Приобнял Екатерину за худенькие плечи, поцеловал в маковку, как ребёнка. Подтолкнул к селу, так и не взглянув в её глаза:
– Ну, ступай, ступай домой.
– Суровый ты со мной, Афанасий. Пахота для тебя важнее.
– Пойми, Катенька, слово я дал!
Но вдруг подхватил её на руки:
– А садись-ка, зазноба, в кабину: прокачу пару борозд. Напоследок! Увидишь, какой я пахарь.
– Что, стоящий разве?
– Небось слыхала, как хвалят меня в деревне.
– Ой, и хвастун же ты!
– Сейчас увидишь: залежь буду раздирать на куски, кромсать. Глянь-ка, какая тут землища – зверюга! – топнул он сапогами по твёрдой, скованной дёрном земле.
Усадил Екатерину в кабину, рванул рычаги – взревел дизель, впились стальные ножи в почву. Они рвали заматеревшую землю в клочья, вываливая чёрные, литые шматки. Добрый урожай принести этой земле в следующем году, скопившей за лихолетия недюжинных сил, но пока что она дикая, бесполезная, существует сама по себе, и Афанасию нужно подчинить её надобностям человека, великим целям и устремлениям долгожданной мирной жизни, государства. Скрежетала кабина, лязгали гусеницы, вырывался из трубы чадный дым – трактор хищно напирал на целину. Охваченный задором и удальством, Афанасий улыбался Екатерине, рукой смахивая поминутно натекающий на брови и ресницы пот, даже насвистывал и щеголял умелым вождением трактора, играючи переталкивая рычаги. А то и – проказливо газанёт – Екатерину, как пушинку ветром, откидывало назад. «Ну, каков я? – казалось, хотел он спросить у девушки своими выходками. – То-то же! Знай наших!»
Екатерина была восхищена своим озорным парнем, цеплялась за его твёрдое плечо.
Перекрикнул грохотание:
– Выучусь – и вот так же, Катенька, попру по жизни!
Екатерина не поняла неожиданных слов своего возлюбленного, которые, казалось, нечаянно и некстати оторвались от его потаённых мыслей:
– Попрёшь? Не понимаю, о чём ты, Афанасий?
– Выучусь, говорю, и всей мощью попру по жизни! Ты знаешь, я силач. Ничто меня не застопорит. Пахать буду жизнь, чтобы урожай получался обильным. А если заартачится, – по газам, по газам! – налегал он на педаль газа. Екатерину снова отбрасывало. – Пахотные ножи буду остро точить. Лучшим зерном засею поле нашей с тобой жизни. Вот так хочу жить! Только б, милая моя, выучиться, образование получить, в инженера, в люди выбиться – и сам чёрт мне не страшен!
Она крикнула в его красное, будто раскалённое, ухо:
– А если людей зацепишь невзначай плугом!
– А-а, что люди! Они – точно этот дёрн: лежит себе, полёживает, непонятно зачем. А пришёл сильный человек, раскурочил его, разбил комки и – вот тебе: благодать для всех. Сей зерно, потом собирай урожай! Эх, много, Катюша, в жизни всякого разного дёрна, хочу разрывать его, культивировать!
Девушка поглядывает на парня, любуется им, гордится им: умный, красивый, сильный он у неё. Что там – богатырь, красавец, семи пядей во лбу. Лучший ученик школы, единственный со всего района по направлению в институт поступает, а ещё какой труженик, активист, комсомолец. Он перехватывает её взгляд – не без самодовольства, но ласково улыбается. Она напрягается лицом для ответной улыбки, однако губы перекашиваются, лёгкое, игривое настроение сминается. Тяжелы, видать, её мысли, уже, по всей вероятности, не девичьи они, совсем не девичьи. Он, чтобы приободрить, притискивает её к своему боку, чмокает в маковку.
Внезапно – тряхнуло, лязгнули ножи плуга, и трактор будто бы поплыл, оставлял позади нетронутой почву, лишь траву просекал. Афанасий шибанул педаль тормоза, рывками заглушил двигатель, выскочил из кабины. Смятой в кулаке кепкой – оземь, выругался, плюнул: станина плуга лопнула на сварном шве, зацепившись за брошенную в поле стальную раму сенокосилки; она скрыто и бог весть сколько лет пролежала здесь, отчасти засыпанная перекатным песком и суглинком, плотно перевитая сухотравьем. Можно подумать, замаскировалась и поджидала своего часа. И вот, получается, – дождалась-таки.
В порыве ожесточённого отчаяния Афанасий подбежал к плугу, взмахнул кулаком, – не садануть ли по нему хотел? Однако только лишь глубоко и горестно вздохнул, поник плечами. Побрёл степью, забыв о Екатерине, в сторону села.
Глава 2
Вечером в зимовьюшке за огородами, тайком от всего света, над Екатериной колдовала древняя бабка Пелагея, знахарка, травница, повитуха, давнишняя доверительная помощница местных баб и девок, пошедших на вытравливание, выскребание плода своей незрелой, несвоевременной любви. Екатерина стонала, кусала подушку, а седовласая, сгорбленная женщина, навидавшаяся на своём веку, лишь приговаривала, хладнокровно орудуя вязальной спицей:
– Ничё, девонька, ничё. Бог терпел и нам велел. Дитё убиваешь, посему и мучения тебе не по возрасту твоему малому, а по греху великому.
– Убиваю?
– Убиваешь, убиваешь, – бесцветно и нехотя поддакивала старуха.
Ночью через окно забрался к Екатерине в дом Афанасий, и она пересохшими, судорожными губами обожгла его и напугала:
– Хотел – убила. А забудешь меня, убью и тебя.
Целовал, стоя на коленях, потрясённый Афанасий её омертвело скрюченные, но пылающие руки:
– Люблю, люблю, Катюша, одну тебя люблю! Дай поступлю, учиться начну, а закончишь десятилетку – тебя вызову в город. Потом – всю жизнь вместе, любить буду до смерти единственно тебя, на руках буду носить. Любимая, прекрасная!
А она в бреду и жару, уже не разумея его, шептала:
– Убила. По греху великому. Убила…
Ушёл, покачиваясь и запинаясь, будто захмелел, обессилел. Выбрел, подальше от села и людей, на берег Ангары, уткнулся лицом в росную жёсткость травы, завыл без слёз. «Хотел. Убила. Хотел. Убила…» – занозами вонзались в его сердце жуткие слова.
Как жить теперь? Недавно, днём, так мечталось, так пелось во всём его существе, так ясно виделась даль жизни и судьбы. Теперь же – мрак, жуть, путаница. А что вынесла его бедная Катюша, если сказала – «убила»! И беспрерывно втыкаются в его сердце беспощадные слова: «Хотел. Убила. Хотел. Убила…» И не спрятаться, не увернуться от них, и никак не обмануть себя, не успокоить. Кажется, сама тьма ополчилась и изрекает, наказывая, карая, затягивая в какую-то пропасть, как в могилу.
Чёрный окоём, наконец, стронулся замутью робкого утра. Переяславка мало-помалу выявляется избами и огородами из дремучих потёмок. Вспыхивают огоньки в окнах, коровы призывно мычат, овцы гомонятся, плещутся о воду вёсла бакенщика, птицы хлопают крыльями по густому, знобкому воздуху – отовсюду привычные приметы жизни родного села и поангарской округи. Так неужели рассвету, а потом и дню наступить? Неужели жизни быть прежней? Но понимает Афанасий – не бывать, не бывать ей прежней, не вернуться в беспечную, вольную юность свою. Пойдёт он сейчас по улице, встретит односельчан, дома увидит мать, отца и брата Кузьму, – но сможет ли он открыто смотреть в их глаза, привычно общаться? Как жить теперь, как жить?
А утро напирает, берёт своё, засевая дали земли и неба светом и сиянием. Просторы открываются шире, ярче, раздвигая пределы для неминучего нового дня, для продолжения жизни. По Ангаре и волглым пойменным лугам раскатился блеск – солнце выплеснулось из-за хребта правобережья первыми лучами. Далеко-далеко стало видно: земля – беспредельна, небо – неохватно, и Афанасию хочется смотреть только в даль, единственно в даль. Там – другая жизнь, там – город, там столько возможностей, чтобы учиться, а потом продвигаться по жизни, там, несомненно, легче будет забыть ужас нынешней ночи и, может быть, удастся начать какую-то новую жизнь.
«Новая жизнь, новые люди, большие дела, бескрайние дели», – шепчет, как молитву, Афанасий.
Но одновременно его сердце тяжелеет грустью: Катенька, его бедная Катя-Катенька-Катюша! Он уедет из Переяславки, не может не уехать, потому что ему надо учиться, он оставит любимую и – что же она? Ему сейчас тяжко, а каково Катеньке, какие мучения она выдержала. А потом как ей будет житься без него? Зажигаются в памяти её удивительные, лучащиеся чарующим свечением глаза – не насмотреться в них. И не налюбоваться её кроткой, но гордой красой с роскошными волосами, с косой её знатной, не наслушаться её тихого, но строгого голоса – вся она пригожая, необыкновенная, желанная, единственная.
Чуть расслабилось сердце парня, потянуло губы к улыбке, да снова, будто карая или зловредничая, вторгаются в сознание страшные, ломающие волю слова: «Хотел. Убила. Хотел. Убила…»
Воздух густой, влажный, холодный, – Афанасий глубоким, зловатым захватом вбирает его в грудь, как студёную воду в жару, казалось, силясь вытеснить из неё гнетущие, угольями жгущие чувства и воспоминания.
Ангара перед ним как широкая, выстеленная зеленцеватым бархатом дорога; долга она, широка, ясна, дивна – иди и радуйся. Да, иди и радуйся. А какие просторы и дали вокруг! В груди ширится какое-то сильное, могучее чувство. Конечно же иди и радуйся, молодой, сильный, целеустремлённый. И смело, гордо иди.
Тайга по левобережью – нет ей пределов, великим лесным океаном захватила она землю, вздымается к небу валами сопок и гор. Промышляя с младшим братом Кузьмой, порядком исходил Афанасий левобережные дремучие леса за годы войны. Подкармливалось тайгой всё село, а Афанасий, фартовый, смекалистый охотник, к тому же неимоверно выносливый, упористый, набивал дичи столько, что раздавал старухам и бабам с малыми детьми. Они величали его – «наш кормилец».
Правобережье – обширное полустепье с полями, луговинами и подпушками перелесков, но немало и богатых, корабельных сосновых рощ. Охваченная полями Переяславка дородным своим туловом жмётся к Ангаре, будто корова, выбредшая с выгона, чтобы напиться воды. А вон кладбище – сереньким облачком прильнуло к склону холма; а рядышком с погостом – оборудованная под склады облупившаяся церковка без креста. Дорога-большак, вырвавшись из плутания по оврагам и буеракам, на Бельской седловине вонзается в Московский тракт и устремляется к городам – к Усолью-Сибирскому, а там дальше – и к самому, величаво говорили старые переясловцы, «граду нашему стольному» Иркутску. По этим дорогам он, Афанасий Ветров, пойдёт и поедет в большую, новую жизнь и столько всего ему предстоит совершить для людей и себя! Впереди, несомненно, интересная, прекрасная, захватывающая жизнь.
А позади неизбывное, горестное – война. Позади гибель в Сталинграде старшего брата Николая, полуголодное существование семьи с отцом-инвалидом, которому в Гражданскую осколком снаряда отсекло левую руку по плечо, и уже немолоденькой, хворой матерью. Позади и затаённый стыд, что, как не рвался, не буянил в сельсовете и военкомате, не попал на фронт, такой здоровый парнина, уже лет с четырнадцати – мужик мужиком статью, норовом, да и умом не младенец. Зато в колхозе трудился за десятерых: и в конюховке подсоблял, и на скотник, если направляли, – шёл и ворочал навоз, и в трактор сел уже в тринадцать и был сноровист за рычагами как мало кто в окр?ге, и в кузне был желанен – молотом омахивал будь здоров. Но успевал Афанасий и учиться, благо школу не закрыли, хотя собирались, потому что учеников из старшеклассников набиралось к каждому сентябрю не более семи-восьми человек, и ближайшая школа оказалась бы за двадцать вёрст. Не находишься туда каждый день, пришлось бы оставить учение, удовольствовавшись семилеткой. Можно сказать, судьба поспособствовала, чтобы Афанасий закончил десятилетку, и теперь мечта его необоримая и лучезарная – высшее инженерное образование.
Начинается другая, совсем другая жизнь. Она непременно будет счастливой для всех. Афанасий верит: легче, веселее заживут люди и – сытнее, наконец-то, сытнее. Будут наедаться вволю. За войну многие семьи и лебедой пробавлялись, и крапивой, и жмыхом – кормом для скота. Что производил колхоз – подчистую фронту, госпиталям, заводам; даже молоко и картошку нечасто видел селянин на своём столе. И не придут отныне в Переяславку похоронки, – а их нагрянуло, переворотив души и судьбы, немало. Не слышать надрывного вдовьего воя, хотя плакать и скорбеть, конечно, ещё долго. Очень долго. Очень.
Стоит Афанасий перед Ангарой и тайгой, перед великими просторами земли и неба и ощущает себя – богатырём. Хочется ему героически, непременно как-нибудь ярко, с размахом, «как Стаханов», трудиться. Но в деревне он не хочет оставаться, ему здесь негде развернуться, вроде как мала она для него. Страна поднимается, отстраивается, и он хочет участвовать в великих стройках и делах.
Широка, дивна земля, на которой Афанасий родился и живёт, и он чует, что и жизнь его должна быть под стать его родной земле.
Уже светло – надо идти домой. Поспать, вздремнуть, конечно, не получится; позавтракает наскоро, что мать выставит на стол, и – в поле, вспахивать целину. С мехдвора уже слышны чихания и рокот тракторов.