Действие второе. Лица те же. Азнавур с Дассеном уже не поют. За любовь, конечно, пьем. Но обстановка напряженная: Ромео возвращается на родину, но клянется вернуться, чтобы забрать любимую к пальмам и Лазурному побережью.
Действие третье. Лиц теперь трое. Джульетта и мы с женой. Вместо фужеров с шампанским – платочки и элениум, а вместо тоста за любовь – возмущенный возглас моей половины: «Какой подлец!..».
Абсолютным чемпионом этого любовного конкура была некая Вика Шуглазова, умудрившаяся одновременно терять голову из-за нескольких посланцев Западного полушария и неизменно грозившая начать пилить себе вены после крушения очередной надежды на пальмы и Лазурное побережье (тогда я даже предположить не мог, какую отвратительную роль она будет играть в моей жизни). Жена, как могла, пыталась уберечь ее от рокового шага, и Вика почему-то неизменно соглашалась с ней. Исключением из правила стала вновь принятая в отдел, а потому неискушенная в таинствах переводческой деятельности Маша Потехина, которая – после того, как объект ее воздыханий без остатка растворился на Карибах – начала копить деньги, чтобы пересечь Атлантику, явиться к нему в дом и при всех дать по морде.
В этой обстановке я все сильнее начал себя чувствовать глупой декорацией, частью антуража, некой безликой персоной, нужной лишь для вида, причем персоной не обязательно со знаком плюс. Глава семейства из «Морали пани Дульской» Габриэли Запольской произносит одну-единственную фразу в течение всей довольно продолжительной пьесы – «А пошли вы все к чертовой матери». Как хорошо я начинал его понимать.
Как-то воротившись с работы и застав привычную сцену – рыдающую Вику и успокаивающую ее жену, я вдруг начал орать, что со всем пониманием отношусь к помощи развивающимся странам и отдаю должное той гигантской работе, которую для этого проводит СЭВ. Однако побочные явления этой созидательной деятельности мне до предела осточертели, и потому еще одна такая мелодрама – и у меня поедет крыша, а это совершенно недопустимо, поскольку я должен кормить семью.
Мне было велено молчать.
И я молчал. Все больше уходил в себя, оставляя ниши только для дочери и Облака, прелестного собачьего ублюдочка, которого однажды подобрал в подворотне под проливным дождем. Нам втроем было неплохо, и мы читали Корнея Чуковского.
Больше всего Снежанка любила «Федорино горе», когда я попеременно изображал Чайник, Утюг и Корыто. Особенно мне удавалась песня Федоры, которую я исполнял, изображая bel canto. Моя жена тотчас же вдавалась в пространные рассуждения об особенностях некоторых мужчин, любящих изображать из себя идиотов, а Снежанка в восторге прыгала по кровати, не обращая внимания на требования матери прекратить скакать.
Бунтарский дух и непокорность нрава она проявляла с ранних годков и, как настоящий игрок, шла до конца, хотя и знала, что может влететь. Влетало, конечно, от матери, мне же каждый шлепок был ударом под дых, а обожавший ее Облако лез под кресло, из-под которого торчал лишь его перепуганный нос.
Как-то, выйдя из ванной, Снежана поскользнулась и села в лохань с грязной водой, которой жена мыла полы, и, перепугавшись, устроила жуткий рев, а мать не нашла ничего лучшего, как дать ей крепкого тычка. Тогда Снежанка взяла грязную тряпку и шваркнула ее на знаменитое в переводческих кругах испанское покрывало, которое восстилалось по особым случаям, что всегда напоминало мне торжественный вынос хоругвей в православные праздники. Теперь уже ревели обе, а я, пытаясь восстановить спокойствие, путался в юбках и накалял обстановку еще сильнее. Жена кричала, что ребенок, чувствуя мою поддержку, ведет себя совершенно безобразно, а я отвечал, что это его естественная реакция на родительский диктат.
В последнее время скандалы между нами происходили все чаще, и я понимал, что, несмотря на временные затишья, моя семейная жизнь катится к логичному финалу и требуется какой-то пустячок, чтобы все наконец полетело в тартарары. И он, как по заказу, вышел.
Однажды я поленился пойти на корпункт и строчил корреспонденцию об очередном совещании в среде городского начальства дома. Тем временем Снежанка вместе с мамой репетировала стишок, который ей предстояло прочесть на утреннике в детском садике: «Серый волк в глухом лесу встретил рыжую лису». Ребенок добросовестно повторял эти совершенно невинные строки, пока наконец они не начали бить мне кувалдой по мозгам и я не крикнул – «изнасиловал лису!»…
– Идиот, – завопила мама. – Это же магнитофон.
Она периодически называла меня «идиотом» в присутствии дочери, совсем не думая, что перед ней магнитофон. Но как бы то ни было, а кнопка «Запись» была отжата в ту минуту до предела, и мое дите под полный восторг мужичья и к ужасу дам звонко, с выражением, кокетливо держа платьице по краям, продекламировало: «Серый волк в глухом лесу изнасиловал лису».
Заведующая детсадом устроила жуткий скандал воспитательнице, та в свою очередь моей жене, совершенно не привыкшей к такому обращению и по такому случаю накалившейся до предела, а громоотводом, конечно, стала Снежанка, которую она начала истязать, не успев привести домой.
– Не смей! – заорал я, видя, как ребенок, не понимая, за что его бьют, тянет ко мне ручонки, прося защиты. – Не смей, слышишь! Это моя вина. Она не знает, что такое «изнасиловать»!
И переждав несколько мгновений, добавил:
– Зато хорошо знаешь ты!
С моей стороны это была неслыханная дерзость.
– Пошел вон! – с каменным лицом приказала моя жена.
Когда она была во гневе, то весь ее показной лоск мгновенно куда-то исчезал и на поверхность всплывало все то грубое, посконное, сермяжное, что глубоко гнездилось у нее внутри и чего не могли скрыть ни модные тряпки, ни изысканная косметика, ни красивые слова. Когда я осмеливался перечить ей по минимуму, она начинала бегать по комнате и требовала снять напряжение, а ее товарки умоляли меня не третировать святое существо. Когда же я позволял себе максимум, то меня сразу же обращали в скота.
– Тебе же сказано идти вон…
Эту ночь я впервые ночевал на корпункте.
3
На приезд любимого брата Гурген приготовил салат из крабов, фасолевый суп и димламу. Скромные доходы побудили его повернуться лицом к кулинарии, в чем, как я имел возможность позднее убедиться, он добился немалых успехов. И сейчас он деловито сновал с поварешкой из кухни в комнату и обратно, да еще врубил на полную катушку «Миллион алых роз». А я сделал то, о чем мечтал всю жизнь – пригласил танцевать свою дочь.
Танцевала она неважно, в чем я убедился даже не без некоторой доли торжества, поскольку мечтал учить танцевать ее сам. Что-то мешало ей хорошо слышать музыку, двигаться в такт и вообще быть пластичной. Танцуя, я исподволь присматривался к ней, пытаясь понять, много ли в ней сохранилось от той оставшейся в моей памяти Снежанки. Теперь она уже не походила на меня так сильно, как в нежном возрасте. Черты лица ее удлинились, утратив округлость, а чуть оттопыренная нижняя губка придавала ей обиженное выражение, хотя когда она улыбалась, это мгновенно исчезало и вместо обиды появлялась прелестная обезоруживающая смешинка. Больше всего мне нравились ее волосы, мягко ниспадавшие на плечи и лишенные современных изысков. В ней было что-то блоковское, символистское. Она хорошо представлялось в длинном платье и в широкой шляпке, сидящей в беседке с нотами прелюдий А. Скрябина в руках.
Я заметил, что и Снежинка наблюдает за мной, стараясь, чтобы ее любопытство было незаметным. Для своего возраста она была слишком молчаливой и практически ничего не говорила о себе. Я пытался объяснить ее скрытность особенностями обстановки, хотя вряд ли это предположение было справедливо полностью.
– Мама знает о моем приезде?
Она взглянула на меня в полнейшем испуге, и трудно сказать, какими бы были ее слова, если бы не возник Гурген с супницей…
Странная все-таки была эта встреча трех людей, состоящих в ближайшем родстве, но знающих друг о друге не так уж много или почти ничего. Попытайся разобраться сейчас, какая черная кошка пробежала между мной и братом, и не понять ведь. Тем не менее мы не знались около десяти лет и сейчас как бы заново узнавали друг друга. Со Снежинкой я не виделся четырнадцать лет, что же касается Гургена, то о существовании племянницы он знал только понаслышке, она же о дяде не знала ничего и вряд ли сознавала ту роль, которую играла сейчас в этом тройном воссоединении. Каждый из нас пытался понять, как себя держать, поскольку такая ситуация вряд ли учтена хотя бы в одном пособии по застольному этикету, а импровизация в таких делах— искусство очень непростое.
Трапезничали поначалу молча. Суп из красной фасоли был вполне приемлем, а вот в димламе был откровенный перебор чеснока, о чем я не преминул заметить Гургену, на что тот попытался ответить известным мерзким анекдотом, но я успел опередить, многозначительно кивнув в сторону Снежинки.
После второй обстановка смягчилась. Поднимали тосты за общую встречу, потом за встречу каждого с каждым. Водка была едкой и жесткой, вся в альдегидах. Запивали пивом. Это мы с Гургеном. Снежинка осторожно отхлебывала «Абрау-Дюрсо» и продолжала молчать.
Наконец Гурген встал, подошел к племяннице и стряхнул пушинку с ее левого плеча. Я заметил ему, что это все-таки моя дочь, и стряхнул пушинку с ее правого плеча. Гурген возразил, что тополями усажена вся округа (район Днепропетровска, где он жил, так и назывался «Тополя»), поэтому работы на всех хватит.
Потом на всю мощь врубил Гимн Советского Союза и открыл двери на балкон. Он утверждал, что именно децибелам мы обязаны своими дебилами, и потому не стоит мешать росту их поголовья, которое в конце концов само себя изживет. Тут же с нижнего этажа ему громко напомнили о суверенитете державы, на что Гурген заметил, что ему чихать на все эти суверенитеты, многопартийность и демократию, а свобода слова для него – одна, говорить с балкона все, что думает. Из окна третьего этажа пригрозили милицией…
* * *
Я проснулся на раскладушке и понял, что сейчас умру. В голове были отбойные молотки, язык был деревянным и прилип к гортани, желудок подъезжал к горлу и поминутно грозил все вывалить. На столе было вальпургиево утро. Снежинка спала на гургеновом лежаке. Гурген почивал на кухне, швырнув грязный тюфяк прямо на пол.
Я отхлебнул пива, почувствовал кое-какое облегчение и, увидев, что Снежинка проснулась, сел на край лежака.
– Прости меня…
– За что, папа?
– За вчерашнее. Не помню, когда я в последний раз так напивался…
Это было самое честное раскаяние в моей жизни.
– Тебе трудно вчера было, папа, и мне, и дяде Грише. Нам всем было трудно. Каждому по-своему…
А это была уже самая продолжительная фраза, которую Снежинка до сих пор произнесла.
И тут произошло нечто совсем непредвиденное. Конечно, я собирался заняться съемками, но только не с утречка. Увидев в моих руках «мыльницу», Снежинка завопила:
– Ой, дай хоть причесаться!
– Потом причешешься…
Затвор щелкал не переставая. Каждый снимок и сейчас казался мне на вес золота. Снежинка проснувшаяся… Снежинка за утренним кофе… Снежинка с расческой… Снежинка с косметичкой… Снежинка, Снежинка, Снежинка, Снежинка…
Она уже смирилась с участью, не перечила, но позировала с таким видом, будто собирается на Голгофу. Я не обращал внимания на несчастные мины и продолжал суетиться с азартом скупца, дорвавшегося наконец до золотой россыпи.
Она не знала, что последние годы прошли для меня под знаком добывания хотя бы одной ее фотографии. Я соглашался на любой снимок подросшей Снежинки. Мне обещали, требовали предоплату, чаще всего в виде нескольких бутылок водки, назначали встречи и не приходили. Я понимал, что надо мной издеваются, но ничего не мог с собой поделать. Это было что-то вроде наркотика.
На мое счастье, клан ее матери, воздвигший между нами непреодолимую стену, крепко задолжал телефонной станции, и шурин Снежинки Вася – идеальный типаж полового в чайной – прибежал ко мне на работу и, прижимая руки к тому месту, где по его разумению должно находиться сердце, со слезами на глазах начал клянчить деньги. Мужская половина этого семейства вообще попрошайничала с необычайной легкостью, ну а я вообще действовал на них, как на собак физиолога Павлова знаменитая лампочка. Долги не возвращали, впрочем, я и не настаивал, надеясь все-таки купить нужную мне информацию.