– Привычка, не более того, – устало сказал капитан. – Стар конь, а оглобли упасть не дают.
– Трудно? – участливо спросил доктор.
Изыльметьев кивнул.
– Что сегодня? – доктору не хотелось уточнять вопрос: «Сколько умерло, сколько новых больных?»
– Плохо. Ночью умерли трое. Квашинцев, Ярцев, Селиванов. Из первой вахты. Восемь человек слегли. Мне бы на ногах удержаться…
Вильчковский ответил уверенно:
– Вы кремень, Иван Николаевич. Вас ничем не прошибешь.
– Вы думаете?
– Уверен. Но спать хоть изредка, а надобно. Сон – великий исцелитель.
– Не спится.
Доктор знает, что капитан спит мало, проводит долгие часы у коек больных матросов, а говорит, что не спится, просто не спится…
Слышно, как океан могучими кулаками тузит деревянные борты, как скрипят тали и мачты. По переборке торопливо сбегают капли, словно боятся, что кто-то заметит их и преградит дорогу.
– Иван Николаевич, – умоляет Вильчковский, – вы бы приказали приносить мне больных на осмотр. Не могу я так… Лучше свяжите – и за борт.
– Ну что вы! Завтра встанете на ноги. Изменить вы все равно ничего не можете.
В тоне Изыльметьева нет упрека. Но доктору кажется, что он в чем-то виноват. Может быть, теперь, когда на «Авроре» умирают матросы, а Вильчковский не в силах им помочь, где-нибудь в провинциальной лечебнице земский лекарь открыл простое и верное средство против цинги. Вильчковский верил в безграничное могущество человеческого разума.
– Который теперь час в Петербурге?
– Вечер, – сказал после паузы Изыльметьев. – В Петербурге еще восьмое июня.
– Сейчас загораются газовые фонари, люди торопятся в театры, к теплым очагам… – Доктор помолчал немного и затем заговорил с большой страстью: – Нас не могут ни в чем упрекнуть, Иван Николаевич. Все, решительно все против нас, и всему есть граница…
Вильчковский опять попытался подняться и уже спустил было ноги на пол, но капитан остановил его.
– Хорошо, я буду сидеть смирно. Но и молчать не могу. – Он запустил припухшие пальцы за шейный платок, будто платок душил его. – Невозможно молчать, видя, что люди гибнут из-за тупости, из-за равнодушия казнокрадов и подлецов! Трудно ли было заменить старые деревянные бочки для пресной воды металлическими цистернами? Сущий пустяк! Однако ж это не сделано или сделано лишь по отчету. Кто-то сунул в карман деньги, назначенные на цистерну, и, не терзаясь совестью, ходит к обедне. А матросы пьют гнилую воду и умирают, чтобы превратиться в бездушную цифирь и украсить собой новый отчет. Доколе же такой порядок будет считаться естественным?
Изыльметьев молчал. В дверь соседней каюты постучали, и чей-то бас позвал «батю» к умирающему матросу.
– Еще один! – вздохнул доктор. – Миллионы рублей уходят на пустяки, на дребедень. Побрякушкам, мертвому артикулу, пуговицам отдаем все силы, все деньги, подаренные нам трудом крепостного, а до существенности никому нет дела. Знаете ли вы, Иван Николаевич, что в сорок девятом году, всего пять лет тому назад, около ста тысяч человек умерло в России от цинги?! Сто тысяч мертвецов, обвиняющих нас, просвещенных людей отчизны, в преступном равнодушии, в бездеятельности! А что мы можем? Ничего. Мы слуги слуг, лакеи на запятках у департаментских лицемеров, у российских тартюфов…
– Мы слуги отечества, доктор. А отечество – народ, прежде всего народ.
Доктор посмотрел на Изыльметьева долгим, изучающим взглядом.
– Народу мало того, что мы сознали эту истину. Мы обязаны помочь ему, помочь… – Он застонал громко, словно находился в каюте один, и, понизив голос, сказал: – Вы меня знаете коротко, Иван Николаевич. Я не бунтовщик, никогда не был замечен. Но говорю вам – республики жажду, всей силой души своей жажду!
Изыльметьев ответил не сразу. Помолчав, он сказал доверительно:
– Напрасно вы думаете, что не замечены. Напрасно. Еще в Англии, когда «Аврора» находилась в Портсмуте, мне стало известно о вашем визите к господину Герцену…
Доктор опешил было, потом выпрямился в кресле и, не сводя напряженного взгляда с Изыльметьева, проговорил:
– Пустое! Об этом и думать-то нечего. Меня попросили свезти Герцену пакет, я и свез, не более того…
Что-то пробежало между капитаном и Вильчковским, какая-то неясная тень, а с нею и знобкий холодок отчуждения. Изыльметьева неприятно кольнула скрытность доктора.
– Не знаю, не знаю, – хмуро заметил капитан, – да и знать не хочу. Довольно и того, что я так долго молчал об этом. – Капитан прислушался, не слышно ли чьих-либо шагов, и, погрозив доктору пальцем, продолжал более мягко: – За вами следила английская полиция, а помощник нашего консула донес мне.
– Уверяю вас… – начал было доктор, но капитан прервал его с той непреклонной решительностью, которой на «Авроре» никто не умел противиться.
– Оставим это. – Изыльметьев поднял согнутую в локте руку. – Я предупредил вас из чувства искренней привязанности.
Вильчковский благодарно стиснул руку капитана. Она пылала. Доктор особенно ясно ощутил жар своими мертвенно-холодными пальцами и с горечью подумал, что через день-другой болезнь свалит и этого сильного человека.
– У нас есть свой долг, – продолжал Изыльметьев убежденно, – свои обязанности перед родиной. Долг тяжелый, доктор, но и непременный. Жизнь помогает нам, она сама начертала круг наших обязанностей. «Аврора», ее судьба – вот наша забота, наше отечество сегодня. Я благодарен судьбе за эту ясность, ее лишены очень многие. Но все ли мы сделали для экипажа?..
Вильчковскому почудился скрытый намек в словах капитана, и он с отвращением подумал о своем бессилии.
– Мы сделали немало, – ответил Вильчковский глухо. – Запасли лимонов, свежего мяса, огородной зелени, медикаментов. Хлор, уксус, жженый кофе, даже перуанский бальзам, закупленный по вашему совету… У нижних чинов по двенадцать пар белья, шерстяные чулки, нагрудники, теплые рубашки. Если бы не эта проклятая сырость! Чем лучше и добротнее ткань, тем больше в ней влаги, тем омерзительнее она. Неужели нельзя создать на фрегате ни одного сухого уголка?! – с отчаянием в голосе воскликнул доктор.
– Нет! – Изыльметьев поднялся. – Об этом и думать нечего. Даже в камбузе сыро. – Он задумался, поглаживая по привычке усы. – Да-с, пришло время принимать радикальное решение. Скоро начнется военный совет, доктор. Я думаю идти в Петропавловск-на-Камчатке вместо назначенного нам Де-Кастри. Как вы полагаете?
Вильчковский мало знает об этом океане, словно в насмешку названном Тихим. Вспоминая обрывки слышанного, прочитанного, он приходил к заключению, что Камчатка едва ли не самая суровая земля из всех, принадлежащих России. Но и о Де-Кастри он не имел представления… В конце концов Адмиралтейство, направляя «Аврору» в Де-Кастри, а не в Петропавловск-на-Камчатке, вероятно, руководствовалось деловыми соображениями. К тому же доктор по выходе из Кальяо энергично поддерживал рискованный курс, избранный Изыльметьевым, азартно спорил со скептиками и теперь в глубине души сожалел об этом.
– Не знаю, Иван Николаевич, – ответил доктор, подумав. – Хоть убейте, голубчик, не знаю. Неведомы мне эти дьявольские места. Ноги моей больше здесь не будет.
Это было сказано с такой обидой и детским простодушием, что Изыльметьев, несмотря на серьезность положения, рассмеялся.
II
Почти все офицеры, собравшиеся на совет, смотрели на предложение капитана так же, как и доктор, и охотно сказали бы «не знаю», если бы обстоятельства службы не понуждали их высказаться более определенно. О Де-Кастри они знали мало. На всем фрегате не было моряка, хоть раз побывавшего там. Зато о Петропавловске они располагали куда более точными и благоприятными сведениями, чем доктор. Многие были непрочь взглянуть на Авачинский залив – хваленую естественную гавань, в которой, по уверениям моряков, могли поместиться все флоты мира, военные и торговые.
Изыльметьев коротко сообщил о цели совета:
– Противные ветры мешают нам достичь залива Де-Кастри. Никто не может сказать, сколько они продлятся. Мы не знаем и того, что ждет нас в устье Амура, в новых, только что основанных поселениях. Найдем ли мы там сухие помещения, аптеку, медикаменты и необходимые запасы провианта? Экипаж «Авроры» истощен, силы убывают ежечасно. Ввиду исключительных обстоятельств я намерен идти вместо Де-Кастри в Петропавловск, которого мы сумеем благополучно достичь в течение двенадцати-пятнадцати дней. Прошу господ офицеров изложить свое мнение.
Капитан чувствовал себя теперь гораздо хуже, чем час назад в каюте Вильчковского. Веки его налились металлом, и только физическим усилием ему удавалось держать их поднятыми. Офицеры смотрели на него и не понимали, отчего глаза капитана раскрылись так широко и приобрели странное, удивленное выражение. Голос его звучал глухо, кольца вокруг глаз потемнели и придавали лицу зловещий и изможденный вид. Капитан говорил отрывисто, сухо, чтобы не выдать своего состояния.
Первым поднялся капитан-лейтенант Тироль.
– «Аврора», – начал он холодно, уставясь в какую-то точку прямо перед собой, – приписана к эскадре вице-адмирала Путятина. Изменив назначенный нам пункт, мы не только нарушаем приказ, но и отрываемся от эскадры, ослабляя ее и в то же время делая наш фрегат беззащитным перед лицом во много раз превосходящего противника. Вправе ли мы так поступить?
Тироль выражался с обычной для него осмотрительностью, но мысль его работала лихорадочно. Кто знает, как повернутся события! Самовольное изменение курса – дело опасное. При неблагоприятных обстоятельствах командир и его помощник несут строгое наказание за самовольное изменение назначенного курса. Их могут исключить из службы или разжаловать в матросы с правом выслуги.
Нет, он не сделает опрометчивого шага. Пусть решает капитан.