их действительно там были упомянуты, причем пребывали они именно на указанных должностях; с другой стороны, от некоторых не нашлось и следа. Это же касается и описываемых событий: так, например, всю историю с опростившимся эскулапом, великодушным медведем и нестреляющим ружьем я склонен считать совершеннейшей выдумкой – не знаю, возникшей на стадии сочинения мемуаров или просто передаваемой в описанной там среде. Ну и конечно, в полном тумане пребывает личность автора записок, что, впрочем, неудивительно: с одной стороны, кое-какие ее следы в официальных бумагах обязаны были остаться, но, с другой, сами время и место действия не располагали к тщательности – бывало, что и целые деревни, а то и городки пропадали неизвестно куда, что уж говорить об отдельном человеке. Личность эта, признаться, одно время интриговала меня чрезвычайно: дело, естественно, не в общей занимательности фабулы (хотя кое-кому она может показаться затянутой или примитивной), но скорее во всем складе характера, который по мере чтения и перечитывания как-то шершаво отзывался во мне чувством глубинного подобия. Вряд ли это стоит называть внутренним родством – мне знакомо это чувство и оно не таково: хотя интересно, что, например, изволит чувствовать внук знаменитости, читая опубликованные письма собственного дедушки. Мне кажется, даром что судить об этом я могу только вчуже, что нечто подобное ощущают по отношению друг к другу близнецы, хотя в этом случае (как и в других, касающихся человеческой психологии) мы не можем отличить действительную связь от результатов самовнушения. Но тогда получается, что моего близнеца не только украли в детстве цыгане (в широком, конечно, смысле, миро дэвел![1]), но цыгане с машиной времени, дав ему прожить собственную жизнь (небольшой фрагмент которой запечатлен в печатаемых ниже записках) за век до меня. Впрочем, не удивлюсь, если мы когда-нибудь встретимся.
Конечно, тщательнее всего я отнесся к проверке финального эпизода, который должен был, по замыслу автора, верифицировать или, напротив, поставить под сомнение его, так сказать, онтологический статус. Сделать это было не так-то просто: венские газеты за 1930-е годы представлены в московских книгохранилищах весьма скупо. С другой стороны, поручить это дело кому-нибудь еще было совершенно немыслимо. Пришлось за довольно значительную мзду заказать в одной из немецких библиотек полные цифровые копии номеров Wiener Zeitung, Die Presse и Kronen Zeitung, покрывающие нужные даты (предполагаемый день окончания рукописи и следующие два-три дня на всякий случай). Не зная немецкого, я потратил почти неделю, чтобы, используя достижения технической мысли, полностью перевести все заметки из разделов «Происшествий», не исключая и самых маленьких. Ничего походившего на нужные сведения там не нашлось – к тайному моему, признаться, облегчению.
Хотя я не слишком верю во всякую хиромантию с психографологией, в какой-то момент, исчерпав, так сказать, возможности посюсторонней эвристики, я отыскал профессионального специалиста по почеркам, представителя исчезающего племени. Привыкнув общаться с окружающим миром посредством электронной переписки, я попытался договориться с графологом о заочной консультации с безналичным гонораром: в результате он взбесился так, что отвечал мне сплошным капслоком, сообщив, в частности, что ему не только НЕОБХОДИМО ВИДЕТЬ НАЖИМ ПЕРА (не передаваемый сканером), но и ощущать саму «атмосферу, создаваемую ароматом бумаги» (sic). Все это немного попахивало шарлатанством, но я все-таки поехал к нему. Естественно, как это обычно бывает в таких случаях, он жил на другом конце Москвы, в одном из мерзких юго-восточных районов, построенных в 70-е годы, чтобы быстро расселить очередной трудовой резерв, срочно делегированный в столицу ради немедленного запуска свежевозведенного завода… С тех пор вечности жерло охотно пожрало и завод, и резерв, и все поколение трудяг с лучистыми глазами и мозолистыми руками, оставив лишь россыпь несимпатичных зданий – этакие коралловые рифы средней полосы, заселенные новыми обитателями.
Сообразно с профессией, я ожидал найти замшелого старичка, последнего человеческого игуанодонта, тщетно взывающего к мирозданию на берегу метеоритной воронки, – но, как это регулярно случается с нашими ожиданиями, полностью построенными на стереотипах, просчитался. Сейчас, освежая обстоятельства нашей встречи, почему-то полустершейся из памяти (хотя прошло-то буквально два-три месяца), я попытался было вспомнить, какой у него был дверной звонок. Между прочим, прежде впечатления от человека начинались не с прихожей, а значительно ранее: в деревне, само собой, с палисадника, а в городе – с обивки двери и мелодии звонка. Так вот, припоминая этот несчастный звонок (заливистая трель? деликатное треньканье? настойчивый зуммер, наводящий на мысль о будильнике, или, хуже того, школьном ревуне?), я осознал, что звонков-то мы теперь уже и не слышим: все победил домофон, дающий, впрочем, хозяину квартиры несколько лишних минут на подготовку к визиту.
Выйдя из лифта, я подумал, что встречающий меня юнец с дурной кожей и затейливо выстриженными патлами – внук игуанодонта: более того, пока я возился в прихожей, с отвращением втискиваясь в хозяйские затрепанные тапочки (была зима, так что московские лицемерные чистюли в полной мере практиковали варварский обычай насильственного переобувания), в голове моей наскоро сложился грубоватый сюжет с пропойцей-внучком, ждущим естественного пресечения графологической династии, чтобы выкинуть на помойку наследную библиотеку и завить горе веревочкой (к отложенному трепету соседей). Каково же было мое изумление, когда сам юнец и оказался графологом (и еще, поганец, усмехнулся, заметив и расшифровав мое замешательство), – так что игуанодонтом, как выяснилось, был я сам. Мы прошли в кабинет, обставленный не без уюта: оливковые бархатные шторы, царские жалованные грамоты с красными вислыми печатями в золотых рамах, здоровенный стол с зеленым сукном (весь заставленный компьютерами, сканерами, принтерами и еще какими-то неизвестными мне приборами; посередине стоял микроскоп) и несколько книжных шкафов. Стыдно вспомнить: чтобы скрыть замешательство, я попытался начать какую-то нелепую светскую беседу, что-то вроде «ну и погодка нынче» (даром что всегда был непримиримым врагом всех этих хронофагических рудиментов псевдовежливости), но быстро был деловитым невежей прерван: усевшись за свой монументальный стол и жестом предложив мне занять легкомысленно вертлявое офисное кресло, причалившее к его дальнему углу, он другим, но столь же властным жестом потребовал рукопись.
И без того ощущая себя не в своей тарелке (выражение, отдающее чем-то из быта каннибалов), я собрался заартачиться, но это было бы, конечно, еще глупее, чем сам визит к почерковеду. В самом деле, подумал я мрачно, в иерархии шарлатанов-разгадчиков графология стоит где-то на уровне гипноза, а дальше уже следуют экстрасенсы: отчего-то эта мысль меня порадовала. Из рюкзака (на котором дотаивали самоубийственно легкомысленные снежинки) я достал пластиковый пакет, из него папку со старорежимной надписью «Дело» (специально подобрал такую), из него – тетрадку, извлеченную из середины стопки. Отправляясь сюда, я нуждался в информации, но не был готов сам ею делиться, поэтому довольно долго выбирал фрагмент поскучнее – и даже, честно говоря, собирался вырвать для анализа один-единственный листок, но пожалел манускрипт.
Я протянул ему тетрадку, он как-то небрежно схватил ее своими лапищами и швырнул на стол. Впрочем, последующими действиями он себя отчасти реабилитировал: сперва несколько секунд просто изучающе на нее глядел, потом, уже не в пример аккуратнее, взял обеими руками и несколько раз повернул, осмотрев со всех сторон. Снова положил на стол, теперь уже прямо перед собой. Потом наклонился и понюхал ее, шумно втянув воздух (тут я почему-то успокоился и стал наблюдать более отстраненно). Перевернул спинкой вверх и снова на нее уставился (между прочим, смотреть там было не на что – просто голубоватая плотная обложечная бумага). Опять перевернул, развернул посередине и поразглядывал скрепки (смешно сказать, но я, отнюдь не будучи графологом, тоже проделывал все эти операции, только, может быть, не с таким самоуверенным видом – и хорошо помнил, что скрепок там две, верхняя со следами ржавчины, которые перешли и на бумагу). Опять положил тетрадь ровно перед собой. Открыл и прочел первую фразу.
Тут лицо его как будто закаменело. Не глядя, он протянул руку куда-то вправо: мне даже на секунду почудилось, что тянется он ко мне, и я, кажется, даже слегка отпрянул – впрочем, целью его, как оказалось, было крупное увеличительное стекло в черной оправе. Сцапав его и наведя на хорошо уже знакомый мне крупный разборчивый почерк, он несколько секунд хмуро вглядывался в него, проводя стеклом вдоль строк, потом перевернул страницу и поразглядывал еще. После чего медленно отложил лупу и посмотрел на меня с чрезвычайно мрачным выражением. «Это что, шутка?» – спросил он холодно. Растерявшись, я пробормотал что-то невнятное. «Ясно. Консультация окончена». Он брезгливо, двумя пальцами, поднял тетрадь и протянул ее мне.
Дальнейшие несколько минут я припоминаю с густым чувством неловкости – впрочем, милосердная память стерла бо́льшую их часть: вроде бы, тщательно пакуя манускрипт, я не переставал бормотать что-то вопросительное, пока упрямо молчащий хозяин теснил меня к выходу. Очнулся я уже на улице, под порывами снега, валившего крупными хлопьями. Несколько раз я, несмотря на нелюбовь к этому жанру коммуникации, пытался звонить графологу, но он не брал трубку. Письма мои также оставались без ответа.
Наученный и встревоженный этим опытом (убей бог – я так и не понял, что могло взбесить этого прыщавого тайнознатца), я думал, что иррациональные проблемы ждут меня и при наборе рукописи, но, к своему удовольствию, просчитался. Когда я на пробу перефотографировал первую из тетрадок и отправил ее своей машинистке Даше, то через неделю получил набранный уже по новой орфографии текст – без всяких неожиданностей и каких-нибудь странных комментариев (к которым был внутренне готов). Обрадованный, я переснял и отправил остальное – и вскоре все это необыкновенное сочинение было передо мной в полностью готовом виде. Заканчивая затянувшееся предисловие, я должен признаться, что в некоторых местах моя рука тянулась сделать определенные купюры или кое-что подправить, – и только многолетняя практика текстологического смирения заставила меня отказаться от этой мысли. Мало какая из наук настолько дисциплинирует душу – если она у нас, конечно, есть.
Часть первая
1
Сегодня утром на углу Langegasse и Florianigasse в мое такси врезался грузовик. Водитель, щуплый восточный человек в кепке, почему-то все время ерзавший на своем сиденье, притормаживал на спуске перед улицей, по которой ходит трамвай. Там впереди – комплекс зданий университета, рядом с которыми собирается толпа студентов и студенток – очевидно, ради последнего глотка вольного воздуха перед погружением в спертую атмосферу учености. Сдается мне, что шофер просто засмотрелся на них: то есть инстинктивно он сперва глянул налево – нет ли там трамвая, потом стал переводить свои масленые глазки направо, чтобы поглядеть, не едет ли кто-нибудь оттуда, но траекторию его плавного взгляда вдруг прервала какая-нибудь голенастая валькирия, задержавшаяся в компании подружек. Несколько лишних секунд во славу чужой бескорыстной похоти – и вот мы уже выворачиваем влево, чтобы промчаться по широкому проспекту к здоровенному, недавно построенному мосту, взобраться на него, выскочить на шоссе и выехать наконец из этого проклятого района (а лучше бы и из этого гнусного города), но тут справа я замечаю краем глаза какую-то огромную тень, и в следующую секунду с сухим хряском нам в тыльную часть впечатывается что-то огромное, отчего наш фиат содрогается. Не знаю, что подумал чертов недоумок с переднего сиденья – возможно, что Аллах наказывает его за мысленные прегрешения. Может быть, кстати, он даже успел порадоваться, что возмездие пришло так быстро. У кого-то из американских писателей мне попался афоризм (между прочим, довольно плоский), что безнаказанность – это промежуток времени между преступлением и наказанием. Так, естественно, мог написать только протестант, спаси Господь их кроткие души с их постной неуверенностью. Мусульмане, насколько я понимаю, в лишних знамениях обычно не нуждаются, но тут, думаю, ему могло быть даже лестно: вроде ничего особенного он не сделал, но немедленно получил недвусмысленный предупреждающий сигнал с небес.
Похожий психологический казус мне приходилось наблюдать, кстати, еще во время моего недолгого педагогического опыта. Обычно на вторую неделю знакомства с классом уже знаешь, от кого из учениц будет больше всего хлопот. Здешние (то есть венские) уроженцы объясняют это сейчас какими-то особенными переживаниями, скопившимися с самого детства, а то и с матушкиной беременности и родов: вроде как если подуставший ждать доктор воспользовался щипцами, то объект его усилий, помимо особенной формы черепа, будет награжден еще и некоторыми отклонениями характера. А если уж ему в раннем детстве не повезет сделаться случайным свидетелем каких-нибудь недозволенных сцен из жизни родителей, то все пропало: ходить ему потом всю жизнь к высокооплачиваемому специалисту развеивать туман в помутненном сознании. У нас же пятнадцать лет назад это считалось просто баловством и несдержанностью, подлежащими искоренению. Розгами у нас уже не пользовались (по-моему, кстати, зря), но умелый учитель прекрасно справляется и без них. Тем более что по-настоящему досаждают в классе обычно один-два человека: поневоле ожидая от них подвоха, педагог-практик обращает на них больше внимания, а они, в свою очередь, от этого внимания дополнительно расцветают и начинают шалить с удвоенной силой. Такой вот парадокс: и сдается мне, что везший меня усач (да, физиономия его была отмечена бурно разросшейся растительностью, напоминавшей, если всмотреться, двух мышек, пристроившихся друг к другу спинами над верхней губой) относился именно к этому типу утомительных шалунов, из-за чего мгновенное появление бога из машины (из очень большой машины!) должно было стать для него подспудно утешительным.
Чего не могу сказать о себе. Не говоря уже об отсутствии у меня какой бы то ни было нужды в метафизических откровениях, все, чего мне хотелось, – как можно быстрее выбраться из окрестностей проклятой Картнерринг, но все, кажется, было против меня. Сперва не получалось найти стоянку такси, потом, на обнаруженной наконец, выстроилась очередь из нервничающих пассажиров, которая тянулась еле-еле из-за того, что машины, словно что-то чувствуя, обходили стороной этот квартал. Наконец все мои предшественники с грехом пополам разъехались, причем пара, стоявшая непосредственно передо мной, как-то оскорбительно долго грузилась в доставшийся им миниатюрный опель. Мало того что оба они были весьма пухлыми, но и багаж у них был под стать: какие-то перевязанные лентами картонные коробки, раздувшиеся пакеты – и все это требовало особенно бережного обращения, а часть еще должна была непременно понадобиться в дороге – как будто они собирались в кругосветное путешествие и решали, что пойдет в трюм, а что в каюту. Наконец они убрались, и еще через несколько томительных минут к тротуару лихо подкатил фиат с усачом, который, чертиком выскочив из-за руля, порывался старорежимно распахнуть передо мной заднюю дверь.
И вот стоило мне слегка отдышаться в пыльном, бархатном, но все-таки уютном машинном чреве, как случилась авария. Скрип тормозов, надвинувшаяся тень, треск, лязг, грохот, даже, кажется, чей-то крик – или мне показалось? Бампер грузовика вмял заднюю правую дверь так, что она, по сути, оказалась внутри машины, а стекло оттуда, рассыпавшись на множество мелких осколков, вольготно расположилось у меня на коленях – как хорошо, что я обычно сижу прямо за шофером. Может быть, это привычка, оставшаяся у меня еще с Вологды и тамошних извозчиков? Понятно, мне никогда не приходило в голову колотить какого-нибудь ваньку в его ватную спину за то, что он слишком медленно едет, – ведь все зло, которое седок срывает на возничем, тот немедленно, еще и добавив от себя, переправляет своему несчастному коню, а лошади всегда мне нравились. Но несмотря на это, привычка сидеть за спиной водителя у меня сохранилась – и в этот раз она если не спасла мне жизнь, то, по крайней мере, уберегла от серьезных переломов.
В машине не осталось ни одного целого стекла: вернее, осталось одно, что скорее выглядело как насмешка – уцелела маленькая форточка водительской двери. Боковые стекла рассыпались в прах, заднее пошло трещинами, но удержалось в раме, а переднее просто вывалилось на капот и там разбилось. Водитель был жив, но, вероятно, пребывал в кратковременном шоке. При ударе его голова резко откинулась назад, так что послышался хруст, но, может быть, это мне просто показалось. Впрочем, уже спустя несколько секунд мне представилось, что этот хруст произвели его позвонки, вставшие наконец на место после долгих лет мучений от застарелого люмбаго. Это было бы забавно – страдать, перебирая средства и странствуя по докторам в надежде избавиться от ежедневно грызущей боли (работа-то сидячая!), и получить в результате облегчение от несчастного случая. Если бы это вдруг оказалось правдой и если бы он, мой бедный усатый турок, обладал хоть граном практической сметки, то он бы должен был наладить целую клинику, состоящую из стада ветхих фиатов и одного грузовика с чугунным рельсом на морде, – пациент, держась за поясницу, садился бы на водительское место в очередной рыдван, а добрый доктор, разогнавшись на грузовике, аккуратно таранил бы его в правое заднее крыло ради терапевтического эффекта. Впрочем, если бы грузовик промахнулся и въехал пациенту прямо в голову, то его проблемы решились бы куда более радикально. Удивительно, как работает в такую минуту мозг – не у него, конечно, а у меня.
У него, впрочем, тоже. Он подергал за ручку водительской двери, но никакого эффекта это не произвело – зато по ту сторону отсутствующего стекла показалась вдруг другая, тоже усатая физиономия: очевидно, это был водитель грузовика, чуть нас не прикончивший. В одной немой фильме есть сцена, где мим гримасничает перед своим отражением, которое в какой-то момент перестает повторять за ним все жесты и обретает таким образом самостоятельность. Происходившее далее весьма ее напоминало. Мой шофер подергал ручку – тот шофер подергал ручку со своей стороны. Мой, схватившись за рамку утраченного стекла, порезался осколком и поднес руку ко рту – и другой сделал то же самое. Наконец мой усач, как говорили гимназистки, задал феферу – лег на спину вдоль передних сидений и стал ногами поочередно колотить в дверцу изнутри; выяснилось, между прочим, что этот щеголь разъезжал за рулем в черных лаковых башмаках с какими-то развратными бантиками. Сперва исковерканный металл не поддавался, покуда усач номер два не сообразил повернуть наружную ручку – и тогда наконец дверь вдруг распахнулась, заодно уязвив – судя по всему, довольно чувствительно – виновника всех наших несчастий.