Но пес промчался мимо гостинца и, подпрыгнув на манер каучукового мяча, вцепился клыками в горло своего благодетеля.
Ненец подобного не ожидал, не успел среагировать и, сбитый с ног, повалился навзничь в сугробину. Семга и кукан с ряпушками выпали из его пальцев. Он попытался схватить обезумевшего пса за шею, но тот уже вгрызся в кадык, и оттуда прыснул багровый фонтанчик. Ненец захрипел, задергался, взбил пятками колкое искристое просо, которым был усеян очищенный от леса пятачок перед избой, и затих.
Расправившись с тем, кто был ему дороже всех на свете, пес поджал хвост и потрусил к нависшей над Печорой горушке. Вскарабкаться на бесформенное нагромождение камней без должной сноровки было нелегко, но пес не раз проделывал этот путь и через минуту уже стоял на вершине. Ветерок шевелил вздыбленную шерсть. Пес смотрел вдаль, глаза его слезились, но не от раскаяния или осознания жуткости только что совершенного поступка, а просто от солнечного света. Взгляд животного был, скорее, веселым, в нем сквозила шальная бесшабашность.
Потоптавшись на краю скального выступа, пес разбежался, насколько позволяла неширокая площадка, и ринулся в пронизанный холодом простор. Раскинул в стороны лапы и на какой-то миг вообразил себя птицей, взмывающей к небу. Но полет тут же сменился беспорядочным падением. Пес раза три перекувырнулся, с высоты шлепнулся на лед и застыл мохнатым комом, на который стали медленно сеяться из-под лазоревых облаков ласковые снежинки.
Глава І,
в которой повествуется об обитателе палаты № 18 и его ночном госте
Психоневрологическая клиника Московского университета в Хамовниках была хорошо известна еще в дореволюционной России. Построенная в конце девятнадцатого века на деньги вдовы купца Морозова, страдавшего душевным недугом, она считалась одной из лучших не только в стране, но и в Европе. Здесь отказались от смирительных рубашек и карцеров для буйнопомешанных и практиковали прогрессивные методы лечения. Курсы психотерапии были платными, поэтому попадали сюда в основном избранные: живописец Врубель, основатель народного хора Пятницкий и даже первый чемпион мира по шахматам Стейниц, у которого случилось обострение нервной болезни во время проходившего в Москве матча-реванша.
После революции клинику возглавил заслуженный психиатр Ганнушкин, который продолжал следовать устоявшимся традициям. Методы были все такими же прогрессивными, отношение к постояльцам гуманным, а плата за их содержание и обслуживание столь высокой, что ее могли позволить себе лишь представители нарождавшейся советской элиты.
Во второй половине декабря 1925 года в этом привилегированном заведении появился еще один клиент. Он не принадлежал к элите, его имя не гремело по всей стране, он не купался в лучах народной любви. Напротив, перед тем как перевести в клинику Ганнушкина, его три недели держали в Лефортовской тюрьме как подозреваемого в государственном преступлении. В каких конкретно прегрешениях он оказался замешан, знал узкий круг лиц, приближенных к руководству Объединенного политического управления. Следствие длилось с конца ноября, а между тем состояние здоровья узника постепенно ухудшалось. От него поступали жалобы на головную боль и галлюцинации, конвойные докладывали начальству, что он часто бормочет во сне какую-то абракадабру, а однажды, когда ему принесли тюремный обед, он выплеснул брюквенную похлебку в нужник с фекалиями и принялся бегать по камере, стуча ложкой в дно железной миски, как в шаманский бубен.
Это было все, что рассказал Ганнушкину руководитель Специального отдела ОГПУ Глеб Иванович Бокий, когда попросил принять арестанта для проведения комплексного обследования. Санкцию на перевод дал лично товарищ Дзержинский, из чего следовало, что арестант – фигура важная. Причем Бокий не скрывал своих симпатий к последнему и дал понять Ганнушкину, что пребывание гражданина Арсеньева Вадима Сергеевича (так звали подследственного) в Хамовниках нелишним будет растянуть на максимально длительный срок. Вероятнее всего, Глеб Иванович рассчитывал: пока медики будут проводить освидетельствование, удастся спустить уголовное дело на тормозах.
Вот такая кривая привела Вадима Арсеньева в знаменитую психушку. По правде сказать, ночные бормотания и пляски с посудой были частью хитроумной комбинации, разработанной его непосредственным шефом Александром Васильевичем Барченко. Вадим входил в состав особой группы при Спецотделе, которая не имела аналогов не то что в Союзе, но и во всем мире. Барченко скрупулезно отбирал в нее людей, наделенных необычайными способностями, и Вадим слыл одной из жемчужин его коллекции. Умение видеть в темноте, считать быстрее машины Бэббиджа и улавливать тишайшие звуки – вот далеко не полный перечень способностей Арсеньева В. С. Имел ли право Александр Васильевич разбрасываться такими раритетами?
Сразу после того как Вадима заперли на Лефортовском валу, шеф стал обивать пороги вышестоящих инстанций и требовать справедливости. В его настоятельных просьбах резона было более чем достаточно: обвинения, выдвинутые против Вадима, шатались, как ветхий плетень, и норовили рухнуть сами по себе. Непредвзятый дознаватель давно бы уже во всем разобрался, но в ход расследования вмешалась политика. Внутри правоохранительных органов существовали серьезные разногласия. В особенности усердствовал могущественный Генрих Ягода, считавший Бокия врагом, а все его окружение – антисоветской камарильей. Его-то гиены и вкогтились в Вадима, надеясь тем самым подорвать авторитет сначала Александра Васильевича, а затем и Глеба Ивановича. Допустить подобный произвол было никак невозможно, поэтому влиятельные сторонники Вадима постарались вывести его, а заодно и себя, из-под удара. Свидания в Лефортово ему не разрешались, однако Барченко исхитрился передать через подкупленного часового записочку, в которой давались подробные инструкции: что и как делать. В тюрьме и без того считали арестованного человеком не от мира сего, а когда он устроил ритуальные танцы и прочие сумасбродства, были рады поскорее от него избавиться.
Перевод из тюремных застенков в клинику гарантировал Вадиму передышку в относительно комфортных условиях. К тому же Барченко и Бокий опасались, как бы в камере к заключенному не применили радикальных допросных мер, которые порой ломали даже самых стойких.
Ганнушкин поселил Арсеньева в палату номер восемнадцать. Она мало чем отличалась от люксовой комнаты в какой-нибудь московской гостинице. Разве что стекла на окнах были изготовлены из сверхпрочного стекла, а дверь на ночь запиралась снаружи. Несмотря на всю либеральность, царившую в лечебнице, персоналу поручалось осуществлять за подопечными строжайший надзор. Ловить разбежавшихся по Москве психов, способных натворить что угодно, – себе дороже.
После лефортовской одиночки Вадим ощущал себя как в санатории. Сухо, с потолка не каплет, тараканов не видно. Койка пружинная, постель меняют раз в три дня. Кормят не прокисшей баландой, а блюдами из приличной госстоловой. Барченко добился, чтобы его любимца обеспечили по высшему разряду, счета оплачивались из бюджета Спецотдела. Для полного счастья не хватало воли и, что не менее важно, определенности. Опытный Ганнушкин в первый же день установил, что перед ним не душевнобольной. Но, памятуя наказ Бокия, он не торопился выносить вердикт. Вадиму время от времени докучали глупейшими тестами, просили дотронуться пальцем до кончика носа, постоять на одной ноге и пройти по нарисованной мелом линии. Все было чистейшей профанацией: он это осознавал и не возмущался. Уж очень не хотелось обратно в Лефортово.
В целом же дни его протекали бесхлопотно и покойно. Иногда, в хорошую погоду, ему дозволялось выйти в сад, подаренный клинике, как утверждали, самим графом Толстым, чье имение находилось поблизости. Там жильцы (Ганнушкин запретил употреблять слово «пациенты») прогуливались между заснеженных деревьев и занимались посильным физическим трудом, что являлось частью терапии. Вадим, уставший от вынужденного безделья, с удовольствием разгребал снег на дорожках, скалывал ломом льдистые наросты со ступенек и с наслаждением вдыхал стылый воздух.
Так длилось до двадцатого декабря. В этот день Вадим работал в саду до темноты, потом с аппетитом поужинал, удалился к себе в палату и завалился на кровать со свежей книгой, которую прислал добрейший Александр Васильевич, осведомленный о страсти питомца к литературным новинкам.
Время, как всегда бывает, когда читаешь что-то чрезвычайно затягивающее, помчалось галопом. В десять вечера Вадим уловил краем уха, как щелкнул дверной замок – это ночной дежурный обходил здание, запирая проживальщиков. До утра им незачем выходить из келий. Для питья есть графин с водой, а для естественных надобностей – судно в углу. На случай форс-мажора, требующего посторонней помощи, в каждой палате имелся электрический звонок для вызова санитара.
Вадим читал до полуночи, пока не устали глаза. Решив, что пора на боковую, он положил книгу на тумбочку и переоделся в больничную пижаму – еще одна дань заведенным порядкам, пожалуй, излишняя. Ночами в клинике топили, как в бане, поэтому приходилось открывать форточку, чтобы не донимала духота. Вот и сейчас Вадим подошел к окну, впустил в палату сквознячок и постоял немного, вглядываясь во мглу сада. В поле видимости стоял разлапистый клен, нагой, как и все остальные деревья, и снизу доверху покрытый блестящей пленкой инея. Он возвышался, чуть накренившись, и, колеблемый ветром, натужно вздрагивал, словно незадачливый бедолага, пытающийся выдернуть увязшую в сугробе ногу. Вадим, сам не зная почему, засмотрелся на него.
За спиной что-то скрежетнуло в замочной скважине. Оторвавшись от заоконного зрелища, Вадим обернулся. При нем еще не бывало такого, чтобы санитары в неурочный час беспокоили «психических».
Дверь приотворилась, и в палату скользнул незнакомец невысокого роста, со скуластым крестьянским лицом и курчавыми волосами, которые, наверное, когда-то были по-юношески светло-русыми, но сейчас поблекли и стали жухлыми, как прелая солома.
– До-обрый вечер, – прозвучал в тиши тягучий распевный голос. – Не разбуди-ил?
Вадим пригляделся к гостю и опешил. Незнакомец? Как бы не так! Этого человека знала вся Москва… да что там Москва – вся Россия от Мурмана до Чукотки! Вадим никогда не видел его вживую, но портреты в книжках, фотографии в журналах…
– Это вы? – спросил Вадим с придыханием. – «Не жалею, не зову, не плачу…» Я читал ваши стихи!
– Их все читали, – ответил посетитель без малейшей рисовки.
Чувствовалось, что он уже давно пресытился своей популярностью и относится к ней как к чему-то бесполезному, но неизбежному.
На госте была такая же точно полосатая пижама, как и на Вадиме. Выходит, он тоже определен на постой в клинику Ганнушкина. Но Вадим ни разу его не встречал – ни в коридорах, ни в процедурных кабинетах, ни во дворе.
– Я здесь с ноября, – пояснил желтоволосый и внезапно забеспокоился: – Скажите, а вы не бу-уй-ный? Не набро-оситесь на меня с табуреткой? А то я страсть этого не люблю… У меня столько драк было в кабаках. Теперь хо-очется покоя.
Вадим уверил гостя в своей нормальности. Вкратце поведал историю попадания в клинику – наполовину правдивую, наполовину вымышленную. Сказал, что работает в органах, недавно угодил в переплет, связанный с поимкой враждебных элементов, что отразилось на душевном равновесии. Направлен для реабилитации и поднятия жизненного тонуса.
– Вот-вот, – кивнул поэт, усаживаясь на койку. – Меня тоже для то-онуса… Сонечка постаралась. Жена. – Его по-детски припухлые губы прорезала нерадостная усмешка. – Три месяца, как расписа-ались, а я ее уже не люблю. И она меня тоже.
– Почем вы знаете? – Вадим присел рядом.
– А вы разве не умеете чу-увствовать, когда женщина любит, а когда не-ет? Меня если кто и любил по-настоящему, так только Га-алка Бениславская. Другие – временно, а эта – до гроба. И сейчас любит. Да вот незада-ача: смешная она. Не могу к ней серьезно относи-иться. А когда к женщине несерьезно – какая ж любо-овь?
– Как вы ко мне в палату попали? – запоздало поинтересовался Вадим. – Заперто ведь.
Посетитель показал связку ключей.
– Сторожа Семена зна-аете? У нас с ним одна и та же хвороба… – Он постучал себя согнутым указательным пальцем по горлу. – Я ему деньги даю, а он из магази-ина горькую таскает. Но вы не подумайте, я уже три дня как в завязке. Бро-осил, надоело…
И правда – спиртным от него не пахло, хотя дряблая кожа тусклого цвета, мешки под голубыми глазами и мелкая дрожь в пальцах недвусмысленно указывали на то, что пагубная привычка отнюдь не преодолена.
– Сегодня Семен поллитровку вы-ылакал. И свою порцию, и мою… В дворницкой храпит. А я у него ключи вытащил и пошел по больнице. Дай, думаю, поговорю с кем-нибу-удь. Тоска заела. Невы-носи-имо…
Это он не соврал. Тоской в нем было проникнуто все: и согбенная фигура, и бесстрастный голос, и слова, которые он ронял рассеянно и тихо.
– Я могу чем-нибудь помочь? – деликатно осведомился Вадим.
Вопрос был праздный. Чем поможешь, когда сам находишься в подвешенном состоянии и не знаешь, что тебя ждет завтра? Сидишь на пороховой бочке и играешь в орлянку: рванет, не рванет?
«Я и утешить его не сумею, – подумал Вадим. – Если лучшие психологи не справились, то куда мне-то?»
Но желтоголовый неожиданно отринул меланхолию, выпрямился. Его васильковый взор блуждал по собеседнику.
– У меня начались видения. Понимаете? Чу-удится, будто ко мне ночами приходит человек, весь в черном… садится возле изголовья и городит всякие гадости… Я даже поэму об этом написал. «Друг мой, друг мой, я очень и очень бо-олен. Сам не знаю, откуда взялась эта бо-оль…» Черт!.. – Его восковое чело собралось складками. – Уже и собственные стихи забываю… Что с мозгами?!
У Вадима едва не сорвалось с языка, что и в его биографии тоже присутствовал Черный Человек. Но то была совсем другая история, и зловещий персонаж, каким бы мистическим он ни казался, обрел в итоге реальные черты. Нет, сопоставлять нечего. Червь, который точит желтоволосого, иной породы. И не факт, что земной.
– Приходит и приходит… каждую ночь… – бормотал гость, сбиваясь с напевности на речитатив. – И садится, и долдонит… а однажды мне петлю на шею накинул, представляете? «В грозы, в бури, в житейскую стынь, при тяжелых утратах и когда тебе грустно…» Что мне с ним делать? Подскажите!
Вадим смотрел на посетителя с возрастающим беспокойством. Не кликнуть ли санитара? Вкололи бы морфию – пусть успокоится бедняга. А то вон как затрясся, руки ходуном заходили. Еще чего доброго припадок приключится.
– Иногда вроде нормально, – продолжал мастер, доставая из кармана серебряный портсигар, – а иногда прямо спасу нет. «В декабре в той стране снег до дьявола чист, и метели заводят веселые прялки…»
Он раскрыл портсигар. Крышка с резным вензелем «СЕ» упруго откинулась, и тотчас затренькала тоненькая мелодийка, как из музыкальной шкатулки. Липкая такая, нерусская. Вадим не смог припомнить, слышал ли ее когда-нибудь.
Портсигар внутри был разделен на две части: в правой болталась одинокая фабричная папироса с тавром «Сафо», а в левой тесно, как пассажиры в трамвае, умещались толстые самокрутки.
Желтоволосый силился ухватить прыгающими пальцами «Сафо», но у него не получалось.