И Бобров, из смутного желания разбередить свою злобу, спросил;
– Что же такое представляет собою этот Протопопов?
– Протопопов? – задумалась на секунду Нина. – Он… как бы вам сказать… довольно высокого роста… шатен!..
– И больше ничего?
– Чего же еще? Ах, да: служит в акцизе…
– И только? Да неужели, Нина Григорьевна, у вас для характеристики человека не найдется ничего, кроме того, что он шатен и служит в акцизе! Подумайте: сколько в жизни встречается нам интересных, талантливых и умных людей. Неужели все это только «шатены» и «акцизные чиновники»? Посмотрите, с каким жадным любопытством наблюдают жизнь крестьянские дети и как они метки в своих суждениях. А вы, умная и чуткая девушка, проходите мимо всего равнодушно, потому что у вас есть в запасе десяток шаблонных, комнатных фраз. Я знаю, если кто-нибудь упомянет в разговоре про луну, вы сейчас же вставите: «Как эта глупая луна», и так далее. Если я расскажу, положим, какой-нибудь выходящий из ряда обыкновенных случай, я наперед знаю, что вы заметите: «Свежо предание, а верится с трудом». И так во всем, во всем… Поверьте мне, ради бога, что все самобытное, своеобразное…
– Я вас прошу не читать мне нравоучений! – отозвалась резко Нина.
Он замолчал с ощущением горечи во рту, и они оба сидели минут пять тихо и не шевелясь. Вдруг из гостиной послышались звучные аккорды, и немного тронутый, но полный глубокого выражения голос Миллера запел:
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.
Озлобленное настроение Боброва быстро улеглось, и он жалел теперь, что огорчил Нину. «Для чего вздумал я требовать от ее наивного, свежего, детского ума оригинальной смелости? – думал он. – Ведь она, как птичка: щебечет первое, что ей приходит в голову, и, почем знать, может быть, это щебетанье даже гораздо лучше, чем разговоры об эмансипации, и о Ницше, и о декадентах?»
– Нина Григорьевна, не сердитесь на меня. Я увлекся и наговорил глупостей, – сказал он вполголоса.
Нина молчала, отвернувшись от него и глядя на восходившую луну. Он отыскал в темноте ее свесившуюся руку и, нежно пожав ее, прошептал:
– Нина Григорьевна… Пожалуйста…
Нина вдруг быстро повернулась к нему и, ответив на его пожатие быстрым, нервным пожатием, воскликнула тоном прощения и упрека:
– Злючка! Всегда вы меня обижаете… пользуетесь тем, что я на вас не умею сердиться!..
И, оттолкнув его внезапно задрожавшую руку, почти вырвавшись от него, она перебежала балкон и скрылась в дверях.
…И в грезах неведомых сплю…
Люблю ли тебя – я не знаю,
Но кажется мне, что люблю… –
пел со страстным и тоскливым выражением Миллер.
«Но кажется мне, что люблю!» – повторил взволнованным шепотом Бобров, глубоко переводя дух и прижимая руку к забившемуся сердцу.
«Зачем же, – растроганно думал он, – утомляю я себя бесплодными мечтами о каком-то неведомом, возвышенном счастье, когда здесь, около меня, – простое, но глубокое счастье? Чего же еще нужно от женщины, от жены, если в ней столько нежности, кротости, изящества и внимания? Мы, бедные, нервные, больные люди, не умеем брать просто от жизни ее радостей, мы их нарочно отравляем ядом нашей неутомимой потребности копаться в каждом чувстве, в каждом своем и чужом помышлении… Тихая ночь, близость любимой девушки, милые, незатейливые речи, минутная вспышка гнева и потом внезапная ласка – господи! Разве не в этом вся прелесть существования?»
Он вошел в гостиную повеселевший, бодрый, почти торжествующий. Глаза его встретились с глазами Нины, и в ее долгом взоре он прочел нежный ответ на свои мысли. «Она будет моей женой», – подумал Бобров, ощущая в душе спокойную радость.
Разговор шел о Квашнине. Анна Афанасьевна, наполняя своим уверенным голосом всю комнату, говорила, что она думает завтра тоже повести «своих девочек» на вокзал.
– Очень может быть, что Василий Терентьевич захочет сделать нам визит. По крайней мере о его приезде мне еще за месяц писала племянница мужа моей двоюродной сестры – Лиза Белоконская…
– Это, кажется, та Белоконская, брат которой женат на княжне Муховецкой? – покорно вставил заученную реплику господин Зиненко.
– Ну да, та самая, – снисходительно кивнула в его сторону головой Анна Афанасьевна. – Она еще приходится дальней родней по бабушке Стремоуховым, которых ты знаешь. И вот Лиза Белоконская писала мне, что встретилась в одном обществе с Василием Терентьевичем и рекомендовала ему побывать у нас, если ему вообще вздумается ехать когда-нибудь на завод.
– Сумеем ли мы принять, Нюся? – спросил озабоченно Зиненко.
– Как ты смешно говоришь! Мы сделаем, что можем. Ведь уж во всяком случае мы не удивим ничем человека, который имеет триста тысяч годового дохода.
– Господи! Триста тысяч! – простонал Зиненко. – Просто страшно подумать.
– Триста тысяч! – вздохнула, точно эхо, Нина.
– Триста тысяч! – воскликнули восторженно хором девицы.
– Да, и все это он проживает до копеечки, – сказала Анна Афанасьевна. Затем, отвечая на невысказанную мысль дочерей, она прибавила: – Женатый человек. Только, говорят, очень неудачно женился. Его жена какая-то бесцветная личность и совсем не представительна. Что ни говорите, а жена должна быть вывеской в делах мужа.
– Триста тысяч! – повторила еще раз, точно в бреду, Нина. – Чего только на эти деньги не сделаешь!..
Анна Афанасьевна провела рукой по ее пышным волосам.
– Вот бы тебе такого мужа, деточка. А?
Эти триста тысяч чужого годового дохода точно наэлектризовали все общество. С блестящими глазами и разгоревшимися лицами рассказывались и слушались анекдоты о жизни миллионеров, рассказы о баснословных меню обедов, о великолепных лошадях, о балах и исторически безумных тратах денег.
Сердце Боброва похолодело и до боли сжалось. Он тихонько отыскал свою шляпу и осторожно вышел на крыльцо. Его ухода, впрочем, и так никто бы не заметил.
И когда он крупною рысью ехал домой и представил себе томные, мечтательные глаза Нины, шептавшей почти в забытьи: «Триста тысяч!» – ему вдруг припомнился утренний анекдот Свежевского.
– Эта… тоже сумеет себя продать! – прошептал он, судорожно стиснув зубы и с бешенством ударив Фарватера хлыстом по шее.
V
Подъезжая к своей квартире, Бобров заметил свет в окнах. «Должно быть, без меня приехал доктор и теперь валяется на диване в ожидании моего приезда», – подумал он, сдерживая взмыленную лошадь. В теперешнем настроении Боброва доктор Гольдберг был единственным человеком, присутствие которого он мог перенести без болезненного раздражения.
Он любил искренно этого беспечного, кроткого еврея за его разносторонний ум, юношескую живость характера и добродушную страсть к спорам отвлеченного свойства. Какой бы вопрос ни затрогивал Бобров, доктор Гольдберг возражал ему с одинаковым интересом к делу и с неизменной горячностью. И хотя между обоими в их бесконечных спорах до сих пор возникали только противоречия, тем не менее они скучали друг без друга и виделись чуть не ежедневно.
Доктор действительно лежал на диване, закинув ноги на его спинку, и читал какую-то брошюру, держа ее вплотную у своих близоруких глаз. Быстро скользнув взглядом по корешку, Бобров узнал «Учебный курс металлургии» Мевиуса и улыбнулся. Он хорошо знал привычку доктора читать с одинаковым увлечением, и непременно из середины, все, что только попадалось ему под руку.
– А я без вас распорядился чайком, – сказал доктор, отбросив в сторону книгу и глядя поверх очков на Боброва. – Ну, как попрыгиваете, государь мой Андрей Ильич? У-у, да какой же вы сердитый. Что? Опять веселая меланхолия?
– Ах, доктор, скверно на свете жить, – сказал устало Бобров.
– Отчего же так, голубчик?
– Да так… вообще… все скверно. Ну как, доктор, ваша больница?
– Наша больница ничего… живет. Сегодня очень интересный хирургический случай был. Ей-богу, и смешно и трогательно.