– Зия, твоя мама на проводе. – Пушков передал художнику трубку. И тот, стоя на железных ступенях кунга, жадно схватил телефон, прижал к трубке губы, словно целовал дорогое лицо, седые неприбранные волосы:
– Мама!.. Мамочка!.. Это я, Зия!.. Ну как ты там, родная моя?!
Пушков отошел, не мешая их разговору. Это была работа с агентом. Поддерживала гарантию его надежности и эффективности. Пушков стоял на заснеженной мерзлой земле, на которую падал свет из кунга, освещал ребристый след транспортера. Малое зернышко жизни лежало в промороженной колее, по которой завтра, колыхая броней, выбрасывая едкую гарь, пройдет бэтээр спецназа.
В глухой час ночи полковник Пушков, светя под ноги длинным лучом фонаря, перешел липкую, чуть подмороженную грязь. Назвал пароль часовому, караулившему проход сквозь колючую проволоку, за которой в земляной тюрьме содержались пленные и стоял железный вагон для допросов. Накануне засада спецназа, выставленная у Сунжи, задержала разведчика, пробиравшегося в темноте по пути возможного прорыва чеченцев. Первые допросы не дали результатов, лазутчик упирался, прикидывался беженцем. Потом к его нервным дрожащим ноздрям приставляли пистолетное дуло. Метали в его голову ножи, проносящиеся у виска, глубоко входящие в дерево рядом с хрящеватым ухом. Били короткими тупыми ударами в живот, так что из него начинала сочиться зловонная жижа. Пленный стал давать показания. Пушков хотел лично услышать интересующую его информацию.
Железный вагон был разделен на два отсека. В первом на табуретке, вольно расставив ноги, в слоях табачного дыма развалился автоматчик, кидая в консервную банку окурки. За перегородкой в свете обнаженной электрической лампы, скованный наручниками, сидел пленный чеченец, худой небритый юноша, помятый и побитый, с распухшей губой и сиреневыми синяками в подглазьях. Сжал сутулые плечи, водил из-под черных бровей затравленными глазами. Над ним возвышался здоровенный прапорщик спецназа Коровко, бритый наголо, в камуфляже, с засученными рукавами, обнажавшими жилистые лапищи. На столе лежали грязная тетрадь для записей, короткоствольный с брезентовым ремнем автомат. На затоптанном полу стояло ведро с водой, в котором плавала жестяная кружка.
– Ах ты, дерьмо басаевское!.. Чечен херов!.. Я тебе сейчас гранату к яйцам пришпилю и пущу гулять!.. Я тебя, сука, тут же, на вагоне, повешу!.. Тебя, мразь, там же, на берегу, шлепнуть надо было!.. Я тебя, вонючка, за ноги привяжу к бэтээру, потаскаю по канавам!.. Пулю тебе всажу в переносицу и труп твой поганый собакам кину!.. Будешь, нет, педераст, говорить?.. – Прапорщик замахивался на пленного огромным, как булыжник, кулачищем. Чеченец вжимал голову, поднимал на сержанта ненавидящие глаза. Хриплые слова, выталкиваемые из горячего рта сержанта, были как удары, осыпавшие изможденное тело. – Что мне, клещи взять?.. Вместе с ребрами твои вонючие показания выламывать?..
Пушков с порога чувствовал бешеную ярость прапорщика, возбужденного собственным хрипом, ненавидящими, чернильно-блестящими глазами чеченца, его тупым молчанием. Пленный был беззащитен, скован хромированными наручниками, в полной власти кричащего на него мучителя. Железный вагон не пропускал наружу ни звука. На полу стояло страшное ведро с водой, слепо отражавшее лампу. Автомат на столе нацелил жадное черное рыльце, свесил брезентовую петлю. Никто не мог прийти на помощь чеченцу, прокрасться сквозь рвы и минные поля, проникнуть сквозь капониры и врытые в землю танки, вырвать его из рук врагов. Обреченный, желая жить, страшась угроз и побоев, он обманывал, увиливал, извивался, как попавший под лопату червяк. И при этом не сдавался, ненавидел, сверкал ядовито-черными глазами, горевшими среди синяков и царапин.
– Опять врать начинаешь?.. Я тебе сейчас бутылку в жопу вобью и танцевать заставлю!.. – свирепел прапорщик, готовый ударить кулачищем в этот ненавидящий блеск, расплющить стиснутые молчащие губы, проломить худые скулы, покрытые синеватой щетиной.
– Отставить, Коровко… Отдохни… – Пушков прошел к столу, сел на стул, сдвинув локтем автомат. Отвернул от пленного дуло, придвинул тетрадь. – Пойди пока покури…
– Я бы ему, суке, порох в рот насыпал и зажигалку поднес!.. Змея Горыныча из него сделал!.. – Прапорщик тяжело протопал в первый отсек, где автоматчик уступил ему место на табуретке и протянул сигарету.
– Так, – произнес Пушков спокойным, будничным, почти домашним голосом, – тебя Умар зовут? Правильно я говорю?
– Так точно, – по-военному ответил чеченец, чувствуя для себя передышку, желая ею воспользоваться, стараясь понравиться серьезному спокойному офицеру.
– Ну что, вот здесь, в тетрадке, записано, что начал говорить интересные вещи. Давай повтори, да и пойдем отсыпаться. Час поздний, – миролюбиво и устало произнес Пушков, сдерживая зевок, который должен был окончательно успокоить пленного. – Значит, говоришь, тебя послали поразведать, что творится на флангах первого полка?
– Да нет же!.. – страстно и искренне начал отпираться чеченец, надеясь на доверчивость и доброту офицера. – Не посылал никто!.. Сам шел!.. В городе бомбят, стреляют!.. Жить хочу!.. Пошел спасаться из города!..
– А в тетради почему записано, что ты разведывал фланги полка?
– Били, вот и сказал!.. В ногу стали стрелять, подошву прострелили!.. – Пленный вывернул грязный стоптанный ботинок, рант которого откусила пуля, точно ударившая в пол.
– Басаева знаешь? Ты из его группировки? – Пушков продолжал спрашивать так, словно не слышал жалоб чеченца. – И долго вы будете напрасно своих людей губить? Басаев уйдет, а вас под бомбами оставит…
– Не знаю Басаева!.. Честно, не знаю!.. – Чеченец прижал к груди руки в наручниках, умоляя Пушкова, чтобы тот ему верил. – Ненавижу Басаева!.. Если бы его увидал, пристрелил, как собаку!.. Людей погубил!.. Город погубил!.. Брата моего погубил!.. Сам в него пулю пущу!..
Пушков не верил чеченцу. Чувствовал его страх, изворотливость, желание выжить, стремление перехитрить, упрятать поглубже правду, до которой хотели докопаться захватившие его враги. Он выглядел как маленький блестящий жучок, желающий забиться под корень травы, пряча под полированным, черно-металлическим хитином испуганную капельку жизни. Пушков стремился проникнуть под жесткий панцирь, не раздавив, добыть малую, таящуюся в глубине правду.
– Чтобы мирным людям уйти из города, созданы коридоры. Там не стреляют. Женщины, дети идут… А ты пошел по расположению военных частей. Действовал, как разведчик…
– Заблудился!.. Пальбу открыли, я побежал!.. Жить страшно!.. Всех друзей убили!.. Дом разбомбили!.. Нету сил!.. Хотел уйти!..
Пушкову была неинтересна личность чеченца. Он был равнодушен к его судьбе. Чеченец был нужен ему постольку, поскольку в его тщедушном измученном теле, в испуганной и лукавой душе скрывалась важная на эту минуту информация. Когда она будет добыта, хитростью или угрозами извлечена из тщедушного пленника, тот потеряет для Пушкова всякое значение. Забудется навсегда. Сольется с другими, неразличимыми среди бессчетных встреч, допросов, проверок, неопознанных трупов, вмороженных в красный лед, или вдавленных в липкую землю, или плывущих по черной воде, или висящих на колючих кустах. Однако сейчас, в глухой час ночи, все его внимание и прозорливость были устремлены на молодого чеченца, из которого он добывал по каплям драгоценное знание, пропуская сквозь соковыжималку допроса.
– А где же твои документы, Умар?.. Оставил в басаевском штабе, когда уходил в разведку?.. Так поступают разведчики, когда идут в тыл врага…
– Нету документов!.. Сгорели!.. Бомба попала, вся квартира сгорела!.. Шкаф сгорел с пиджаком!.. Там документы лежали!..
Чеченца взяли на окраине Грозного, на заснеженном берегу Сунжи. На маршруте, где ожидался прорыв Басаева и готовилась ловушка. Его появление на снежном берегу означало, что именно эту тропу прощупывает Басаев для предстоящего рывка. Пытается узнать, нет ли минных полей, сколь плотен огонь пулеметов, выставленных на флангах полков, как велика брешь в кольце, охватившем город. Это был не первый лазутчик, появлявшийся ночью на пустынном берегу. Двоих засекла засада спецназа, наблюдая в приборы ночного видения скольжение призрачных, похожих на водоросли зеленоватых фигур, провожая их волосяными перекрестьями прицелов. Их пропустили, позволяя вернуться в город. Третьего взяли, оглушили на снегу, сунули в люк бэтээра.
– Видишь ли, Умар, мне нужно немногое… Узнать, с какой целью тебя послали… Если скажешь, отпустим… Даже машину дадим, подбросим на окраину Грозного… Не скажешь, отправим на фильтрацию в Чернокозово… Там тебя дофильтруют до последнего зуба… Если, конечно, довезут до места…
– Товарищ полковник!.. – жалобно взмолился чеченец, поднимая вверх грязные сжатые ладони, стиснутые на запястьях наручниками. – Не посылал никто!.. Заблудился!.. Не мучьте меня!..
Пушков устало поднялся, сказал сержанту:
– Давай, Коровко, твоя работа… Он мне не нужен… Пускай в расход…
Прапорщик лениво, огромный, как бревно, отломился от стены. Пульнул окурок в консервную банку. Тяжко прошаркал бутсами по заплеванному грязному полу. Взял со стола короткоствольный автомат, направив ствол на ужаснувшееся, с онемевшим открытым ртом лицо. И ударил грохотом, окружая голову вспышками, дымом, летящими гильзами, оглушая истребляющим страшным сверканьем холостой очереди. Чеченец, отражая пламя выпученными остановившимися глазами, рухнул с табуретки на пол. Лежал, омертвелый, белый, с приоткрытым недышащим ртом.
– Ты что его, Коровко, вместо холостых боевыми? – пожимал плечами Пушков, недовольно поглядывая на скрюченное худосочное тело чеченца, похожее на темный стручок акации.
– Да нет, товарищ полковник, обдристался со страха… Сейчас откачаем… – Сержант черпнул из ведра кружкой, шмякнул твердой струей в лицо чеченца. Вода ударила вспышкой света, потекла на пол. Сквозь стекающую пленку воды зашевелились губы пленного, заморгали остановившиеся глаза. – Видите, товарищ полковник, он рыба, не может жить без воды, – ухмыльнулся сержант, показывая большие желтые зубы. Схватил за шиворот пленного, рывком посадил его на табуретку.
– Давай, Умар, говори… Холостые патроны кончились, – произнес Пушков.
– Они меня послали, пятьдесят долларов дали… – полушепотом, слабо управляя своим сотрясенным сознанием, сказал чеченец. – Сказали, пройди посмотри, есть ли, нет часовые… Вернешься, еще пятьдесят дадим…
Молодое лицо чеченца было белым, с синеватыми тенями близкой смерти. На худых руках блестели наручники. Грязные башмаки стояли вкривь. Одна порточина задралась выше другой, и виднелась тощая волосатая нога. Он был неинтересен Пушкову. Из него была сделана выжимка, а оставшееся было неважным, ненужным. Чтобы не спугнуть пославших его чеченских штабистов, пленного застрелят, подбросят на берег Сунжи. Следующий лазутчик натолкнется на мертвое тело, сообщит в штаб Басаева, что минных полей по дороге нет, но берег временами простреливается пулеметами русских и разведчик Умар попал под шальную очередь. Это увеличит успех операции, убедит Басаева в том, что здесь нет западни, а лишь ослабленная оборона, сквозь которую возможен прорыв.
Так думал Пушков, собираясь встать и уйти. Пробраться с фонариком в кунг, рухнуть на полку, отхватить у ночи несколько последних часов.
Но что-то умоляюще-детское мелькнуло в лице чеченца, что-то неуловимо знакомое, повторявшее одно из выражений его собственного сына Валерия, когда тот в болезни, страдая от немощи, тянулся к нему, отцу, уповая на его волшебную силу, отцовское всемогущество и милосердие, находясь в абсолютной зависимости от его благой воли. Это совпадение остро, больно поразило Пушкова. Скованный наручниками чеченец был чьим-то сыном. У него была мать. Ожидала его, страдала за него, с ужасом ждала его смерти. Судьба молодого чеченца, сидящего перед ним здесь, в Ханкале, и судьба его сына, воюющего среди развалин Грозного, оказались вдруг странно связанными. Не как судьбы истреблявших друг друга врагов, а иной связью, проходящей через его, Пушкова, тайно страдающее сердце. Жизнь одного необъяснимым образом сохраняла жизнь другого, а смерть одного неизбежно влекла за собой смерть другого. Эта связь, обнаружив себя, не исчезала. Пушков дорожил ею, берег ее, не давал разорваться.
– Коровко, – приказал он прапорщику, – отведи его спать. Завтра отправишь в Чернокозово. Пусть прокуратура с ним разбирается. Он мне еще будет нужен. Сдашь под расписку.
Полковник встал и, не глядя на чеченца, вышел. Шагал по грязи, утыкая в колею бледный луч фонаря. Ему казалось – через огромное ветреное пространство зимней ночи сын Валерий думает о нем. Их мысли летели и сталкивались. Встречались там, где над палатками, батареями дальнобойных орудий, врытыми в землю танками возносилась на дуге и дрожала розовая сигнальная ракета.
Глава третья
Утро было черно-синим, студеным, с ледяными сквозняками из выбитых окон, с холодным зловонием подъездов, в которых накапливались солдаты штурмовой группы. Звенели автоматами, касками, цеплялись трубами гранатометов за поломанные лестницы и углы. Лейтенант Пушков стоял на скользких ступенях, избитых осколками и ударами пуль, пропускал мимо солдат вниз, к подъезду, где, синий, волнистый, без следов, лежал снег. Солдаты теснились в подъезде, готовясь к атаке, осторожно выглядывали на нетоптаный снег с черными, еще мутными деревьями сквера, отделявшего их от соседнего дома. Едва различимый, похожий на висящий в воздухе грязный ком тумана, дом был объектом атаки. Казался мертвым, вымороженным, выжженным изнутри дотла вчерашним артиллерийским налетом. Но среди проломов, кирпичей, мусорных обугленных куч скрывались пулеметчики, снайперы, просовывались в бойницы острые репы гранат, тонкими струнками были пропущены у порогов минные растяжки. Множество зорких глаз всматривалось из бойниц в черно-синий сквер, смотрело вдоль вороненых стволов на обломанные деревья.
Город просыпался, готовый к боям. Его пробуждение напоминало запуск огромного холодного двигателя, начинавшего скрежетать мерзлыми, плохо смазанными поршнями. Они останавливались, заклинивались, снова проталкивались ударами и рывками. Начинал одиноко и нервно стрелять автомат. Его треск подхватывала тугая и злая пулеметная очередь. Звонко, коротко, словно лопался металлический стержень, била пушка боевой машины пехоты. Жарко рыкал танк, проталкивая свирепый звук сквозь промороженный воздух, и в открывшуюся дыру, расширяя ее, как прорубь, принималась долбить самоходка, ахала, словно тупая кувалда. Вдалеке вываливали из неба металлический ворох, от которого сотрясалась земля, – рвались снаряды «Ураганов», взламывая асфальт мостовых, сокрушая бетонные стены. Пролетали со свистом, трескали в стороне множественными плоскими взрывами снаряды реактивных установок. И вдруг все умолкало, словно огромное ухо, висящее где-то в синем утреннем небе, слушало эхо отлетающих взрывов. Через секунду снова поспешно и зло начинал стрекотать автомат. Вслед ему чавкал крупнокалиберный пулемет бэтээра. Звуки ухали, учащались, звучали звонче и злей, словно двигатель прогревался, черпал все больше смазки. И уже начинали без устали грохотать огромные блистающие поршни, звенели и чмокали стальные клапаны, ходила ходуном земля, и казалось, металлические зубья вцепились в утренний город, мерцают, перетирают камень, сжевывают до фундаментов дома – и города все меньше и меньше.
За полчаса до атаки ожидался огневой налет артиллерии. Пушков, используя последние перед атакой минуты, осматривал солдат, заглядывал каждому в лицо, касался каждого. Словно своим прикосновением и взглядом соединял солдата с собой, сочетал его со своей жизнью. Убеждал солдата, что он, командир, будет с ним вместе во время предстоящей атаки, разделит с ним смертельную опасность, сохранит ему жизнь.
Солдаты в бронежилетах и касках, увешанные оружием, оснащенные «лифчиками» для ручных и подствольных гранат, выглядели крупней, неповоротливей. Неловко несли на плечах пеналы огнеметов, ручные пулеметы, снайперские винтовки. Дышали паром, шаркали ногами, докуривали сигареты, деловито и основательно тушили окурки о стены.
– Клык, я пойду левым флангом, а ты давай справа… – Пушков чуть сдвинул ручной пулемет, висящий на плече сержанта. Слегка толкнул его большое, тяжелое тело, увешанное железом. – Связь, как всегда, голосовая… Поглядывай на меня, понял?..
Клык кивнул сурово и удовлетворенно, наделенный командирским доверием, получая в свое распоряжение правое, заснеженное пространство сквера, еще тускло-синее и пустое, в которое скоро вонзятся красные колючие блестки, и он тяжело побежит, топча снег, увиливая от очередей, оставляя за собой черные вмятины следов.
– Мужики, держитесь деревьев… От дерева к дереву… Залегать у стволов… Пусть лучше они деревья дырявят, чем ваши головы… – Пушков приобнял куривших Косого и Мазилу.
Оба из вежливости вынули изо рта сигареты, держали их огоньками внутрь ладоней. Кивали в знак согласия, будто сами не догадывались, что черные, иссеченные осколками липы были им защитой. От дерева к дереву, малыми группами, побегут, укрываясь от снайперов, связывая корявые стволы цепочками темных следов. У черных лип станут падать на снег, прижимая лица к шершавой коре, слыша, как сыплются им на спины срезанные пулеметом ветки, как мягко чмокают пули, уходя в древесину.
– Товарищ лейтенант, вы им попонятней… А то они тупые… Не поймут и на деревья залезут, как обезьяны… – Ларчик, перебросив на плече трубу гранатомета, весело хмыкнул.
Пушков был благодарен ему за эту насмешку то ли над ним самим, то ли над солдатами, хранившими в грязных ладонях малиновые огоньки сигарет.