– Не знаете ли, что у них там вышло?
– Да просто – мужичья неразбериха. Захотелось тристенским живоглотам к Рождеству Христову рыбки половить, чтобы рыбкой полакомиться, стало быть. Завели они компанейский бредень под воду. Сначала-то у них все шло как следует. А потом вдруг заело сети. Ни туда ни сюда. Стоит бредень на одном месте, и шабаш. Вот уж четвертый час возятся с ним мужики – и ничего. Круглый шабаш.
Воркунов помолчал немного, а потом спросил с любопытством:
– Неужели зимой ловят рыбу бреднем? Я этого никогда не видел и даже не слышал об этом.
– Да, признаться, и я в этом деле не больно большой знаток. Так только видывал кое-когда. Штука из не особенно легких. Нужна здесь и большая ловкость и порядочная опытность. А делается эта ловля приблизительно так: пробивают на разных концах две нешироких проруби, одну для входа, другую для выхода, а по бокам реки выдалбливают с одной и другой стороны по три, по четыре сквозных кружков. В первую, значит, прорубь втискивают голову бредня, увешанного плоскими камушками, и дают бредню ход вперед. А чтобы бредень шел беспрепятственно и прямо и чтобы он в воде не скукоживался в веретено, а имел бы широкий раздол, то для этого у проделанных кружков стоят рыбаки, направляльщики. У каждого в руке этакая особая палка с рогулей на конце. Вот этими рогулями они и направляют движение. А как дошла голова до второй проруби, то уж тут и весь бредень легко любым крюком на берег вытянуть. Улова, особенно богатого, тут, разумеется, ждать нельзя, потому что все делается как бы с закрытыми глазами, да, кроме того, рыба, какая любит прятаться в глубоком иле, на дне, так она наверх идет совсем неохотно. А все-таки в такой старательной речушке, как Зура, пудов до двух, а пожалуй, и до трех можно заграбастать за милую душу. Был бы счастливый улов да дошлые толкачи для бредня.
Тут псаломщик остановился говорить и начал пристально и внимательно вглядываться в подходившего высокого и очень тучного человека.
– Это Владимир Порфирьич из Никифорова, – сказал он. – Никак к вам идут, господин агроном…
Воркунов знал немного этого грузного великана, богатого лавочника из Никифоровской волости, который продавал на весь Устюженский уезд хомуты, дуги, кнуты, веретена, деготь, деревянное масло, керосин, свечи, серные спички, рукавицы и варежки, деревянную посуду, чресседельники холуевские, образа и иконы, рыболовные крючки, разные пестрые материи для баб, валенки, самовары и тазы, стекла и другие разные вещи, необходимые в крестьянском обиходе; и одновременно скупал во всех деревнях муку, крупу, мед, бабью точу и вязь, а понемножку и земельные куски у разорявшихся помещиков. Считался он уже в двадцати тысячах, и мужики оказывали ему полупрезрительное почтение.
Он протянул Воркунову лопаточкой негнувшуюся пухлую руку.
– Господину агроному наше глубочайшее. Какая у нас незадача-то вышла с бреднем. Никак его с места не стронем. Тут, я слышал, чего-то говорили насчет того, чтобы какой-нибудь удалец решился бы под воду мырнуть и там ослобонить затор. Да ведь кто же на такой рыск пойдет. Одно – что зима, а другое – дело-то уже к вечеру идет, чуть не к ночи. Я, как пайщик главный в бредне, сулил тому молодчику, кто отважится мырнуть, целые пять целковых в вознаграждение. Да нет, не находится охотника. Мы и так послов послали к мельнику, к Прову Силычу. Если он не согласится порадеть для мира, то нашему бредню совсем каюк будет.
– Да ведь он совсем старик? Куда ему? – сказал с сомнением Воркунов.
– Какое там старик, всего семьдесят годов, а на каждую Иордань, после водосвятия, трижды окунается в реку с головой. От снохачества своего очищается. Ведь они, мельники-то, слова такие тайные знают. А Пров-ат Силыч такой завидной крепости мужик, что у него и в сто лет все зубы и все волосы в целости останутся. И еще кое-что другое. Эх, только бы соблаговолил, умягчился. Ведь вот тристенские-то охаверники! Всегда сами себе на беду натворят всяких пакостей, натворят, а потом винятся, сукины сыны. Летось пристали без короткого к Прову Силычу, что мол-де на помоле их дюже обижает, и все была одна брехня. Мельник человек суровый, однако в своем деле очень справедливый. Ах, дай, Господи, чтобы теперь прошлого зла не попамятовал. Мы, уже простите, Василий Васильевич, на вас сослались, послали сказать, что будет-де смотреть ученый агроном из Санкт-Петербурга. Может быть, и в газетах нас пропечатают с поощрением.
– Да позвольте, как будто бы народ чего-то задвигался, никак привели его.
И действительно, через несколько минут Воркунов услышал глухой быстрый ропот, в котором выделялись отдельные голоса: идет, идет, идет, идет…
Воркунов протискался вперед, к первой проруби, к которой одновременно с ним подходил и мельник. Это был не очень высокий человек, но широкогрудый и широкоспинный и весь какой-то мощно кряжистый. На нем была теплая, гречником, шляпа, волчья шуба на плечах, романовские валенки, обшитые кожей, на ногах. Рыжая проседь чуть золотилась в его волосах, белых и еще молодых.
Приближаясь ко льду, он еще на ходу продолжал ироническую торговлю с лукавыми тристенскими мужиками:
– Я вам в сотый раз говорю, что все щуки мои. Сказано – и баста.
– Да помилуй, Пров Силыч, – настаивали тристенские, – по всей по речушке по Зуре, почитай, только одни щуки и водятся. И придется нам после тебя только хвост облизать.
– Брешете, пострелы, – спокойно, густым басом возражал мельник. – А лещ, а подлещик, а окунь, а плотва, а ерш? А пескарь-та? А шелеспер? А налим? Все ведь ваше останется, да еще с каким избытком. А я сказал – моя щука; быть по сему. Да вы еще, хитрецы этакие, своего бредня сюда не присчитали.
Поторговались, пособачились еще немного и решили послушаться дедушку Прова Силыча. Ведь не пропадать же дорогому бредню.
Но мельник не сразу утих. Он громко позвал во свидетели договора купца Владимира Порфирьича и Василь Васильича, агронома.
– А то у этих шильников слово-то не больно крепкое. Так в случае я их и к мировому притяну.
И самым спокойным образом стал отдавать распоряжения:
– Вы, отцы и дяденьки, сделайте-к прорубь на чутолочку поширше, обрубите мало-мало топорами, чтобы мне под воду лезть было способнее. А вы, молодые кобельки, натаскайте хворосту и сухостоя, чтобы костер на берегу разложить, а и мне над головой свету давать. А к вам, господин агроном, у меня будет серьезнейшая просьба: когда буду под воду спущаться, то будет у меня в руке тоненький канатик, а другой его конец я уж вас попрошу непременно в своей руке держать и по нужде потравливать. А как я вам тревожно задергаю сигнал канатиком, то, значит, задыхаюсь или устал. И тут вы меня, ваше благородие, начинайте подымать кверху, а если не осилите, то заставьте этих молодых лоботрясов помогать.
Этот, точно сильный, старец не суетился, не торопился и не терялся. Его приказания исполнялись с необычайным толком. Еще на берегу он проверил сравнительную натянутость вытащенных наружу сетей бредня. Потом снял с себя шубу и романовские валенки, оставшись только в портках и в холщовой рубахе.
– Господи, благослови! – сказал он, взявши в одну руку кирпич, а другой рукой подав конец веревки агроному. – Ныряю.
Густо бухнуло его тело в прорубь, и быстро побежала веревка в руках Воркунова…
Кто не знает о том, как невероятно быстро мчится час, когда каждая его секунда драгоценна, и как мучительно длинна секунда, когда ее отягощает ужас, боль или жадное ожидание. Воркунову казалось, что прошло ужасно много времени с того момента, когда мельник шлепнулся в воду и исчез в ней. Веревка не двигалась. Она только слабо двигалась поверху, не давая знать о себе.
«Господи! – думал Воркунов. – Уж лучше бы я сам вызвался распутать этот затор, чем допустить глубокого старика лезть под воду. Какая же я самолюбивая свинья».
И опять шли часы, и так же была в руке агронома недвижима веревка, колеблемая лишь дыханием воды.
Уж не задохнулся ли, не умер ли этот бело-рыжий могучий дедушка? И вдруг – краткий толчок. Точно упала ягода, точно клюнула мелкая рыбешка. И еще, и еще, с каждым разом сознательнее и сильнее вздрагивает веревка и сразу переходит в настойчивый отчаянный призыв: наверх! наверх! наверх!
Воркунов, точно очнувшись, принялся торопливо сматывать веревку. Странно легким, едва-едва весомым показалось ему, в первые захваты, большое мясистое тело мельника. Уж не умер ли? Но оно тяжелее с каждым подъемом, и когда стало уже непосильным для одного человека, то на берег выскочил огромный, точно ломовая лошадь, мокрый Пров Силыч, фыркая, громко дыша, шлепая ногами и разбрасывая вокруг себя бурные клубы воды.
– Шубу! Валенки! – крикнул он, задыхаясь. – А коряга-то – она вот она, которая задерживала. Теперь с Богом! Ведите свой бредень. Только рты-то не разевайте.
Он произносил эти слова через тяжелые промежутки, шумно вдыхая и выдыхая воздух: фуаф! фуаф! фуаф! – раздавалось из его груди, как из локомотива.
– Господин купец, – обратился он к Павлу Порфирьичу, – сделай милость, пошарь в моей шубе малый карафинчик с водкой, а то у меня руки совсем облубнели.
Какой-то молодой мужик спросил любопытным и восхищенным голосом:
– Дяденька Пров Силыч, а оно дюже студено под водой-то?
– Эх ты, дуракон, дуракон, – с усмешкой ответил мельник. – Сколько лет на божьем свете прожил, а до сей поры не знаешь, что под водой никогда холодно не бывает. Лед он хуш и холодный, а скрозь себя никогда стужи и не пропущает.
А другой из тристенских озорников задорно попросил:
– Позвольте, дедушка Сила, вас поздравить покупавшись. На водочку бы с вашей милости. А то мы уморились, вам помогавши.
Но мельник даже не поглядел на ерника, его больше занимала ловля.
– Эй, вы! У бредня! – закричал он, свернув руку трубой. – Как дела?
– Идет, идет, дедушка, о-о! Пошел, пошо-о-ол!..
– Ну и слава тебе Господи. А что, Владимир Порфирьич, не одолжишь ли ты мне своего меринка? Я только домой на минуточку съезжу переодеться и кое-чем по хозяйству распорядиться и мигом назад обернусь, к самому улову поспею, к дележке. Без своих-то глаз тристенским мужикам я не больно доверяю. Жуки они. А потом милости прошу тебя с агрономом ко мне пожаловать, чайком побаловаться и малость закусить чем Бог послал.
И вдруг заорал на рыболовов:
– Эй, ты! На левой руке! Чего косишь? Чего косишь-то, а? Держи правея-я-я-я!