Летом к нему относились снисходительно, и он обыкновенно лежал на подоконнике раскрытого окна в позе спящего льва, уткнув морду между вытянутыми передними лапами. Однако он не спал: это замечалось по его бровям, всё время не перестававшим двигаться. Барбос ждал… Едва только на улице против нашего дома показывалась собачья фигура, Барбос стремительно скатывался с окошка, проскальзывал на брюхе в подворотню и полным карьером нёсся на дерзкого нарушителя территориальных законов. Он твёрдо памятовал великий закон всех единоборств и сражений: бей первый, если не хочешь быть битым, и поэтому наотрез отказывался от всяких принятых в собачьем мире дипломатических приёмов, вроде предварительного взаимного обнюхивания, угрожающего рычания, завивания хвоста кольцом и так далее. Барбос, как молния, настигал соперника, грудью сшибал его с ног и начинал грызню. В течение нескольких минут среди густого столба коричневой пыли барахтались, сплетаясь клубком, два собачьих тела. Наконец Барбос одерживал победу. В то время, когда его враг обращался в бегство, поджимая хвост между ногами, визжа и трусливо оглядываясь назад, Барбос с гордым видом возвращался на свой пост на подоконник. Правда, иногда при этом триумфальном шествии он сильно прихрамывал, и уши его украшались лишними фестонами, но, вероятно, тем слаще казались ему победные лавры.
Между ним и Жулькой царствовало редкое согласие и самая нежная любовь. Может быть, втайне Жулька осуждала своего друга за буйный нрав и дурные манеры, но, во всяком случае, явно она никогда этого не высказывала. Она даже и тогда сдерживала своё неудовольствие, когда Барбос, проглотив в несколько приёмов свой завтрак, нагло облизываясь, подходил к Жулькиной миске и засовывал в неё свою мокрую мохнатую морду. Вечером, когда солнце жгло не так сильно, обе собаки любили поиграть и повозиться на дворе. Они то бегали одна от другой, то устраивали засады, то с притворно сердитым рычанием делали вид, что ожесточённо грызутся между собой.
Однажды к нам во двор забежала бешеная собака. Барбос видел её с своего подоконника, но, вместо того, чтобы, по обыкновению, кинуться в бой, он только дрожал всем телом и жалобно повизгивал. Собака носилась по двору из угла в угол, нагоняя одним своим видом панический ужас и на людей и на животных. Люди попрятались за двери и боязливо выглядывали из-за них. Все кричали, распоряжались, давали бестолковые советы и подзадоривали друг друга. Бешеная собака тем временем уже успела искусать двух свиней и разорвать несколько уток.
Вдруг все ахнули от испуга и неожиданности. Откуда-то из-за сарая выскочила маленькая Жулька и во всю прыть своих тоненьких ножек понеслась наперерез бешеной собаке. Расстояние между ними уменьшалось с поразительной быстротой. Потом они столкнулись… Это всё произошло так быстро, что никто не успел даже отозвать Жульку назад. От сильного толчка она упала и покатилась по земле, а бешеная собака тотчас же повернулась к воротам и выскочила на улицу.
Когда Жульку осмотрели, то на ней не нашли ни одного следа зубов. Вероятно, собака не успела её даже укусить. Но напряжение героического порыва и ужас пережитых мгновений не прошли даром бедной Жульке… С ней случилось что-то странное, необъяснимое. Если бы собаки обладали способностью сходить с ума, я сказал бы, что она помешалась. В один день она исхудала до неузнаваемости: то лежала по целым часам в каком-нибудь тёмном углу, то носилась по двору, кружась и подпрыгивая. Она отказывалась от пищи и не оборачивалась, когда её звали по имени.
На третий день она так ослабела, что не могла приподняться с земли. Глаза её, такие же светлые и умные, как и прежде, выражали глубокое внутреннее мучение. По приказанию отца её отнесли в пустой дровяной сарай, чтобы она могла там спокойно умереть. (Ведь известно, что только человек обставляет так торжественно свою смерть. Но все животные, чувствуя приближение этого омерзительного акта, ищут уединения.)
Через час после того как Жульку заперли, к сараю прибежал Барбос. Он был сильно взволнован и принялся сначала визжать, а потом выть, подняв кверху голову. Иногда он останавливался на минуту, чтобы понюхать с тревожным видом и насторожёнными ушами щель сарайной двери, а потом опять протяжно и жалостно выл.
Его пробовали отзывать от сарая, но это не помогало. Его гнали и даже несколько раз ударили верёвкой; он убегал, но тотчас же упорно возвращался на своё место и продолжал выть.
Так как дети вообще стоят к животным гораздо ближе, чем это думают взрослые, то мы первые догадались, чего хочет Барбос.
– Папа, пусти Барбоса в сарай. Он хочет проститься с Жулькой. Пусти, пожалуйста, папа, – пристали мы к отцу.
Он сначала сказал: «Глупости!» Но мы так лезли к нему и так хныкали, что он должен был уступить.
И мы были правы. Как только отворили дверь сарая, Барбос стремглав бросился к Жульке, бессильно лежавшей на земле, обнюхал её и с тихим визгом стал лизать её в глаза, в морду, в уши. Жулька слабо помахивала хвостом и старалась приподнять голову – ей это не удалось. В прощании собак было что-то трогательное. Даже прислуга, глазевшая на эту сцену, казалась тронутой.
Когда Барбоса позвали, он повиновался и, выйдя из сарая, лёг около дверей на земле. Он уже больше не волновался и не выл, а лишь изредка поднимал голову и как будто бы прислушивался к тому, что делается в сарае. Часа через два он опять завыл, но так громко и так выразительно, что кучер должен был достать ключи и отворить двери. Жулька лежала неподвижно на боку. Она издохла…
1897
Детский сад
Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке – семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось её стращать волком, трубочистом и городовым. Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают – бог весть каким образом – в расщелинах старых каменных построек.
Однажды она заболела. Вся её болезнь заключалась в том, что она по целым дням безмолвно сидела в тёмном уголку, равнодушная ко всему на свете, тихая и печальная. Когда Бурмин её спрашивал: «Что с тобой, Сашенька?» – она отвечала жалобным голосом: «Ничего, папа, мне просто скучно…»
Наконец Бурмин решился позвать доктора, жившего напротив. Доктор спустился в подвал, где Бурмин занимал правый задний угол, и долго искал места для своей енотовой шубы. Но так как все места были сыры и грязны, то он остался в шубе. Кругом его, но на почтительном расстоянии, столпились бабы – обитательницы того же подвала – и, подперши подбородки ладонями, глядели на доктора жалостными глазами и вздыхали, слыша слова «апатия», «анемия» и «рахитическое сложение».
– Ей нужно хорошее питание, – сказал строгим тоном доктор, – крепкий бульон, старый портвейн, свежие яйца и фрукты.
– Да, да… так, так, так, – твердил Илья Самойлович, привыкший ещё у себя в сиротском суде к подобострастному согласию со всяким начальством.
В то же время он сокрушённо глядел вверх, на зелёные стёкла окна и на пыльные герани, медленно умиравшие в промозглой атмосфере подвала.
– Всего важнее свежий воздух… Я бы особенно рекомендовал вашей дочери южный берег Крыма и морские купанья…
– Да, да, да… Так, так…
– И виноградное лечение…
– Так-с, так-с… Виноградное…
– А главное, повторяю, свежий воздух и зелень, зелень, зелень… Затем, извините… Чрезвычайно занят… Что это? Нет, нет… не беру, с бедных не беру… Всегда бесплатно… Бедных всегда бесплатно. До свидания-с.
Если бы у Ильи Самойловича потребовали для благополучия его дочери отдать на отсечение руку (но только – левую, правой он должен был писать), он ни на секунду не задумался бы. Но старый портвейн и – 18 рублей и 33
/
копеек жалованья…
Девочка хирела.
– Ну, скажи мне, Сашурочка, скажи, моя кисинька, чего бы ты хотела? – спрашивал Илья Самойлович, с тоской глядя в большие серьёзные глаза дочери.
– Ничего, папа…
– Хочешь куклу, деточка? Большую куклу, которая закрывает глаза?
– Нет, папа. Ску-учно.
– Хочешь конфетку с картинкой? Яблочко? Башмачки жёлтые?
– Скучно!
Но однажды у неё явилось маленькое желание. Это случилось весной, когда пыльные герани ожили за своим зелёным стеклом, покрытым радужными разводами.
– Папа… в сад хочу… Возьми в сад… Там… листики зелёненькие… травка… как у крёстной в садике… Поедем к крёстной, папочка…
Она только раз и была в саду, года два тому назад, когда провела два дня на даче у крёстной матери, жены письмоводителя мирового судьи… Она, конечно, не могла помнить, как сенсационно швыряла «письмоводителька» чуть ли не в лицо своим кумовьям стаканами со спитым чаем и как умышленно громко, тоном сценического а part[1 - в сторону, про себя (фр.).], ворчала она за перегородкой о всякой шушере, перекатной голи, которая и так далее…
– Хочу к крёстной в сад, папочка…
– Хорошо, хорошо, деточка, не плачь, кисюринька моя, вот будет хорошая погодка, и в садик тогда пойдёшь…
Наступила наконец хорошая погодка, и Бурмин отправился с дочкой в общественный сад. Сашенька точно ожила. Она, конечно, не посмела принять участия в делании из песка котлет и вкусных пирожных, но глядела на других детей с нескрываемым удовольствием. Сидя неподвижно на высокой садовой скамеечке, она казалась такой бледной и болезненной среди этих краснощёких, мясистых детей, что одна строгая и полная дама, проходя мимо неё, произнесла, обращаясь, по-видимому, к старой тенистой липе:
– Удивляюсь, чего это полиция смотрит?.. Пускают в сад больных детей… Какое безобразие! Ещё других перезаразят…
Замечание строгой дамы не удержало бы, без сомнения, Илью Самойловича от удовольствия видеть лишний раз радость дочери, но, к сожалению, городской сад находился очень далеко от Разбойной улицы. Девочка не могла пройти пешком и ста саженей, а конка туда и обратно обходилась обоим сорок четыре копейки, то есть гораздо более половины дневного жалованья Ильи Самойловича. Приходилось ездить только по воскресеньям.
А девочка всё хирела. Из ума Бурмина между тем не выходили слова енотового доктора о воздухе и зелени.
«Ах, если бы нам воздуху, воздуху, воздуху!» – сотни и тысячи раз твердил про себя Илья Самойлович.
Эта мысль обратилась у него чуть ли не в пункт помешательства. Почти напротив его подвала простирался огромный пустырь городской земли, где попеременно то в пыли, то в грязи купались обывательские свиньи. Мимо этого пустыря Илья Самойлович никогда не мог пройти без глубокого вздоха.
– Ну, что стоит здесь развести хоть самый маленький скверик? – шептал он, покачивая головой. – Детишкам-то, детишкам-то как хорошо будет, господа!
С планом превращения этого пустыря он как истый фанатик идеи носился всюду. Его на службе даже прозвали «пустырём». Однажды кто-то посоветовал Илье Самойловичу:
– А вы бы написали проектец и подали бы в городскую думу…