Капитан молча кивнул головой.
Он рассеянно слушал и думал о том, как хорошо после трудного плавания, после штормовой мглы кружиться в светлом зале с красивой женщиной, отдав себя музыке и согласному движению танцующих. В который раз он уже испытывал это ощущение в полузасыпанных снегом домах Гижиги, Тигиля, Охотска, в Петропавловске-на-Камчатке или в Ново-Архангельской крепости. Прекрасное чувство подъема и какой-то особой душевной ясности…
– Вам, должно быть, трудно в этой глуши? – спросил он женщину.
– Очень. – Она ответила капитану благодарным взглядом. – Такое безлюдье! Скука!
Они расстались на несколько мгновений, расходясь в стороны. Затем она продолжила:
– И самое страшное – люди втягиваются, привыкают к тупой жизни. И кто! Молодежь, чиновники – люди, родившиеся в Петербурге, в Москве… Это ужасно!
– Поживете – привыкнете, – сочувственно ответил капитан. – Полюбите нашу землю.
– Что вы! – искренне ужаснулась жена судьи. – Здесь люди опускаются! Их трудно отличить от простонародья, от прислуги. Взгляните на жену губернатора: миловидная, из хорошей семьи, а какая во всем простота, фамильярность! Родила десятерых и сама же учит, воспитывает, обшивает. Ни приличных гувернанток, ни сведущих учителей!
Капитан посмотрел в ту сторону, где стояла его давняя знакомая – Юлия Егоровна Завойко. Она что-то говорила прислуге и спокойным взглядом своих добрых карих глаз провожала танцующие пары. Красивая женщина с темным пушком над верхней губой, она изяществом фигуры и тонкостью черт, как сестра, походила на Василия Степановича. Она показалась капитану очаровательной.
– А узость взглядов здешних! – продолжала жена судьи. – Сколько превратных понятий и ненужной жесткости! Губернатор – оригинал, но деспот, желающий казаться и справедливым и гуманным. В Иркутске, по дороге из Петербурга, мы познакомились с интереснейшей личностью. Англичанин, влюбленный в Россию. Настоящий ученый, он мечтал посвятить свою жизнь геогностическим исследованиям Сибири. В лучших домах Иркутска давал бесплатные уроки английского языка и вместе с тем находил время для ученых записей, дневников, ландкарт. Представьте себе мой восторг и радость моего супруга, когда господин Степлтон согласился сопровождать нас в Петропавловск, пожить у нас несколько лет… Он намеревался отыскать пропавшую экспедицию Франклина… – Здесь она перешла на шепот: – Степлтон был удивительным человеком. Он стрелял лучше всякого военного, обладал большой силой и, кажется, знал все, что может знать простой смертный… Знаете, как поступил с ним Завойко? Он сделал выговор моему мужу, подверг ученого унизительному допросу, отобрал его бумаги, ландкарты и глубокой осенью на ветхом португальском китобое выгнал из Петропавловска! Можете представить, что теперь напишет о России этот просвещенный англичанин!
Они остановились у открытого окна. В темноте угадывались неясные очертания тополей. Шумела молодая листва. Капитан вежливо поклонился и сказал, не скрывая охватившей его грусти:
– Я, сударыня, простите, поступил бы так же. Много их здесь шляется. Слишком много…
II
Среди танцующих выделялась одна пара. Кавалер, белокурый мужчина лет тридцати, был намного выше девушки, казавшейся рядом с ним маленькой и хрупкой. Титулярный советник Анатолий Иванович Зарудный был, на первый взгляд, некрасив; девушка же, дочь петропавловского аптекаря, Марья Николаевна Лыткина, очень хороша, пожалуй, привлекательнее всех в этом собрании. На худом лице Зарудного все резкие линии: прямой, заостренный нос, круто нависшая над глазами лобная кость и запавшие щеки. А глаза серые, спокойные, проницательные. Замкнутый, сосредоточенный на какой-то мысли, он казался человеком скучным, ординарным, и это досадное впечатление исчезало только при близком, душевном с ним знакомстве.
Машенька Лыткина забавлялась податливостью и беспомощностью Зарудного. Ее яркие, резко очерченные губы были сейчас полуоткрыты. Синие, очень большие глаза казались бы, вероятно, кукольными, не будь они такими озорными, лучистыми, то темными и грустными, то светлыми и насмешливыми. Длинное платье сиреневого цвета, перешитое, по всем признакам, из материнского наряда, плотно облегало фигуру девушки.
Умолкли, взвизгнув напоследок, скрипки. Кончился длинный танец.
– Пойдемте в парк, – шепнула Маша, приподнявшись на носки. – Тут скучно и душно.
Не дожидаясь согласия Зарудного, она потащила его к двери, пробираясь сквозь толпу.
У дверей сидел почтмейстер Диодор Хрисанфович Трапезников. Он присел на краешек стула, наклонившись к выходу, как непрошеный гость, готовый всякую секунду ретироваться, встретив неодобрительный взгляд хозяина. Старомодный черный фрак, обильно посыпанный перхотью, лоснился. Крохотные глаза напряженно сверлили толпу, а грушевидный фиолетовый нос, казалось, оттаивал в тепле.
Зарудный поклонился ему, но почтмейстер не ответил, проводив внимательным взглядом – точно в первый раз! – молодого чиновника и Машу.
– Что за урод! – воскликнула Маша, когда они миновали переднюю. – Так и хочется потянуть его за нос!
– Диодор Хрисанфович Трапезников, – сказал Зарудный, – существо загадочное. Оригинал. Артистически молчит, ничего подобного я никогда не встречал.
Глаза Зарудного вскоре привыкли к темноте. Их обступили высокоствольные тополи, уходившие вершинами в темное небо. Громче лопотала листва, шумел густой кустарник, деревья подступали к неосвещенным окнам комнат, где спали дети Завойко.
Дальше парк густел, ноги мягко ступали в опавшие тополиные сережки, которых здесь никто не убирал. На маленькой площадке стояла гранитная колонна с крестом – памятник Берингу, основателю Петропавловска. Где-то рядом плескался ручей – он сбегал со склонов Никольской горы и пересекал парк на пути к бухте. В парке было прохладно, стоял запах прелых листьев, смешанный с крепким ароматом молодой зелени. Ветер нес с гор смолистый запах карликового кедра.
Маша опустилась на садовую скамейку у гранитной колонны. Зарудный молча сел рядом. Девушка посмотрела на его лицо, еще более суровое в темноте, и сказала:
– Говорят, вы поете? Спойте мне, прошу вас.
Она взяла его за рукав, и Зарудный растерянно ответил:
– Я без гитары не пою. Голоса-то, собственно, у меня нет. Одна разве душевность.
Она знала, что Зарудный живет далеко, у Култушного озера, на северной окраине поселка. Но Маше доставляло удовольствие видеть, как послушен ей Зарудный, и она полушутя сказала:
– А если я вас попрошу сходить за гитарой? Право, Анатолий Иванович! А? Сходите, дружок!
Зарудный покосился на нее, встал, заслонив собой колонну и тонкий крест на ней.
– Что ж, извольте, – отозвался он просто, – схожу.
Маша растерялась:
– Нет, нет! Что вы! Не нужно! Я пошутила.
А Зарудный все еще продолжал стоять, глядя на нее в нерешительности.
– Мне холодно, – зябко повела плечами Маша.
– Я попрошу у Юлии Егоровны платок.
– Не нужно. – Девушка помолчала немного и вдруг спросила с неожиданной серьезностью: – Ваши родители живы, Анатолий Иванович?
– Да, – ответил он, недоумевая.
– Они пишут вам?
Зарудный замялся было, потом ответил с какой-то нарочитой твердостью:
– Им недосуг было грамоте научиться: все труды, заботы, беды… Лицо Зарудного сделалось замкнутым и неприветливым. – И старшим братьям тоже недосуг… На меня одного только и хватило пороху, с меня одного и спрос… – Он усмехнулся, заметив смущение Маши. – Но старики у меня преудивительные: умные, милые, в целом мире веруют только в бога и в титулярного советника Анатолия Зарудного.
Маше почудилась насмешка в тоне Зарудного, и она спросила с вызовом:
– А ведь, правда, я глупая, Анатолий Иванович?
– Что вы, Машенька! – Зарудный вдруг остро ощутил, что ему уже не восемнадцать, а скоро тридцать. – Вы простая и хорошая…
Но Маша настаивала:
– Глупая, глупая! Когда мы уезжали из Иркутска, я плакала навзрыд. Думала, что кончается жизнь. У каменных ворот за городом мне хотелось спрыгнуть с возка и целовать землю. Все осталось позади – детство, подруги, светлая, прозрачная река. Разлуку с Москвой я почти не переживала – была девочкой. А тут словно оборвалось что-то, будто захлопнулась дверь и ржавые петли пропели: «Аминь, аминь…»
– Вы оставили там друга?
Маша запнулась. Наверху, в листве, речитативом запела птица: «Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у… чи-у-ичью видь-и-и-ти-у-у…»
– Да, – ответила наконец Маша. – Настоящего друга. Такого же сумасброда, как я, и лучшего из всех, кого знала в жизни.