Журнал «Парус» №74, 2019 г. - читать онлайн бесплатно, автор Александр Пшеничный, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Живи и здравствуй? И будь счастливой? – загадочно, словно произнося вслух слова секретного пароля, улыбалась Алька.

Мама согласно кивала:

– Верно. Верно, девочка моя. Живи, здравствуй, будь счастливой! Давай-ка сюда эту ленту, вплетем ее вместе. Желтый, зеленый, красный… это цвета радуги, цвета жизни и радости… Красивый веночек, тебе к лицу. Не спеши взрослеть, доченька. Живи и здравствуй, и храни тебя Бог…

Судовой журнал «Паруса»

Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись девятая: «Струна звенит в тумане»


«…ужасно люблю вообще эту первую, юную, горячую пробу пера. Дым, туман, струна звенит в тумане. Статья ваша нелепа и фантастична, но в ней мелькает такая искренность, в ней гордость юная и неподкупная, в ней смелость отчаянная; она мрачная статья-с, да это хорошо-с».

Так говорит Порфирий Петрович главному герою в романе «Преступление и наказание» о его «идее», «безобразной мечте», как в начале повествования обзывает её сам Раскольников. Подмечено литературоведами, что эта «струна в тумане» заимствована Достоевским у Гоголя из «Записок сумасшедшего»:

«Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени мой колокольчик, взвейтесь, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон, небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с тёмными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют».

А Гоголю, возможно, это навеяно В. А. Жуковским, из его «старинной повести в двух балладах» – «Двенадцать спящих дев»:

И вся природа, мнилось,

Предустрашенная ждала,

Чтоб чудо совершилось…

И вдруг… как будто ветерок

Повеял от востока,

Чуть тронул дремлющий листок,

Чуть тронул зыбь потока…

И некий глас промчался с ним…

Как будто над звездами

Коснулся арфы серафим

Эфирными перстами.

А во второй балладе («Вадим») есть и гремящий «серебряный звонок», схожий с гоголевским колокольчиком. (У Достоевского Порфирий Петрович: «Колокольчики-то эти, в болезни-то, в полубреде-то?») И лик девы за туманом, и «под воздушной пеленой печальное вздыхало». У гоголевского Поприщина схожее состояние дается в пародийном освещении. И дорога: «несет» сумасшедшего на тройке, как челнок мчит по реке Вадима – «быстрее, быстрее» к его «прелестному виденью».

То есть «струна звенит в тумане» – хоть у Достоевского, хоть у Гоголя, хоть у Жуковского – у Василия Андреевича в особенности – это некое романтичное состояние души или вдохновения свыше*, которое к чему-то мчит сквозь «завесу туманную» своими видениями и необычными звуками как бы небесной трубы. А, заметим, как писал еще А. А. Потебня в исследовании «Мысль и язык», «в народных песнях встречается сравнение света и громкого, ясного звука» – и таким именно звуком в старинных русских книгах кровь мучеников «аки труба, вопиет к небу».

Полагаю, что тут можно закончить попытку обозначить жанр девятой записи: «струна звенит в тумане». За ней последуют и другие записи в том же звучании.


– …Сходил бы ты за солодашками в кусты, чем так сидеть… – говорит мне мать.

Кустами на прииске имени Покрышкина называли ложбинку за болотом с высокими кочками, коричневевшую карликовыми березками между двух кладбищ: «вольным» и «заключенным». Мне не трудно – только через кочковатое болото перебраться. Но боязно покойников… Да все-таки ведь день!

По намятой торфяной тропочке я вхожу в карликовые березки. Они мне по пояс, перепутались, как проволока: под ними, во мху, солодашки и подберезовики… Хоть и день, а одному всё равно здесь как-то не по себе.

А какая напряженная тишина начинает давить на плечи! Отпугивая её, я резче делаю шаги, чтобы громче хлестали прутья по сатиновым штанам, по сапогам царапали. Гоню напряженную эту тишину, но, кажется, она и сама-то не в силах замолчать: влилась в шум реки, заполнила долину нашу до сопок и низкого неба, наволакивается на мою детскую душу, вытесняя все чувства; заставляет оглядываться на высоковольтные опоры. Уже близко они, уже слышно, как дрожат смоленые ноги их в кочковатом болоте, отзываясь всё той же всеоглядной, всезрячей тишине. Не зря же большой черный ворон, бородатый в профиль, застыл на плече опоры так тревожно, словно слушает, и, наверно, знает столетний колымский ворон, откуда истекает эта тишина. Затягивает, сманивает в себя. И вот я решился – вошел в неё, в это большое поле галечника и человеческих костей. Кладбище заключенных…

Вдоль галечной этой чистины, окруженной болотистым кочкарником – издали высокие седые кочки странно, как тулова людей, стоят – почти километр иди! И поперек полкилометра будет…

Не раз пытался я сосчитать могилы, но к сотне сбивался со счета. Плотно лежат, бок о бок. Впереди самая страшная – красный столбик с жестяной звездой – могила стрелка, убитого в казарме своими же в драке. Ему два метра глубины: лежит там, в вечной мерзлоте, как в мавзолее. А грубые ящики щелястые заключенных втиснуты кое-как в грунт, а поверху как бы замаскированы галькой и мохом. А над галькой – тычки, как на городских газонах, с фанерными бирками, и вместо имен – номера чем-то черным.

«Мороз в пятьдесят градусов, а нас привезли в лаптях, – вспоминал отец. – Голое место в тайге. Ставьте себе палатки»… Я представлял, как снег под лаптями доходяг шуршал: жгучий, серый, как песок… «Ткнешься в него – и не встанешь»… Довоенный «Юбилейный»… послевоенный Хатыннах…

Но это всё было где-то там, за дальними, скалистыми сопками.

А у нас теперь на месте одного лагеря, бесконвойного – ровные грядки перегнивших опилок и рассевшейся штукатурки, а где второй был, за речкой – там и следов никаких на галечнике. Все остатки на дрова растащили. И ОЛПа [отдельного лагерного пункта – прим. ред.] нет, в том доме под железной крышей магазин открыт: торгуют в одной половине мясом, икрой, балыками, спиртом, а в другой, поменьше, продают отрезы, мануфактуру и тоненькую «Шинель» Гоголя.

Но как не маскируйте – корень зла виден сквозь проломившуюся доску: утлые кости в обомшелой глубинке ящика, груда мертвых червей, как черного овса, и черная же короста сотлевшего тряпья…

И только стружки древесные подстилки – янтарные, свежие, чудные. Как перья душ, готовых плотью зацвести нетленной по небесному Слову… Но это уже видение ума ли? – или так светится мое детское прошлое? Вот, спустя полвека, я снова стою там и боюсь ворохнуться, камешек с места сдвинуть. И верится чудно и тайно, что душа человеческая не потонет в смраде смерти и зле. И не зря застыл тяжело вещий ворон на плече опоры, и не зря чутко вздрагивают её смоленые столбы, и напряженно отяжелели каменные кругляши на бугорках могил, и улеглись еще между них кисти яркой брусники, и вся долина, окруженная сопками, в чуткости своей и тревоге затомилась… И солнце с неба низкого, как свиток, пригвоздило её перед незримым лицом Бога.

Внутри у меня рождается некое цветение. Я сам становлюсь этим видением. Сухие кости одеваются плотью. И сидят, как в плоскодонках, воскресшие люди в щелястых гробах, и ароматом смолистым и тонким благоухают под ними древесные стружки. Слилось земное с небесным… Камень со словом скипелся… Это уже и не прошлое, и не будущее, а небесное зыбко маревеет, бластится…


…Но что, если вся Россия превратится в такое мертвое поле? И вороны на опорах электропередачи уже выглядывают, где им собираться на трупы? И моя ли это душа, как розовый огромный ворон, закрывает глаза и – смотрит внутрь… И уже на исходе недалеком из тела – дано ей светописью мысли иное… видение ли, сон ли?..

В Ярославле – восстание. Мы с другом Валеркой договорились куда-то уезжать, уже чемоданы собрали. Разошлись по домам, чтобы через полчаса встретиться. Иду: надо ехать – а Валеры всё нет! И улицу Свободы, где мы договорились о встрече, найти не могу. А город – будто пухнет воздушно изнутри, все стены домов накачены белесым воздухом; бледное солнце, зыбкие перспективы улиц, а улицы Свободы нет. Я её ищу между бетонных, накаченных обманом и тревогой зданий. Пока ищу – вижу: все здания медленно устаревают, обваливается со стен штукатурка.

Я внезапно, рывком оказываюсь на окраине, город кончился, идут навстречу женщины, говорят мне: «Свободы – совсем в другой стороне, товарищ!»

Громоздятся, как декорации, тусклые, серые стены домов окраины, мертвой, выбитой… Я снова в центре города. Большой дом, где жил Валера – беленый. Колонны фальшивые фасада обрушились, вылезла из-под штукатурки обрешетка драночная. И во дворе этого дома на низеньком ящике из-под консервов сидит старый человек в телогрейке, черномазый, и волосы, коротко остриженные, без седины, а лицо веселое, и пророчит…

Он сидит так вольготно, и веселье его так многозначительно, будто он один жив человек в этом городе… Да и действительно вокруг пустынно… никого не видать… И черный, без седины старик предсказывает бодро, что продукты-то скоро прибудут. Потому что начнется переработка мяса миллиона разных бизнесменов, воров и спекулянтов, бежавших на Запад.

С Европой уже договорились: выдадут их нам в обмен на Москву с территорией до Урала, а на вклады воровские в западных банках немцы, французы и англичане построят комбинат нам пищевой «Мясо Троцкого». («Тесноты ради пищной…», вспоминается мне сказание Ефрема Сирина об антихристе!) Вроде в память того, как Лев Давидович в руку своего убийцы – впился зубами… Загрызем – съедим всех предателей и воров!

Прессованное мясо их – на корм людям и скоту; жир женщин – на лекарства и парфюмерию – по опыту французских революционеров 1793 года и немецких фашистов. Да и ревельцев тоже, которые еще в пятнадцатом веке обижали новгородских купцов, варили московских подданных в котлах… как писал еще Карамзин.

…Темная, зимняя погода, то ли вечер, то ли утро. Холодно, промозгло у магазина. Неуютно и внутри, в душе: всё такое же сумеречное, стылое. Двери магазина-вагончика открываются. Толсто одетая продавщица в белом фартуке. Полки тесно настланы; как в камере хранения, какие-то сумки, кульки; лампочка слабенькая – здесь еще холоднее, чем на улице. Картонный ценник с грифом «Мясо Троцкого». Замороженный оковалок в белом полиэтилене. Пришли домой. В холодной, темной кухне стали варить это мясо. Сидим за столом пустым. Ждем.

Да это уже царство дьявола на земле, предградие ада!..


…Долго мой розовый огромный ворон возвращался оттуда, из холода и тьмы, взывая немотою своей – к цветному миру слова…

И вот превратился в обычную уличную ворону на березе…

Гляжу на нее из окна. День тихий, светлый. Радоница… Там, над крышами, сквозь весенние, голые прутья березовых верхушек, по вечернему низко, над горизонтом, веселыми кучками вися, сахаристо сияют облака с теневым исподом. По-детски махонький отстал наивный, пушистый комочек в нежной высоте над ними. Ворона с самой высокой березы глядит на них, будто собираясь перелететь туда, в их рай. Быстро полетела верх, и все это видение слегло к закатному горизонту и погасло.


* См. например, «Струна звенит в тумане». Страницы русской «таинственной» прозы. – М., «Современник», 1987 (Повести и рассказы от Пушкина и Гоголя до Леонида Андреева и Ивана Бунина).

Литературный процесс

Собств. инф. Книга лезгинского поэта


Как долго летать нам за Солнцем в пучинах палящих?

И много ль придет нас на Землю в веках предстоящих?

Не знаем, не знаем… Зачем же черствы мы друг к другу?

Ведь мы не в ряду приходящих – в ряду уходящих.



Эти печальные и мудрые строки открывают перед читателем дверь в поэтический мир ученого и поэта Кейседина Алиева. Весной 2019 года московское издательство «Грифон» выпустило в свет первую (на русском языке) книгу этого недооцененного современниками лезгинского поэта.

Инженер и конструктор сложных приборов для систем противовоздушной обороны и судов подводного плавания, профессор Дагестанского государственного технического университета, заведовавший кафедрой технологии машиностроения и технологической кибернетики), Кейседин Бейдуллаевич всю жизнь писал стихи. Но при жизни вышла в свет только одна его поэтическая книга «День и ночь» (Махачкала, 1994 г.). И поскольку книга была издана на лезгинском языке, всероссийскому читателю поэт Кейседин Алиев четверть века оставался неизвестен.

И вот совсем недавно (благодаря стараниям вдовы поэта, Ганифат Садилаховны) книга стихотворений К. Алиева (творческий псевдоним А. Кейс), переведенная на русский язык известным российским поэтом и переводчиком Евгением Чекановым, увидела свет в Москве. Она называется «Миг судьбы» – и содержит более двухсот произведений.

Надо добавить, что книга роскошно издана, ее приятно взять в руки. Но главное, конечно, – то, что вложено в нее автором: красота и глубина родного слова, уважение к предкам, призыв к искренности и справедливости, отторжение безнравственности и алчности.

«Он был и физиком, и прекрасным лириком, – пишет в предисловии к книге Мердали Жалилов, редактор отдела литературы “Лезги газет”, заслуженный работник культуры Российской Федерации. – Думаю, что предлагаемая читателю новая книга станет и достойным подарком для любителей художественного слова, и памятником замечательному ученому, учителю, наставнику молодежи, прекрасному поэту Кейседину Бейдуллаевичу Алиеву».

Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)


ЗИМНИЙ СОН


Мир трещал от сухого мороза

И, на скорый апрель не надеясь,

В зыбкий сон погрузилась береза,

В незабытые щебет и шелест.


Но пока она грезила сонно

О веселом и ветреном лете,

Стайка бабочек нежно-зеленых

Зацепилась за голые ветви.


Нежных крылышек дерзкие взмахи

Раскачали печальные плети…

И сквозь сон она думала в страхе:

– Неужели замерзнут и эти?


Как сейчас, помню свой спор в начале 80-х с одним нашим губернским графоманом, подполковником в отставке, до этого много лет преподававшим марксизм-ленинизм в военном училище. Подполковник опубликовал несколько косноязычных книжечек, а потому мнил себя известным поэтом и пытался воспитывать молодую поросль.

– Что это ты тут написал? – приставал он ко мне. – Какие еще «нежно-зеленые бабочки»?

– Ну, они похожи на листья… – туманно объяснял я.

– Я понимаю! Но ведь ты же тут не про листья пишешь, а более глобально пытаешься… Это ж у тебя на политику похоже!

– Ну, какая там политика… – отбояривался я. – Просто вот залетели в зимний мир летние бабочки, а березе показалось, что это юные листья. И она размечталась, что весна скоро придет… А потом пригорюнилась: ведь зима же лютая на дворе. Значит, замерзнут и эти…

– Замерзнут! Обязательно замерзнут! – закричал подполковник. – Всё слабое и нежное зимой непременно замерзнет!.. все слабые погибают!..

Я только пожал плечами. Что с дурака взять… он, похоже, даже не слышал известного высказывания Лао Цзы о том, что мягкое и слабое всегда одерживает победу над твердым и сильным. А кроме того, я ведь и не утверждаю априори, что эти бабочки непременно принесут весну на своих нежных крылышках. Я просто пою гимн их сумасшедшей дерзости, их попыткам пробудить замерзшие плети…

Пройдет лет семь – и подполковник, почуяв запах политической весны, ринется в губернскую общественную жизнь: станет ярым «демократом» и активистом местного «народного фронта», пылким обличителем компартии и марксизма-ленинизма. Я даже не удивлюсь этой метаморфозе: так оно и должно было случиться.


ХЛЕБ ПРАВДЫ


Ложь отступила мировая

На шаг иль на два. И опять,

По зернам правду выдавая,

Нам предлагает ликовать.


Но мы хотим иной победы –

Чтобы взошел из-под земли

Тот хлеб, который наши деды

С собой в могилы унесли.


Это стихотворение я написал в начале 80-х годов, размышляя о прочитанном в свежих литературных журналах. В тогдашней отечественной прозе история моей державы представала уже совсем не такой, какой мне ее преподносили всего несколько лет тому назад на историческом факультете провинциального вуза. Но я «нутром чуял», что и эта свежая правда – не окончательная, что самое трагическое, самое кровавое от меня прячут. Тогда-то и родилось это стихотворение.

Не имея доступа к запрещенной литературе, я брал то, что было доступно: искал в журналах прозу, подвергавшуюся партийной критике, взахлёб читал. Так я открыл для себя Белова, Можаева, Трифонова, Быкова… а однажды – о, счастье! – наткнулся на потрясающую повесть Катаева «Уже написан Вертер», несколькими годами ранее опубликованную в журнале «Новый мир».

Как впоследствии выяснилось, эта катаевская вещь потрясла не одного меня. На «комсомольской учёбе» в столице я послал заместителю начальника Главлита СССР Владимиру Солодину, выступавшему перед главными редакторами молодежных изданий, записку из зала: «Назовите, пожалуйста, самое серьезное упущение вашего ведомства за последние десять лет».

Главный политический цензор великой державы улыбчиво прищурился с трибуны:

– Вы имеете в виду «Уже написан Вертер»? Так мы же предупреждали ЦК партии, говорили, что не надо эту вещь публиковать… Нас не послушали. А когда она уже вышла в свет, всё поняли и там. И дали команду по обычной методе: не перепечатывать, не цитировать, не упоминать…

Цензор устало махнул рукой, – а я еще раз убедился, что в своем поиске правды иду по верному следу.

В конце 80-х годов стихотворение «Хлеб правды» было опубликовано в одном из столичных коллективных сборников, а еще через десять лет его включил в свою толстенную поэтическую антологию весьма известный в мои времена стихотворец-шоумен Евгений Евтушенко. Не скажу, что сей факт привел меня в какой-то восторг: к версификационным опытам этого господина я всегда относился равнодушно, а к его политической позиции – брезгливо, если не враждебно. Скорее, эта публикация меня удивила: я не посылал своих стихов составителю антологии, ни о чем его не просил, он сам отыскал эти восемь строк – и опубликовал. Да еще и написал рядом, что они его покорили.

Что ж, наверное, в этом и состоит задача поэзии: «идти во все стороны света, тревожа друзей и врагов»…


СТРАДАНИЕ


Чувство родины сходно с дыханьем:

Если очень заметно оно,

Это значит – незримым страданьем

Это чувство уже стеснено.

То ли давят неявные пальцы,

То ли гложет болезнь изнутри, —

Мы не знаем. Мы только страдальцы.

Где ты, лекарь? Скорей говори!


Эти строчки были моим ответом на упреки, которые тогда, в середине 80-х годов прошлого века, уже звучали в советской империи. Мол, вы, русские, что-то слишком громко стали плакать о своих бедах, слишком назойливо начали представлять себя обиженными.

Прошла пара десятилетий – и нашлись люди, которые стали обвинять в развале Советского Союза именно русских патриотов. Это, мол, всё вы наделали, плакальщики в портянках, надо было не ныть, а укреплять центральную власть. Вот и не рухнула бы великая держава! С вас началось, с ваших стонов…

Что сказать на это? В середине 80-х я ответил стихотворением «Страдание». А сегодня процитировал бы отрывок из бессмертной книги Василия Розанова «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови». То место, где описывается еврейская бойня:

«…все раны были колотые, так как резник, что называется, “шпынял” животное, которое вздрагивало, пробовало вырваться, пыталось мычать, но оно было бессильно: ноги были связаны, кроме того, его плотно держали трое дюжих прислужников, четвертый же зажимал рот, благодаря чему получались лишь глухие, задушенные, хрипящие звуки…»

Им бы, конечно, хотелось, чтобы мы подыхали молча.


ЗАВЕТ


Когда летела рать на рать

Одних кровей и статей,

Им оставалось – умирать

В одной из этих ратей.


А нам осталось – осознать

Всё, что случилось с нами.

А вам осталось – всё назвать

Своими именами.


Размышляя о гражданской войне в России, о противостоянии «белых» и «красных», я уже в конце 80-х годов прошлого века, когда сочинилось это стихотворение, осознал, что наиболее последовательным, цельным личностям того времени судьба уготовила один и тот же конец – гибель в битве со своими однолетками, с братьями по крови. И с ненавистью думал о тех, глубоко ненавистных мне людях, которые спровоцировали эту ситуацию, подвели наиболее последовательную, пассионарную часть народа к черте братоубийства.

Много позже, возвращаясь к этой теме, я размышлял порой и о том, что мы, возможно, до сих пор не можем до конца осознать истинную, глубинную природу того давнего противостояния, а лишь строим пока разные догадки на сей счет. Строим, пользуясь, в основном, инструментарием социологии и политологии, старательно повторяя пропагандистские тезисы минувших времен.

Но на самом деле: что это за феномен – битвы братьев? Как это прекратить? Если, Бог даст, однажды это все-таки прекратится, то почему?

Я припомнил собственные детские годы, свои драки с младшим братом… После того, как я однажды своими придирками довел его до белого каления, он, восьмилетний мальчик, двинул мне, двенадцатилетнему, по зубам и бросился наутек. Стоя на зимнем деревенском крыльце, я лихорадочно искал взглядом что-то, чем можно было бы в него запустить – и под руку мне попались тяжелые коньки для катания на льду. Я бросил их в него изо всех сил, они долго летели по дуге, и где-то на середине их полета я осознал, что они летят точно ему в голову. Я понял, что убил родного брата – и содрогнулся в ужасе, и стоял столбом, ожидая, когда коньки подлетят к голове бегущего мальчика.

Они попали точно в голову, брат упал и заплакал от боли. Слава Богу, на нем была теплая шапка, она-то и спасла его. И никогда, никогда больше я пальцем его не тронул, одного этого краткого переживания хватило мне на всю жизнь.

Но хватит ли моему народу одной гражданской войны, чтобы содрогнуться в ужасе и застыть на месте, подавляя в своей душе очередной приступ ненависти, пусть даже и небеспричинной? Сегодня, когда «белая» и «красная» идеи, старательно отмытые от братской крови, снова имеют в России десятки тысяч сторонников, я начинаю сомневаться в этом.

А по телевизору прямо сейчас, когда я пишу эти строки, в очередной раз гоняют паскудную киноэпопею про «неуловимых мстителей». Пляски шутов на русских костях продолжаются…


БАЛТАМ


Смири свои взгляды косые,

Балтийская челядь и знать!

Пока несвободна Россия,

Свободы и вам не видать.

И с собственным гордым солдатом,

Готовым идти на войну,

И с собственным литом, и латом, –

И с собственным цюрихским златом, –

Вы будете всё же в плену.


Летом 1990 года судьба занесла меня в одну из прибалтийских республик. Ее Верховный Совет уже принял к тому времени документ о государственной независимости, но комсомол там еще существовал – и в составе небольшой группы молодых журналистов из России я приехал в республиканский ЦК ЛКСМ на встречу с первым лицом.

Дело было поздним вечером, мы сидели и ждали. Прошел час, второй, лицо всё не появлялось, – оказалось, что в республиканском ЦК партии скоропостижно началось какое-то важное совещание, главный комсомолец обязан был там присутствовать. Но комсомольцы-балты рангом пониже сидели рядом – и я начал расспрашивать их о том, вправду ли их республика собирается покинуть советскую империю. Они утвердительно закивали головами: да, сущая правда, мы уходим.

– А на что ж вы жить-то будете? – полюбопытствовал я. – Мы ж вам денег-то не станем тогда давать…

На страницу:
3 из 6