Столько наивной прямолинейности, столько детского убогого желания собственного блага было в ее бормотании. Мы сидели обнявшись, я начал дремать… Меня разбудил крик:
– Идут! Идут!!!
Я открыл глаза. Кричал, видимо, кто-то из заложников, крик шел с земли. В подворотню входили цепочкой люди – точно такие же, заросшие до глаз черными бородами, как те, кто нас захватил. Заложники вскакивали с земли, теснились к краю двора, к стенам… И вдруг над двором поплыло пение. Это было негромкое, но мощное мужское восточное пение, унылый мотив поднимался все выше и выше… И навстречу вошедшим – я понял, что это и были освобожденные наконец пленные, – ото всех концов двора двинулись те, кто их ждал, каждый подходил к какому-то из прибывших, обнимался и застывал надолго. А пение все росло…
Визг, прорезавший это пение, был страшен, но короток. Толпа заложников отхлынула от дальнего конца двора, и я увидел: двое стояли там, по-прежнему обнявшись, но уже глядя не друг на друга, а на третьего. Третий же, низко кланяясь, подавал им что-то, сначала мне показалось – какую-то кастрюлю…
Но это была не кастрюля, а большая меховая шапка, а в шапке отрубленной шеей вверх лежала человеческая голова.
Тело валялось чуть в стороне. Это была женщина. Рядом с телом лезвием в темной луже лежала обычная саперная лопатка на короткой ручке.
Тяжелый выдох – не крик, именно выдох – вознесся над толпой. И в наступившем за ним безмолвии заложники ринулись к подворотне. В центре прохода тут же возникли двое чернобородых, в руках у них были старинные, может, еще Первой Гражданской – где они их только выкопали! – шашки… Нас, стоявших ближе других к этому довольно широкому и низкому проему, толпа несла впереди.
Когда до убийц оставалось уже метра два, я рванул женщину за руку, и мы вместе упали плашмя. Люди пошли над нами, пытаясь свернуть – первые, следующие уже не пытались… Мы ползли, и за то время, что мы проползли этот метр, я успел заметить многое. Я увидел снизу, как один из встречавших толпу первым опустил клинок и, резко дернув им слева направо, рассек по животу почти пополам переднего в толпе, уже пятившегося, но подпираемого сзади толстого мужчину в коротком плаще… Я успел почувствовать, что ни на меня, ни на женщину люди почти не наступали: их движение уже не было столь общим, ровным стремлением к подворотне, они уже топтались на месте, разворачивались, и мы оказались в мертвой зоне, быстро пустевшей зоне между убивавшими и убиваемыми… Я успел заметить, что правой рукой все еще намертво цепляюсь за рукав ее пальто… И я успел заметить самое главное: двое с шашками не смотрят вниз, они смотрят на толпу прямо перед собой, и тот, кто уже зарезал одного, медленно встряхивает, встряхивает клинок, отбрасывая с него слишком медленно стекающую кровь, и ищет в толпе следующего, а второй еще не совсем готов и держит шашку вверх острием, и стоит неустойчиво…
Прямо с земли – я привык за эти годы лежать на земле, ползти, бегать на четвереньках – прямо с земли, как взбесившаяся ящерица, прыгнул я на этого нерешительного, обеими руками вцепился в его правое запястье, выкрутил…
Оружие со звоном, разодрав на плече мою куртку, вывалилось и отлетело в сторону. А я уже что было сил ударил изумленного мальчишку – смуглого, едва заросшего бородой – коленом в пах и бросил его, обмякшего, на медленно поворачивающееся ко мне лезвие.
Женщина стояла еще на четвереньках, она еще только пыталась встать на ноги, толпа еще только качнулась, чтобы смять и затоптать тех двоих, и убийца еще только пытался сбросить своего неудачливого товарища с бесполезного клинка, и сзади, из глубины двора, прогремела еще только первая очередь в спины рвущихся к выходу людей. Это была очень замедленная жизнь, словно ночь состояла не из холодного ноябрьского воздуха, а из воды. И, как бывает под водой, сильно, неестественно плавно изогнувшись, я тянулся, тянулся – и дотянулся, схватил ее за шиворот, за крепкий кожаный ворот ее очень удобного сейчас пальто и потянул, рванул, и мы выплыли на улицу, и длинными, все еще подводными прыжками начали уходить вглубь, в переулок, к Палашевскому рынку…
– Кушать хочется, прямо невозможно, – сказала она. – Второй день не кушала, еще с поезда…
Мы сидели на полусгнившем прилавке пустого рынка, и тени диких собак носились кругами все ближе и ближе. Больше всего я был огорчен потерей автомата: безоружный имел не много шансов дожить до утра на московских улицах.
– Погоди, узнаю время, – сказал я, – может, еще и поедим.
Из внутреннего кармана я достал транзистор. Удивительно – он был совершенно цел. Часов у меня не было уже давно, радио, как и для многих, определяло всю мою жизнь. Часы были изъяты Комиссией еще прошлым летом: слишком часто их использовали во взрывных устройствах… Я нажал кнопку.
«…выражает соболезнование родным и близким погибших, всем пострадавшим при аварии на Красноярской ГЭС. По предварительным данным, во время разрушения плотины погибло около двадцати трех тысяч человек, около восьми тысяч ранено, сотни тысяч остались без крова и продуктов питания в связи с затоплением Красноярской и значительной части прилегающих областей. Общий ущерб составляет, по предварительным подсчетам, около восьмидесяти миллиардов талонов. Ведется расследование. В ближайших выпусках новостей мы передадим очередные сообщения правительственной комиссии. Московское время – три часа тридцать семь минут. Слушайте концерт из произведений русской классической музыки. Первую симфонию Альфреда Шнитке исполняет…»
Я выключил приемник.
– Пошли, – я потянул ее, спрыгивая с прилавка. – Тут неподалеку, может, поедим.
Перед тем как позвонить в дверь, я отряхнулся, отряхнул и ее, потом, несмотря на все набирающий силу ветер, стащил и взял на руку куртку – в одежде, разрезанной шашкой, ходить в этот шикарный ночной кабак было не принято.
Открыл почему-то сам хозяин – высокий, худой, моложавый еврей в коротко стриженных седых кудрях, по последней моде одетый во все сшитое у лучших крестовских портных, фрак на нем сидел безупречно, короткие лакированные сапожки сияли.
– А-а, вольные дети муз Реконструкции тоже посещают злачные места, – обрадовался он. Вроде обрадовался… Когда-то, в давно сгинувшей жизни, за много лет до катастрофы, мы работали вместе. – Ну, прошу, и даму… познакомишь бедного артельщика с дамой?.. как это – сам не знаком?! Очень приятно, Валентин… прошу вас, Юлечка… а вы знаете, что ваш грубый спутник – гений?
Он продолжал трепаться, как будто мы не знакомы четверть века, и будто не в полутемном зале ночного ресторана времен Великой Реконструкции мы встретились, и не стреляют за глухими ставнями неуемные автоматчики – будто сошлись мы в нашем старом доме на Никитском… Как он тогда назывался? Суворовский, кажется… И сейчас выпьем по рюмке коньяку, и платить буду, конечно, я, потому что у него, как всегда, ни копейки…
– Угощаю, угощаю, – шумел Валька, – пока ты не решился ко мне, в артель, я угощаю… а то давай, бросай свою бескорыстную борьбу за решительный возврат к светлому прошлому! Не надоело еще за десять тысяч «горбатых»-то ежемесячно бороться?
Мы шли по залу, и я кивал знакомым. Поэт, за последние годы не написавший ни одной строчки и занимавшийся исключительно борьбой за признание поэтов штатными бойцами Реконструкции с жалованьем в талонах… Угрюмая компания бывших проституток, полностью ушедших в артельное шитье после краха профессии в страшном девяносто втором, когда от эпидемии эйдса[1 - AIDS – СПИД (англ.) (Примеч. ред.)] они все чуть не вымерли… Какой-то очумевший от сыплющихся с неба денег артельщик: он пировал в компании двух атлетов – личной охраны из каратистов в отставке… И многих из этих привидений я почему-то знал – иногда сам удивлялся, откуда у меня такие знакомые и зачем они мне…
– Я и сам с вами выпью, – сказал Валька. – Вы будете пить?
– У тебя ж не подают, – удивился я. – Откуда?
– Ну конечно, – расхохотался Валька, – а эти все кока-колу пьют, что ли? Так у них на нее денежек не хватит… Могу угостить отличнейшим напитком, одна хитрая артелька наладила из зеленого горошка венгерского… Лучше довоенной «Пшеничной», честно!
– А угловцев не боишься? – поинтересовался я.
– А угловцев бояться – трезвым капитализма дожидаться! – Валька по обыкновению повторял самые дешевые из расхожих шуточек. Между тем лакей уже принес на наш столик блюдо с американской пастеризованной ветчиной, французскими прессованными огурцами и положил возле каждого прибора по куску – огромному, граммов на сто! – настоящего хлеба… Посреди стола уже стоял графин с темно-зеленой жидкостью…
Тем временем на сцене музыканты разбирали инструменты. Черт его знает, как Вальке удалось получить разрешение на пользование мощной, берущей огромное количество энергии усилительной аппаратурой! Но ребята уже настраивались, динамики взревывали… И вот уже вышла певица, зацепила кринолином шнур, другой, наклонила микрофон…
– Вас приветствует рок-шантан «Веселый Валентин»!
И немедленно ударил сумасшедший вальс, зарычали гитары, и певица закричала, конечно же, самую модную этой зимой песню:
Я ждала тебя в семь,
Но часов нет совсем
Ни у тебя,
Ни у меня —
Нету часо-ов!
Но что-то тикает внутри,
На это что-то посмотри,
И ни тебе,
И ни мине
Не надо слов!
В зале уже подхватывали лихой припев:
Эй-эй, господин генерал!
Зачем ты часы у страны отобрал?
Шантан смеялся над властью…
Когда мы наконец подошли к Страстной, там стояло предрассветное затишье. Только в такие часы и бывало тихо на этом издавна самом буйном в городе месте. На площади копошились рабочие – глянув в их сторону, я понял, что за взрывы гремели здесь час назад: в очередной раз памятник Пушкину взрывали боевики из Сталинского союза российской молодежи. И снова у них ничего не вышло: фигура была цела, только слетела с постамента, да обвалились столбики, на которых были укреплены цепи. Рабочие уже зацепили поэта краном и втягивали на место, бетонщики ремонтировали столбики.
– А кто ж то заделал? – спросила Юля. Она, чем ближе к концу шла ночь, задавала все более простые и бесхитростные вопросы, видимо, даже для такой несложной нервной организации ночная прогулка по столице оказалась слишком серьезным испытанием.
– Твои верные сталинцы, – раздраженно ответил я. Все более дурные предчувствия мучили меня этой ночью, и возникала уверенность, что мои неприятности еще не кончились. – Твои сталинцы и патриоты…
– А за шо? – изумилась она. – Это ж Пушкин или кто?
– А за то, – уже в бешенстве рявкнул я, – что с государем императором враждовал, над властью смеялся – раз, в семье аморалку развел – два, происхождение имел неславянское – три! Мало тебе? Им достаточно…
– А шо ж неславянское, – еще больше удивилась она, – он разве еврейчик был?
Я не нашелся, что ответить.
– В метро пошли, – сказал я. – А то на улице без оружия долго не проходим…
– А в метро, там спокойнее? – спросила она. Видно, после всех переживаний просто не могла замолчать. – Чего тогда с Брестского вокзала не ехал в метро?