Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность.
– Хлебников! Дьявол косорукой! – кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. – Я ж тебя учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост?
В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства – и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом:
– З-заколу!
– Да постой… да дурак ты… – уговаривал его унтер-офицер Бобылев. – Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть…
– Заколу! – кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье.
Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин – лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, – весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами.
– Свинство, – сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. – Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп!
– А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, – посоветовал с хитрым лицом Лбов.
– Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное – что? Главное – ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое – что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только глазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию – восемь фунтов стрескал в один присест…» Так вот и наши… Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу.
– Вчера… – Лбов вдруг прыснул от смеха. – Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «Наве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем».
– Все надоело, Кука! – сказал Веткин и зевнул. – Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек?
– Да. Бек-Агамалов, – решил зоркий Лбов. – Как красиво сидит.
– Очень красиво, – согласился Ромашов. – По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек.
По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами.
– Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? – спросил Ромашов у Веткина.
– Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади!
– Подожди, я ему крикну, – сказал Лбов.
Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир:
– Поручик Агамалов! Бек!
Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам.
Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, топким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво в еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности – одновременно смуглой и матовой.
– Здравствуй, Бек, – сказал Веткин. – Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы?
Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы…
– Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания.
– Знаем мы, как вы плохо в шашки играете! – мотнул головой Веткин.
– Послушайте, господа, – заговорил Лбов и опять заранее засмеялся. – Вы знаете, что сказал генерал Дохтуров о пехотных адъютантах? Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире…
– Не ври, фендрик! – сказал Бек-Агамалов.
Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика.
– Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы – с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор – так забор, овраг так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки!
– Что слышно нового, Бек? – спросил Веткин.
– Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь же была.
– Крепко завинчено! – сказал Веткин с усмешкой – не то иронической, не то поощрительной. – В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «Что вы мне устав в нос тычете? Я – для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!»
Лбов вдруг опять засмеялся своим мыслям.
– А вот еще, господа, был случай с адъютантом в N-ском полку…
– Заткнитесь, Лбов, – серьезно заметил ему Веткин. – Эко вас прорвало сегодня.
– Есть и еще новость, – продолжал Бек-Агамалов. Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. – Есть и еще новость. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена… Чего ты трусишь, фендрик! – крикнул вдруг Бек-Агамалов на подпрапорщика. – Привыкай. Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде.
– Ну ты, азиат!.. Убирайся со своим одром дохлым, – отмахивался Лбов от лошадиной морды. – Ты слыхал, Бек, как в N-ском полку один адъютант купил лошадь из цирка? Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту – суматоха, крик, безобразие. А лошадь – никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор – вот так вот – и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!..»
– Э, пустяки, – сморщился Веткин. – Слушай, Век, ты нам с этой рубкой действительно сюрприз преподнес. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли.
Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног.
– Что же вы? Рубили? – спросил с любопытством Бек-Агамалов. – Ромашов, вы не пробовали?
– Нет еще.
– Тоже! Стану я ерундой заниматься, – заворчал Веткин. – Когда это у меня время, чтобы рубить? С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава богу, не мальчик дался…
– Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой.
– Зачем это, спрашивается? На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом – бац-бац по башкам. Это вернее.
– Ну, хорошо, а в мирное время? Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что…
– Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! – и дело в шляпе…
Бек-Агамалов сделал недовольное лицо.
– Э, ты все глупишь, Павел Павлыч. Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак… возьмем крайность – даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать?
Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы.