Либерализм вчера и сегодня
Сказанного было бы достаточно, если бы мы жили в XVIII веке и читали отца-основателя либеральной идеи Джона Локка с его учением о «естественных правах» (прототип сегодняшних прав человека). Мы также проявили бы неподдельный интерес к сочинению Роберта Мальтуса «Опыт о законе народонаселения», в котором тот рассуждал незатейливым образом: чтобы спасти планету от перенаселения, необходима «естественная убыль» человеческой массы, которая должна происходить в результате эпидемий, войн и конкурентной борьбы за ресурсы.
Концепции тотальной конкуренции породили в XX веке широкий спектр теорий, названных социал-дарвинистскими. Стоит особо отметить, что сам Чарльз Дарвин тут особенно ни при чём, поскольку он применял своё учение только к животному миру. Все эти теории имели общее для либералов всех времён положение: сильнейшие должны выживать за счёт слабейших.
Идея выражалась в разных формах, причудливо видоизменялась. В конце концов, количество отличий перешло в качество. И принцип выживания сильнейшего вышел за рамки первоначального консенсуса, за границы прежней системы. На свет появлялись другие, более жёсткие доктрины, от которых традиционные либералы открещиваются, как от внебрачных детей. А именно: нацистская версия общества («фелькиш-государство» Германии 1930?х годов) и большевизм, сложившийся в основных чертах в 1920?е годы.
И в том и в другом случае речь вновь шла о выживании одних за счёт других. Но уже не на уровне индивидуумов, а на уровне классов, наций, народов, сословий, социальных групп.
Не сосчитать, сколько типографской краски было потрачено на то, чтобы отмежевать «доброкачественный» либерализм от его злокачественных последствий. Напрасный труд. Ведь у любого нормального человека возникает вопрос: почему «свободная конкуренция» (то есть борьба за выживание) допустима внутри либерального консенсуса, но такая же свободная конкуренция между нациями, классами или социальными системами дурна и непозволительна? В чём принципиальная разница? Конечно, дискуссии по этому поводу разгорались часто. При этом указания либералов на «допустимые» и «недопустимые» методы «войны всех против всех» мало что объясняли. Когда и кого в классических войнах, внутренних и внешних, останавливали эти условности? Генриха VIII с его политикой «огораживаний»? Британские гильдии, подсадившие на опиум добрую четверть населения Китая? Или англичан, построивших в ходе англо-бурской войны первые в истории концлагеря?
Рассуждения о том, что, мол, одно дело – война, а другое – политика, разумеется, наивны. В свое время Клаузевиц справедливо заметил: «Война есть продолжение политики другими средствами». В XX веке левый философ Мишель Фуко, посвятивший немало работ анализу либеральных систем власти, поставил этот тезис с головы на ноги: «Политика есть продолжение войны другими средствами». И эта точка зрения подтверждалась реальностью. Сквозь дым баталий холодной войны уже просматривалась новая политическая конструкция. Неолиберальный проект глобального мира шёл на смену коминтерновскому, которому оставалось жить два с половиной десятилетия. Новая тотальная «война всех против всех» вместо уже привычного противостояния двух систем маячила на горизонте.
Наконец она разразилась. Человечество узнало об этом на исходе XX века, когда общественная идеология начала стремительно меняться. Это было время глубокой мимикрии старого либерализма. Пресловутые liberal values их адепты стали теперь определять по-новому: не на общих социально-философских основаниях, а по линии отличий от советской коммунистической доктрины. Фактически происходила подмена тезиса, хотя социологи и политологи предпочитали об этом не говорить. Например, подчёркивалось более почтительное отношение либерального общества к политическим правам и свободам, чем то, которое имело место в бывшем Советском Союзе. Это было правдой. Однако многие прогрессивные публицисты обходили вниманием зеркальную ситуацию с социальными правами. Так называемый авторитаризм в условиях либерального общества проявляется не на уровне госаппарата, но переносится внутрь каждой отдельной корпорации, фактически устроенной по принципу тоталитарной секты. Об этом несколько лет назад прекрасно сказал художник, публицист и философ Максим Кантор: «Создать демократическую страну значило создать независимые корпорации, а их принцип работы отнюдь не демократичен. Называя вещи своими именами, – корпорация есть тоталитарное государство, функционирующее внутри так называемого демократического государства и обеспечивающее его жизнеспособность… Известная игрушка матрёшка является примером открытой или закрытой структуры? Матрёшка постоянно открывается, но открывается лишь затем, чтобы предъявить очередную закрытую матрёшку. В вечной способности открываться, и открываться напрасно, в вечном сочетании открытости и закрытости и есть смысл данной модели» (Кантор М. Матрёшка как образ истории. Тоталитарная суть открытого общества // www.rulife.ru/mode/article/1146 (http://www.rulife.ru/mode/article/1146)).
На самом деле в основе полемики либералов и советских социалистов лежала элементарная, но тщательно скрываемая обеими сторонами диалектика целого и части. После развала советской империи эта манипуляция была удачно приспособлена политологами либерального лагеря для решения новых задач. Её положили в основу теории тоталитаризма и доктрины «конца истории», разработанной Френсисом Фукуямой.
На том же основании была выдвинута теория модернизации, или «догоняющего развития» стран бывшего восточного блока. Их обязывали поступить в своего рода коррекционный класс, а на деле влиться в глобальную политику и экономику на правах доноров (в частности, новых рынков сбыта). «Забыв» сказать, что при таких правилах игры экономические диспропорции не только не исчезнут, но будут увеличиваться. На самом деле теория модернизации была ничем иным, как новой версией колониализма. Раньше она применялась к отдалённым странам-колониям вроде Индии или Алжира, оправдывая западный протекторат. Затем прежний концептуальный каркас был наброшен на новые реалии. После небольшого апгрейда, замены старых коммунистических догм на новые – неолиберальные, её должны были испытать на себе свежеиспечённые пасынки глобального общества, в том числе и Россия (у нас модернизация была горячо поддержана истеблишментом после 2008 года).
Любопытно, однако, что европейские левые интеллектуалы (Фуко, Ги Дебор, Жан Бодрийяр и др.) ещё в 1960?е годы прекрасно понимали прикладной и манипулятивный характер западного «политического суперэго» – так, используя фрейдомарксистский жаргон, они в то время обозначали неолиберальный тренд.
Но что знали в Европе, того не знали в России. Лишь в последнее десятилетие в российской прессе всё чаще можно было встретить последовательную критику неолиберального катехизиса (см., напр.: Кагарлицкий Б. Ю. Счет на миллионы. Хороший фашизм и фашизм плохой / Русская жизнь. 2009. № 11–12; Бузгалин А. В. Социальное освобождение и его друзья («Анти-Поппер») / Экономико-философские тетради. 2003. Вып. 1).
Разделённое общество и его творцы
Даже пытливому уму иногда хочется простых определений. Применительно к либерализму можно взять за основу следующую элементарную дефиницию: либерализм в современной версии есть идеология крупного капитала. Что это значит? Если отжать сопутствующую либеральному направлению мысли правозащитную риторику, то реальный, утилитарный смысл либерализма будет заключаться в решении одной задачи: ограничить любую власть, кроме денежной. «Купить можно всё». Неважно, что орудия присвоения легко производит печатный станок (эмиссионный фактор). При этом другие формы власти и присвоения заранее табуируются как идеологически неприемлемые. Разумеется, при таких правилах игры любая политика легко корректируется с помощью экономики. Например, нужный результат на выборах обеспечивается с помощью финансового ценза, ограничивающего нежелательным игрокам доступ к предвыборной пропагандистской машине. Даже при относительной «прозрачности» процедуры голосования таким образом можно добиться необходимого результата.
Неизбежен вопрос: а как же, например, защита прав меньшинств и прочие гуманитарные аспекты либерализма? Действительно, они в либеральном обществе крайне популярны, но на самом деле играют прикладную роль. Борьба за права меньшинств реально необходима правящему классу для того, чтобы ограничить права большинства. Или чтобы расколоть это большинство. В сущности, мы здесь имеем дело с принципом «разделяй и властвуй», старым, как сама власть. Только теперь он применяется по-новому. Различия между «меньшинствами» не просто используются – они целенаправленно культивируются. Обществу навязывается культура «инаковости», «культура Другого», требующая ответной реакции в виде «толерантности». Но проблема в том, что этот новый Другой не рождается сам по себе, а создаётся искусственно, сперва как понятие, а уж затем как явление (в естественных условиях должно быть прямо наоборот).
Например, защита прав геев не останавливается на защите частной жизни, но переходит в требование легализации однополых браков и присвоение им статуса «семьи», а затем дело доходит до изменения критериев традиционной семьи – с биологических на гендерные. Это уже, мягко говоря, другой разговор. О правах большинства никто при этом не вспоминает. При ближайшем рассмотрении, скорее всего, окажется, что обычным геям, простым смертным, вся эта эпопея с семьёй совершенно не нужна. Горизонт их ожиданий – это отсутствие юридических запретов на свободный выбор совершеннолетнего сексуального объекта. Но эта эпопея очень нужна правящим элитам.
Другой пример: создание мусульманского анклава в самом центре Европы, признание автономии, а затем и аннексия исторической территории у Сербии.
Собственно на этом принципе основан весь социально-политический инжиниринг информационного общества: реальность подбирается и выстраивается под идеи и словесные конструкции. Из средства описания и коммуникации язык превращается в инструмент создания реальности. Качество и будущее такой реальности вызывают много вопросов.
Теоретически в либеральном обществе существует бесконечное множество потенциальных меньшинств и бесконечное разнообразие точек зрения («плюрализм»), а также форм потребления.
На практике же соблюдаются рамки идейного консенсуса, который может называться как угодно: политкорректностью, позитивной дискриминацией (positive discrimination), социальным контролем (social control). В рамках консенсуса и смелых журналистских расследований может даже обсуждаться диктат транснациональных корпораций и мировых брендов и неблаговидная роль финансового капитала. Вот только эта роль и этот диктат никогда не будут поколеблены – в данном случае слова не создают, а «заговаривают» реальность. Правда, заговорить её до конца удаётся далеко не всегда. Среди квазименьшинств то и дело вспыхивают конфликты: вспомним Брейвика, бунт арабских кварталов и судьбу «мультикультурализма».
Искусственное выращивание «значимого Другого», предписанное неолиберальным катехизисом, на самом деле ведёт к фатальному разобщению в обществе, но в то же время увеличивает возможности контроля за обществом методом управляемого хаоса. Такой разделённый внутри себя либеральный социум не способен ни к противостоянию власти, ни, следовательно, к реальной демократии. Даже минимальный уровень политической солидарности в этих условиях просто недостижим. Подлинная солидарность есть условие продуктивной (не медийно выигрышной, а именно продуктивной) борьбы граждан за свои права – но именно солидарность успешно устраняется.
Либеральный «разделённый социум» представляет собой удобный объект для манипуляций со стороны денежных элит. И уже на первом этапе подобной манипуляции такая демократическая ценность, как воля большинства, успешно подменяется либеральными принципами, согласно которым «ничто не запрещено» и всякое мнение священно.
Вот об этой подмене следует сказать отдельно. Понятия «демократия» и «либерализм» часто употребляются как синонимы (отсюда термин «либеральная демократия»). Но это чисто языковой трюк. На самом деле они не тождественны, они – антиподы. Если отвлечься от теоретических построений философов и политологов и немного понаблюдать за жизнью реального социума, то выясняется, что в реальном социуме между демократией и либерализмом лежит пропасть. Это было хорошо видно хотя бы на примере скандала с минаретами в Швейцарии – стране с остатками реальной демократии, которую хозяева либерального дискурса тут же обозвали «архаичной» и «неразвитой». Вместо того чтобы решать проблему, её в очередной раз загнали под ковёр. Тем не менее противоречие вышло на поверхность на чисто языковом уровне. Но в официальной экспертной среде не принято распространяться о такого рода политических аномалиях. А когда термины-оксюмороны – такие, как «либеральная демократия», «леволиберальный» – слегка царапают сознание критически мыслящего обывателя, его убаюкивают лекциями о «двух демократиях», архаичной и современной. Впрочем, иногда вместо умножения политических сущностей применяется противоположный метод – редукция одной из них. Например, как точно подметил Борис Кагарлицкий, когда нас убеждают в том, что «при отсутствии частной собственности ГУЛАГ получается обязательно, а в условиях буржуазного экономического порядка Бухенвальд и Освенцим получились совершенно случайно, как исключение» (Кагарлицкий Б. Счет на миллионы. Хороший фашизм и фашизм плохой // Русская жизнь. 2009. № 11–12.).
Вот так выглядит кропотливая пропагандистская работа, которую выполняют сегодня либеральные миссионеры. И пока, надо сказать, выполняют довольно успешно. Поскольку дискретная, постмодернистская модель социума («разделённое общество») сегодня доминирует. Либерализм служит обоснованием модели, а её отстройка достигается, как уже было сказано, методом управляемого хаоса – сталкиванием разобщённых социальных групп и – вторым шагом – наведением порядка. В предельных случаях могут применяться силовые методы контроля: «гуманитарные бомбардировки», «борьба с терроризмом» и иные «миссии».
Цель при этом одна: тотальный контроль за ресурсами и концентрация власти. Власти, которая в условиях рыночного общества, то есть диктата финансовых групп, не может быть ничем иным, как концентрацией капитала. Монетаризм чурается этого марксистского понятия, но по существу говорит о том же.
Улица с двусторонним движением: капитал в обмен на идеологию
Важно понимать, что по отношению к капиталу разные общества и страны находятся в заведомо неодинаковом положении. Отличие заключается в том, что происходит постоянный вывоз капитала из стран третьего мира (включая Россию) в страны центра (США, Англия, отчасти континентальная Европа). На этот нескончаемый отток работает, во-первых, система международного разделения труда: товар дёшево производят на периферии, а продают на дорогих рынках Запада; во-вторых, мировая банковская система: любые стабфонды и валютные резервы инвестируют в экономику тех стран, в чьих банках они лежат, а не тех, чьи правительства их там держат (ситуация с личными активами аналогична). В-третьих, это привилегированная роль эмиссионного центра США, чей госдолг, как известно, безграничен. Особую роль выполняет ВТО и аналогичные ей институты, связывающие клиентов долговыми обязательствами и влияющие на их экономическую политику. Это четвёртый инструмент глобальной «мирэкономики». И, наконец, пятый – чисто силовой. Если речь идёт о такой важной материи как, например, энергоресурсы, в дело вступают бомбардировщики и подразделения коммандос.
В этом механизме нет ничего загадочного. Он у всех перед глазами, а его анализ и критика – это азбука левой политической мысли. Упомянули мы о ней лишь затем, чтобы плавно перейти к главному вопросу: как обслуживает эту машину либеральная политическая философия, каким образом она заставляет вертеться её шестерёнки?
Обратимся к священным скрижалям. Философ Карл Поппер, посвятивший апологетике либерализма немало страниц своего труда «Открытое общество и его враги», был бы, разумеется, куда точнее и честнее, если бы назвал своё «открытое общество» разделённым обществом. Учитывая хотя бы то, что плюрализм, взятый в пределе или создаваемый искусственно, ведёт не к цветущей сложности, а либо к архаичной «войне всех против всех» (в исконном значении Томаса Гоббса), либо к изощрённой диктатуре, «новому Левиафану».
И всё-таки в термине «открытое общество», безусловно, есть глубокий резон, если только переосмыслить вектор его мобильности. Речь должна идти не о его иллюзорной внутренней свободе (здесь мы имеем диффузность власти вместо привычной для советского человека конвергенции, но и только), а о принципе добровольно-принудительного обмена.
В чём его особенность? И в какую же всё-таки сторону открыто «открытое» общество?
Дело в том, что экономическая и политическая система эпохи неолиберализма – это улица с двусторонним движением, причем в каждую из сторон направлен свой трафик. Если речь идёт о вывозе капитала, то движение идёт от периферии к центру (скажем, из России в США). И никак не наоборот. Если о вывозе идеологии, то наоборот – из центра к периферии, в направлении остального мира. Нефтяные капиталы лежат в банках США и Британии, а положения чикагской школы экономики, европейской толерантности, условия вступления в ВТО учат в российских (украинских, филиппинских, бразильских) вузах. Не наоборот. Таково основное правило системы: капитал в обмен на идеологию. Здесь в расширительном смысле применим термин «неэквивалентный обмен».
Как бы ни напоминала эта система практику колониальных времен, она существует, и на данный момент всё ещё относительно стабильна.
Идейным гарантом этой стабильности как раз и выступает либерализм. Поэтому он (как и вся система в целом), безусловно, приятен выгодополучателям этого обмена – странам центра и транснациональным элитам – и совсем не полезен невольным донорам – странам периферии. Именно этот свод идей, а не «изъяны демократии», консервирует страны периферийной зоны в их культурной, научной и технической отсталости. Разумеется, центральным игрокам необходимо сохранить ситуацию как она есть, а донорам, по возможности, сломать её.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: