– Ничего не понимаю. Как он там оказался?
– К старателям за помощью подался.
– Арсений? За помощью? Он сам кому хочешь поможет. За какой помощью?
– Лодку у них унесло. Берег подмыло, что ли? В общем – унесло. А без лодки оттуда пустое дело выбираться. А она ногу еще повредила. С больной ногой разве по горам двинешься? Осыпь на осыпи. После таких дождей и вовсе полное самоубийство. Даже для здорового. Так и получилось. Если бы не мой, кто его знает, как сложилось. С того свету на себе доставил.
Услышанное ошеломило меня.
– К каким он старателям пошел? К тем?
– К тем. К покойникам. Ладно, а ты мы с тобой до утра не переговорим. Об этом только начни.
Она откинула занавеску.
– Подождите! – чуть не закричал я. – А она? Ольга?
– Я ж тебе сказала – ни ее, ни золота. Ни следов никаких. Такой снег тогда поднялся, не хуже, чем сейчас. И время почти то же самое. Через неделю годовщина.
– Так может… она?
– С больной-то ногой? И золотишко – не то что унести, не поднять с бабьими силами. Один этот душегуб и мог его снесть. На злобе на одной. – И уже из-за занавески, из темноты добавила: – Да и ружья у нее никакого не было, с лодкой унесло. Лодку-то потом сыскали. А ему жаканом промеж глаз. С близкого расстояния. Бабе такого не сладить. Никакие нервы не выдержат. Он же ужас какой страхолюдный был, Башка этот. Сказывали, увидишь – сомлеешь. Под два метра, да еще горелый весь. В лагере мужики живьем сжечь хотели, а он стену проломил – и в снег. Зверь, а не человек. Хотя чего зверей понапрасну хаять…
И еще неразборчиво пробормотав что-то, она замолчала.
* * *
В эту ночь я долго не мог заснуть. Голова раскалывалась от боли. Я ворочался с боку на бок в жаркой, непривычно мягкой постели, придумывал самые невероятные разгадки случившейся несколько лет назад таинственной трагедии, пытался вообразить какие-то продолжения и бог знает какие приключения, ничем, впрочем, не кончавшиеся, поскольку ни одного вразумительного конца я так и не смог придумать. Провалившееся наконец-то в сонное забытье сознание вдруг с пугающей реальностью высветило фигуру убегающего, то и дело оглядывающегося Башки, изуродованное лицо которого, несмотря на то что я никогда его не видел, представилось мне отчетливо и ярко, до малейшей детали, до страшных, выцветших, почти белых глаз, насмешливо щурящихся на меня и подмигивающих: – что, мол, отстаешь, фраер, – догоняй, спеши! Потом увиделась стремительная, черная, взбудораженная река, которая самой серединой ревущего переката, зажатого голыми нависающими скалами, несла беспомощную с заглохшим мотором лодку, в которой оцепенел неразличимый и в то же время до боли знакомый человек. Лодка то терялась среди бурунов, то в смертельном единоборстве с водоворотом проносилась вплотную к мокрым скользким камням, задевая их гулким дюралевым бортом…
Скрежещущий звук разбудил меня. Я приподнял голову. Память еще отчетливо хранила недавний сон, и я не сразу понял, где нахожусь: темнота, незнакомые неразборчивые массы вещей, незнакомые запахи. Повернулся к окну – его смутный прямоугольник сразу определил мое местонахождение в непонятном со сна пространстве. Не отводя от него глаз, я опустил голову на подушку и уже почти засыпая разглядел легкую фигурку, бесшумно скользнувшую через прямоугольник и растворившуюся в темноте, в той стороне, где была дверь в соседнюю комнату. Решив дождаться возвращения ночной путешественницы, я устроился поудобнее, чтобы неловким движением не выдать свое бодрствование, уставился на окно, за которым по-прежнему в полную силу хозяйничали снег и ветер, и… через несколько минут заснул. Уже во сне ко мне вплотную подошла незнакомая женщина и, обжигая теплым дыханием, долго и пристально смотрела в глаза. Я протянул руки, но вместо живого горячего тела они прикоснулись к чему-то вязкому и холодному. Попытался их отдернуть, но руки, стиснутые непонятной силой, было не пошевелить. Сзади кто-то дурашливо хохотал, больно, но якобы дружески бил по спине. С трудом поворачивая голову, я видел то Арсения, то Омельченко, то ухмыляющиеся рожи бичей, а насмешливый голос Черепкова назойливо втолковывал мне, что я самый элементарный дурак из типичных младших научных сотрудников, которых все, кому не лень, используют в своих личных корыстных интересах. И поскольку это явление закономерное и в научных кругах никем не оспариваемое, мне остается только смириться с обстоятельствами и немедленно написать на его имя докладную, объяснить, почему я до сих пор не приступил к выполнению задания командировки, почему до сих пор не связался с Птицыным…
– Птицыным… Птицын, Птицын… – слышалось сквозь сон.
Я с трудом раскрыл глаза.
В комнате было почти светло.
– Что ты мне все – Птицын, Птицын, – раздавался из соседней комнаты голос Омельченко. – Надо было твоему Птицыну, нарисовался бы чуть свет. А то до сих пор носа не кажет, полдень уже на дворе.
Я с ужасом потянулся за часами. Полдень не полдень, но десять уже почти набежало. Стараясь не шуметь, я стал торопливо одеваться. Надежда Степановна заглянула в комнату в самый неподходящий момент, когда я, прыгая на одной ноге, другой старался попасть в штанину.
– Встал, – громко объявила она, и в комнату, словно дожидался, сразу вошел Омельченко. Не обращая на мое смущение ни малейшего внимания, он дружески хлопнул меня по спине, да так, что я со всего размаху снова плюхнулся на кровать. После чего объявил: – Счастлив твой бог, Алексей. Нашел я тебе кадру. Не то чтобы на все сто, но на подсобную работенку сгодится. Я насколько понял, ты в нем не шибко и нуждаешься – подсобить чего мало-мало и все дела. Так?
– Так, – ошарашенно кивнул я, еще не осмыслив до конца радостную для себя новость.
– Согласился на все условия. Да и погодка вроде утихомиривается, – продолжал грохотать хозяин. – И снегу помене, и ветер пожиже. Глядишь, денек-другой – и полные ладушки. Ты как насчет ландариков, а? Баба у меня полный таз напекла. Морду споласкивай и к нам, хватит дрыхнуть. Я тебя жалеючи не будил. Перебрали мы с тобой вчера, ничего не скажешь, было дело, которое мы для ясности замнем и забудем. Давай, давай, кадра уже сидит, дожидается, снег копытом роет, на аванс надеется. Ты ему все сразу-то не давай, помаленьку, пока в норму войдет. Как оклемается полностью, тогда и договоритесь.
– Мне теперь вам только в ножки бухнуться остается за все, что вы для меня сделали, – сказал я и, упав на колени, коснулся лбом медвежьей шкуры у самых ног Омельченко.
Настроение у меня было прекрасное, Омельченко хохотал и еще раз двинул меня по спине, в доме вкусно пахло чем-то печеным и жареным, все таинственное и непонятное до поры до времени отодвинулось в небытие. Умываясь, я думал о том, как мне повезло, что меня встретил Омельченко. Все складывается наилучшим образом. Остается только дождаться, когда утихомирится ветер.
Я вышел в прихожую и остановился в недоумении. За столом сидел Рыжий из вчерашней компании бичей под аэрофлотовской лестницей. Как ни в чем не бывало он пялился на меня и щерил в улыбке острые зубы. Под левым глазом у него красовался солидный синяк, которого вчера, по-моему, не наблюдалось.
– Чего стал? Проходи, – позвал Омельченко. – Знакомить не буду, сами разберетесь, что к чему. Мое дело собачье: нашел, привел, просьбу удовлетворил. Так или не так? – спросил он почему-то Рыжего, а не меня.
– Я объяснял вам, Петр Семенович, у научного сотрудника сомнения будут. Мы вчера беседу на эту тему проводили, можно сказать, безрезультатно.
– Так вы ее без меня проводили. Со мной – совсем другое дело. Побеседовали и договорились. Ты, Валентин Батькович, не жмись, выкладывай все как есть. Тогда и доверие появится.
– А чего выкладывать? Вон у меня весь выкладон под глазом нарисован.
– За что? – сделал вид, что удивился, Омельченко.
– За то, что согласился помочь молодому перспективному ученому. Соответственно отоварили.
– А сказал, что по моей просьбе?
– Сказал, да только поздно. Сначала отоварили, потом расспрашивать стали.
– Ну и…?
– Ну и – пнули. Катись, говорят, защищай диссертацию. А мне что? Они сейчас в городе в кабак запузырятся, а на мои башли вся гулянка два раза до магазина и обратно. А тут, глядишь, перебьюсь худо-бедно месячишко-другой. Потом весна, потом лето – и все дела.
– В каком смысле – «все»?
– Все по-новой. Нам как у Кибальчиша – ночь простоять да день продержаться. А что дальше будет, Бог да прокурор рассудят.
– Легкий ты человек, – неодобрительно сказал Омельченко. – Да мне-то что: детей не крестить. Поможешь парню, и то ладно.
– Больно место он серьезное для своих научных наблюдений определил. Сам-то он в курсе? – спросил Рыжий Омельченко, словно меня не было рядом.
– Теперь в курсе. Им там по плану положено. Вот и выпнули новичка. До меня только одно категорически не доходит – почему тебе Арсений Павлович ни словечка? Мог бы прояснить обстановку.
Откровенно говоря, этот же самый вопрос мучил меня с той самой минуты, как я узнал про трагедию на Глухой. Объяснения этому я до сих пор так и не отыскал, но сейчас, не задумываясь, решил защищать и Арсения, и себя, поскольку недоверие к Арсению переходило на меня чуть ли не автоматически.
– Во-первых, когда эта экспедиция затевалась, Арсений Павлович собирался в нее вместе со мной. Наверняка рассказал бы все, если бы не заболел. Я-то не знал сначала, что он заболел, думал… В общем, всякую ерунду думал, не разговаривал с ним. Это уже во-вторых, почему он не сказал. В-третьих, как умный человек, он прекрасно понимал, что мне все равно все изложат. В институте почему-то не изложили. В-четвертых, кажется, он был уверен, на Глухую мне не попасть, «дохлое дело», как он говорил. В-пятых, как я понимаю, все это для него глубоко личное. Надежда Степановна правильно сказала – скорее всего, болезнь его с этого самого и началась. В-шестых…
– Закругляйся, – сказал Омельченко. – Все ясно. Тебе самому-то как? Не расхотелось после всего, что узнал?
– Мое дело – пернатые, – твердо заявил я. – Ни золотишком, ни прошлой уголовщиной не интересуюсь. Мне только неприятно, что вы ко мне из-за всех этих дел относитесь как черт знает к кому. А это работе мешает. Или может помешать. Чего, например, твои кореша вчера на меня окрысились? – обратился я к вздрогнувшему от неожиданности Рыжему. – Им-то чем я мог помешать? Какое им дело, где я буду работать?
– Так они это самое… – заволновался Рыжий. – Думали, по-новой все начинается. Их тогда, знаешь, сколько туда-сюда таскали?
– За что их могли таскать, если они ни при чем?
– Ну, Алексей, когда сеть заводят, не спрашивают, карась ты, щука или нельма. Всех подчистую гребут, – вмешался Омельченко. – Потом уже разбирать начинают, кого обратно в реку, а кого на засол или в уху. Ладно, давайте чай пить, а то Надеждины ландорики остынут.
Мне показалось, что разговор принял неприятный для него оборот, и он хочет прекратить его.