А теперь и микрорайон этот не кажется таким уж отдаленным.
В общем, Игнатьев был коренным горожанином, привык к ровному гулу улицы, доносящемуся из-за окон, к утренним запахам мокрого асфальта, нагревшихся за предыдущий день стен и идущих на работу людей, к прохладному ветру, прилетающему впереди поезда из тоннеля метро, и ко всему, к чему привыкает столичный житель за свои тридцать восемь лет, из которых только два года провел не в этой обстановке – то время, что служил в армии, да и в армии-то служил не за тридевять земель, а в другом огромном городе. Служил в строительных частях и выучился там на бульдозериста, строил склады на окраине.
А потом как-то само получилось, что обнаружил себя Игнатьев после армии стоящим в оранжевом жилете, надетом на голое тело, и наблюдающим, как каток ровняет только что уложенный им, Игнатьевым, горячий асфальт. Так уж вышло…
Сначала поступал он в Институт стали и сплавов, но не поступил. Тогда все поступали, и уже многие не поступили, из-за чего родители расстраивались, а сами поступавшие очень удивлялись, потому что до этого все, кто поступал, те и поступали, а как раз во времена Игнатьева многие не поступили. И даже в журналах появились тогда повести и рассказы об этих непоступивших. В литературе они все обычно уезжали в какие-нибудь отдаленные районы страны, чтобы пройти там суровую школу, а в действительной жизни Игнатьев никуда не поехал, как-то в голову не пришло. "Литература и жизнь" – это газета тогда была такая, а больше между ними общего почти ничего и не было. Ну вот, Игнатьев послонялся по своему двору, постоял в подъездах, поработал в типографии напротив своего дома разнорабочим, да и пошел в армию. А из армии вернулся с профессией бульдозериста и стал с ней жить. Родители постепенно к этому привыкли, жена Игнатьева привыкла с самого начала, потому что она другого и не знала, дочь Игнатьева профессией отца не интересовалась, а он сам со временем из бульдозеристов стал крановщиком, потом слесарем по разному оборудованию, потом рабочим на металлобазе, потом еще кем-то, а потом стал лопатой разбрасывать горячий асфальт и смотреть, как каток его трамбует.
Тут мы его и застали. День был жаркий, асфальт дымил, каток грохотал, и всем прохожим становилось еще жарче, и далее дыхание у них перехватывало, когда они смотрели на Игнатьева в его оранжевом жилете, из которого торчали загорелые руки, а тело под жилетом проглядывало незагорелое, потому что жилет он снимал редко. Загар его не интересовал.
Ну потом жара пошла на убыль, Игнатьев закончил укладывать асфальт, вымыл руки, переоделся в стоявшем неподалеку вагончике и пошел в семью.
Ночь наступила душная. Игнатьев сидел на балконе, смотрел на засыпающий после передачи "Сегодня в мире", уже хорошо обжитой квартал некогда отдаленного микрорайона и вспоминал. Может, из-за духоты, может, из-за дневной усталости он вспоминал то, о чем обычно не пытался вспомнить. Он, например, вспомнил, что его зовут Борис. А ведь действительно – забыл он свое имя, и неудивительно: в школе его называли по фамилии, в армии тоже, друзья юных лет звали Игнатом, теперешние приятели Чухой, что, на их взгляд, гармонировало с пыхтением асфальтового катка или еще с чем-то в образе Игнатьева, жена называла "отец", а дочь никак не называла.
Еще Игнатьев вспомнил, что всю жизнь он любит растения. Откуда в нем, в потомственном, как мы выяснили, горожанине, взялась эта странная любовь к зеленому, как говорится, другу, неизвестно, но только еще в школе он больше всего интересовался семядолями и хлорофиллом, а что пошел поступать в сталь и сплавы, так просто насчет ботаники, биологии или сельхозакадемии, что ли, не подумал.
Вообще, многое в биографии своей он мог объяснить и объяснял только так – не подумал, и всё. Вот сейчас, когда он сидит на балконе и думает, именно думает, подойдите к нему и спросите: ну, если ты так зеленую природу любишь, Игнатьев, чего ж ты дома хотя бы герань не разведешь, или там кактусы, или хотя бы полезное растение "доктор" не вырастишь? Знаете, что он скажет? Не думал как-то, скажет, вот что.
И даже не удивится, что вы к нему на балконе десятого этажа подошли. Не подумает…
В общем, лег Игнатьев спать.
А утром встал, картошки поел жареной с огурцами и пошел укладывать асфальт. Состояние у него было не особенно бодрое, но жить-то надо.
А там, где он укладывал асфальт, уже шум и суета. Все его товарищи по работе стоят кружком и смотрят, и бригадир стоит, и каток, хоть и пыхтит, но тоже стоит, потому что водитель стоит. И еще прохожие некоторые останавливаются.
И все они смотрят на то, что случилось там, где Игнатьев асфальт вчера укладывал. А на этом месте вот что произошло: дерево выросло. Липа. Асфальт весь, свежий еще, темный, трещинами пошел и лопнул, а из образовавшегося некрасивого отверстия и выросла эта липа. Сразу метра два с половиной, и цветет. Запах от ее цветения такой сильный, что никакого асфальтового духу и в помине нет. Листья такого хорошего зеленого цвета, как после дождя. На верхних ветках птицы прыгают и поют – синицы, кажется. А вокруг люди стоят и смотрят.
Игнатьев тоже долго стоял и смотрел, а потом вместе со всеми начал дерево рубить, вытаскивать из земли корень и асфальт ремонтировать. Весь день провозились, а вечером умылись, переоделись и пошли, как обычно. Все, конечно, долго обсуждали удивительный случай. Потому что грибы, бывает, за одну ночь ломают асфальт и прорастают. Бывает, еще и трава, – но только когда асфальт уже старый. А чтобы сквозь свежеуложенный, да еще целое дерево, да сразу такое большое и в цвету, – этого никто понять не мог, и даже водитель катка, фамилию которого Игнатьев не знал, его все Поней называли, не мог ничего предположить, хотя мужик был самый эрудированный.
И опять ночь была душной. Игнатьев лежал в кровати под простыней и думал. Мысли его были в основном насчет удивительного дерева. Ему было стыдно, что он вместе со всеми его срубал, и корчевал, и потом ремонтировал асфальт. Дереву, небось, было трудно пробиваться через уложенный Игнатьевым асфальт и быстро, за одну ночь, расти и цвести, а Игнатьев пришел – и срубил. Умный нашелся…
Но если вы к нему сейчас, когда он лежит в кровати без сна, тихонько подойдете и спросите: а какого же черта ты, Игнатьев, его срубил, – он вот что ответит: "А не подумал… Чего, чего… Не подумал, вот чего…" И замолчит, не удивившись даже, что вы в запертую квартиру вошли. А если вы спросите у него: а не удивительно тебе, Игнатьев, что к тебе в запертую квартиру по ночам кто попало ходит, – он, знаете, чего скажет? "Не подумал как-то… Ага…" Вот чего.
Утром он поел макарон с колбасой жареной и пошел на работу.
А там опять волнение и недоумение общее. Асфальт, конечно, сломан, трещины по всей дороге разбежались, а из асфальта растет куст таких ягод, которые называются паслен. Игнатьев не знал, как они правильно называются – черненькие такие, мягкие и на вкус ничего, знал только, что одна старушка в их прежнем дворе, в центре еще, такие ягоды из деревни привозила, а потом эти кусты возле мусорного ящика так разрослись – спасу не было.
В общем, нарвали все этих ягод, а потом давай куст ломать, выкапывать и дорогу чинить. И Игнатьев вместе со всеми. А что же ему было делать – работа. Вечером он, понятно, опять думал и вспоминал, да что толку – куст-то уже… Конец, в общем, кусту-то.
Ну утром – вы уже догадались – там анютины глазки взошли. Синие такие. С лиловым. Как из панбархата – у матери Игнатьева платье такое когда-то было. Пообрывали их, бригадир вместе с водителем катка на Игнатьева чего-то долго смотрели, хотя он тоже нормально, как и остальные, цветы рвал и ругал их за убытки в сдельной работе.
Назавтра сквозь асфальт кипарис пророс. Стоит себе, темный, будто пыльный, высоченный. Как ракета темно-зеленая. До самого вечера с ним возни было, а Игнатьева в вагончик мастер зазвал и дал ему там в приказе расписаться. Расписался Игнатьев, что по служебной необходимости трест благоустройства переводит его на наружный ремонт жилых помещений, подлежащих капитальной реконструкции.
И с утра вышел Игнатьев на новую работу. Там дом такой стоял – с колоннами и скульптурами в виде читающих юношей и девушек, а также спортсменов с ракетками и мячами. Не особенно старый – лет на пять всего старше Игнатьева, но уже потребовался ему капитальный ремонт. Игнатьев залез на фасад дома и стал старую штукатурку счищать – была у него и такая профессия. Отработал день, вечером с новыми сослуживцами познакомился, а поздно ночью сидел на кухне у открытого окна, дышал душным воздухом и вспоминал. Вспоминал, как днем, в жаркой дымке, пыль летела от штукатурки и прохожие обходили стороной этот ремонтирующийся дом, потому что дощатый забор от пыли не помогает. Вспоминал еще, как этот дом был раньше хорош, когда Игнатьев был еще мальчишкой и жил неподалеку, в своей коммунальной комнате, а в школу ходил именно мимо этого дома с колоннами и скульптурами и смотрел, как из дома выходили его соученики и как их провожали мамы. Многое вспомнил Игнатьев, в том числе и то, чего не вспоминал никогда.
А если бы вы подошли к нему, сели рядом у кухонного окна и спросили, мол, чего ж ты, Игнатьев, только сейчас задумался насчет этого дома и почему в детстве ты мимо него ходил, а внутри никогда не был, а сейчас по всем его выломанным внутренностям лазаешь, но нет тебе в этом радости, – ничего бы он на это вам не ответил. Так, плечами только пожал бы, мол, не знаю, не думал. Будто так и надо, что вы к нему на его кухне ночью подсаживаетесь.
Наутро же по всему фасаду разрослись березки, и немаленькие. Листья светлые, сами белые, а по одной даже белка скачет. Ну прораба, конечно, чуть инфаркт не хватил, однако постепенно оправился. Березки потом осторожно спилили, чтобы кладку не повредить.
Игнатьева, сами понимаете, перевели на другую работу. В трест озеленения. Там ему очень нравится, хотя коллектив в основном женский. И он этой новой своей профессией – садовник – очень дорожит. Но старается по вечерам не задумываться. Потому что был уже случай: посидел вечерком наедине с собой, а наутро на месте клумбы с розами и калами начал дворец культуры пробиваться. Ужас, что творилось!.. И едва Игнатьев свою любимую работу не потерял.
А дворец был – загляденье… Из старинного здания переоборудованный. Снесли, конечно. Там клумба должна быть, какой еще дворец!
В тот день Игнатьев как домой пришел – сразу спать лег. А назавтра спокойно пошел на бульвар, на свою приятную работу: стричь газон и вдыхать милый запах стриженой травы. Так он с тех пор и работает. И явлениям природы только радуется, не задумываясь и не удивляясь.
4
Вот что действительно вызывает у Игнатьева удивление – так это нетоварищеское отношение некоторых к женщинам. Сам Борис Семёныч, не затрачивая много энергии на достижение жизненных успехов – ну там, гараж во дворе или кабинет с кондиционером, – сохранил, видимо, столько сил души, что их вполне хватает на почти постоянное нежное уважение к гражданам слабого, а тем более прекрасного пола.
При этом он отнюдь не ловелас, бабник, донжуан или сердцестрадатель – отнюдь. А просто любит смотреть на этих милых людей, наблюдать их внешность – женщины, даже и немолодые, чем-то всегда напоминают ему детей. Да и жалеет соотечественниц Борис Семёныч, видя жизнь их…
Может, поэтому в его присутствии и женщины себя чувствуют лучше, и выглядят симпатичнее обычного. Оживляются, в общем…
Однажды, еще в молодости, поехал Игнатьев отдохнуть на юг, в пансионат "Селезень" для работников городского хозяйства – в первый и последний раз, не понравилось ему на юге. И произошла там на его глазах странная история.
Три оболтуса лежали на пляже неподалеку от Игнатьева. Пляж во второй половине дня был почти пуст. Большая часть отдыхающих еще стояла в очередях за кефиром, салатом витаминным, борщом московским и шницелем рубленым. Те, кто успел пообедать, валились на топчаны и просто на песок, и отчаянное четырехчасовое солнце освещало их скуку.
– Бабу, что ли, слепить, – сказал первый оболтус, в темных очках с железной оправой.
– Лепи, – сказал второй, с длинными, уже немодными, смыкающимися на кадыке баками. Казалось, они удерживают шевелюру, чтобы не улетела от ветра.
Третий повернулся на живот, подпер голову руками и стал смотреть, как первый лепит бабу из песка.
Песок он старательно смачивал водой, которую таскал в купальной шапочке. Постепенно стала вырисовываться лежащая на спине женщина в натуральную величину…
Процесс ваяния близился к концу. Оболтусы говорили о женщинах и ржали.
– Все бабы, – сказал первый оболтус. – И вообще. Чего им надо? С ней хоть как. Ты ей то, а она это. Гад буду. Ты ей цыпленка табака, а ей тюльки-мульки. Ты ей кримплен, а ей трали-вали. Ты ей…
– Абсолютно, – сказал второй, в функциональных баках. Он был согласен, что ни одной верить нельзя. Третий повернулся на правый бок и принял позу махи обнаженной.
– Не поверите, мужики, – продолжал первый, – у меня две жены было. Одна до того дошла – страшное дело. Я ей, значит, хам. Говорит, не считаешь меня за человека. Пошляк. Я говорю, ты-то кому нужна? А она по новой. И все такое. И вторая такая же. Как поженились – и пошло?. Это самое. Верите, мужики?
– Ну, – сказал второй.
Солнце шпарило, будто захода вовсе не предвиделось. Исполненная в песке женщина подсыхала. Первый оболтус перехватил летящий в ее направлении мяч и обратился к играющим в волейбол с бескомпромиссной речью.
– Попадете в статую, – сказал он, – дисквалифицирую до потери трудоспособности.
И, покончив таким образом с угрозой, продолжал беседу с друзьями.
– Где же у баб логика, отцы? – спросил он. Все надолго замолчали – видимо, задумались над вопросом. Между тем небо постепенно покрылось белыми пузырями облаков – как от ожога. Игнатьев внимательно смотрел на женщину в песке и сочувствовал ей – кому понравится вот так лежать и дурь всякую слушать?..
Дунул ветер, пошевелил песчинки, и оболтусам показалось, что женщина улыбнулась. Неуверенно хихикая и пожимая плечами, третий сказал:
– Лыбится, а?..
Первый оболтус плюнул в песок. Второй посмотрел на высказавшегося и, обернувшись к первому, сообщил: