
Лучик-Света
– А мне так хочется спать… А теперь всё кувырком… – расстроилась ты, потягиваясь.
– Как хочешь… Можем и остаться!
Раздался телефонный звонок.
– Сергей Петрович? Привет! Хорошо, что в этот раз ты трубку взял! Так ты, оказывается, сегодня едешь? Мне только сейчас девчата сказали! Я и не знал! Ну, доброго вам пути и большой удачи на месте! Значит, в Курган? Ах, жаль! Надо было тебе командировочное выписать… Да, уж ладно, потом премией компенсируем… Если годовой план закроем! А на меня не обижайся! Ты на конец года обижайся! Когда поезд? – я ему сказал. – Я пришлю за вами машину. Всего вам… Ждем возвращения. Я им позвоню, чтобы встретили…
– Спасибо. Еще собраться надо!
Глава 13
Никто нас не встретил, но я уверен, что главный им звонил.
После полутора суток езды, в течение которых ты постоянно чувствовала себя неважно, нам предстояло решить множество непростых задач, однако опять звонить коллегам, не удосужившимся нас встретить, мне не хотелось, только унижаться, но и в гостинице мест, конечно же, нам не досталось даже после включения всего моего обаяния.
Потому пришлось нам, как ни крути, добираться до ведомственной гостиницы машиностроительного завода и устраиваться у них почти на птичьих правах, ведь у меня не было даже командировочного предписания, всё облегчающего, да еще с тобой, имеющей иную фамилию, – предсказуемая проблема с заселением…
В общем, именно в этом ключе, то есть, весьма неудачно, сложилась вся наша поездка. Если пояснить более подробно, то разыскиваемый старик оказался, во-первых, никаким не стариком, а во-вторых, всего-то костоправом или мануальным терапевтом. Или чем-то другим, но всё равно не на нашу тему. От нас он категорически отрекся. Причем у него не нашлось и малой щепотки совести, чтобы не говорить это при тебе, и после общения с ним у меня возникло острое желание надавать ему по ушам. Этого он вполне заслужил. За столько перенесенных нами напрасно мучений! В другом случае можно было бы и простить, но ведь эти мучения, большей частью, пришлись именно на твой счет. И если бы этот счет вот-вот не грозил оказаться закрытым.
После той поездки ты совсем сникла, словно большой, прекрасный прежде цветок, но теперь с быстро увядающими и некрасиво буреющими лепестками кожи. Ты стала другой. Не веселой и ироничной, не жизнерадостной и счастливой, как прежде. Теперь ты не плакала, не проклинала свою судьбу, содрогаясь в бессильных рыданиях. Ты стала спокойной и сосредоточенной, больше погруженной в себя. Ты уже не нуждалась в разговорах со мной, и я совершенно бесполезно опять и опять что-то выдумывал, чтобы вывести тебя из пугающего меня состояния.
На мои усилия ты улыбалась одними губами, словно королева, благодарившая придворного за никчемную услугу, и молчала, молчала. Именно это абсолютное спокойствие и молчание пугали меня всё больше. Рядом с тобой я начинал чувствовать себя ребенком, ничего не понимающим в этом сложном мире, в то время как ты своим обликом демонстрировала уже состоявшееся проникновение в недоступные мне тайны вселенского бытия. Или небытия! И мне представлялось совершенно неуместным вести разговоры о пустяках, о хозяйственных делах, о работе и знакомых, которые – разговоры – совсем недавно для нас обоих являлись связующими.
Я терялся и не знал о чем с тобой говорить, а ты в этом и не нуждалась. Тем не менее, я замечал, что всякий мой уход из дома сопровождался твоим немым сожалением, выраженным одними глазами. Ты часами сидела на кровати, подтянув ноги к подбородку, и почти не шевелилась. Я что-то готовил из еды, от которой ты, благодарно улыбаясь, почти всегда отказывалась. Я вообще не знаю, чем ты жила. Ты даже пить старалась как можно реже, подозревая, что стремительный рост живота вызван как раз этим. В нем скапливались какие-то неправильные воды.
Ох уж эти воды! Дней через десять ты согласилась выйти из дома, поскольку из-за раздувшегося живота уже ничего не могла на себя надеть, пришлось срочно искать что-то подходящее в магазинах. Тебя повсюду воспринимали как беременную накануне родов. Но тебя это неожиданно для меня успокоило – никто не будет выражать обидного сожаления, так о многом тебе напоминающего – и даже развеселило: «Ну вот, я и беременной успела побыть!» Я же испугался, что после этой фразы у тебя начнется истерика, однако ошибся – ты держалась великолепно, спокойно и с достоинством.
Мы что-то второпях купили, не делая присущего женщинам упора на изысканности и уникальности вещей, тебе это было не интересно, и поспешили домой, так как ты быстро устала.
Воды (ударение на «о») всё накапливались и накапливались. Они мешали тебе во всём, но ты и их переносила без жалоб. Я же как-то опять метнулся к врачам, с просьбой помочь тебе немедленно. И опять мне, а заодно и тебе, всюду выражали формальное сочувствие, пусть даже искреннее, но не более того! Никакой медицинской помощи! Они даже предупредили меня, чтобы я не привозил тебя ни под каким предлогом.
– Какие вы, к черту врачи! – не выдержал я после этого. – Вам же человеческие страдания безразличны! Ну, сделайте хоть что-то! Откачайте эти воды! Видимо, вы понимаете в медицине не больше, чем я, но делаете еще меньше? Ведь это мешает ей дышать! Неужели вы не понимаете!
Меня слушали, не огрызаясь в ответ, но отвечал лишь главврач, делая это подчеркнуто спокойно, будто не я пред ним возмущался, а тяжелый психически больной, к которому ввиду его состояния надлежало относиться снисходительно:
– Понимаете, Инструкция Минздрава запрещает врачам вмешиваться в течение вашей болезни, поскольку достичь устойчивого облегчения за счет этого не представляется возможным, а риск обострения для больного неоправданно высок…
– О каком риске для больной, находящейся при смерти, вы говорите? Я прошу вас, лично вас, помогите ей без болей дожить хотя бы эти, последние ее месяцы! Или даже дни!
– Я вам, к сожалению, всё сказал! – подчеркнуто спокойно мямлил главврач. – Инструкция Минздрава запрещает. Мы с этим ничего поделать не можем!
Так и не добившись ничего, вечером я вызвал на дом «Скорую», соврав по телефону, что у тебя, кажется, начался сердечный приступ. Они, учитывая сообщенный им возраст, прилетели через десять минут, однако сразу во всем разобрались, попросили меня выйти в кухню, где объяснили, что, раз уж так получилось, и они уже здесь, то вынуждены внести наш адрес и номер телефона в список, на который им в последующем разрешено не реагировать.
– Это что значит? – поразился я подобной возможности.
– Это значит, что ваша больная имеет диагноз, при котором она в медицинской помощи больше не нуждается. А ещё это значит, что нам разрешено к ней не выезжать, сколько бы вы нас не вызывали!
– Ну, знаете! Какой-то подпольный фашизм процветает в нашей медицине! – сорвался я. – Народ погибает, а медицине разрешено не вмешиваться!
– Ничего подобного! Не народ, а незначительное количество тяжелых больных. Мы вам соболезнуем, но не нас в этом упрекайте! И успокойтесь, пожалуйста! Вам еще самому придется немало пережить, молодой человек, будьте же к этому готовы! Будьте мужественнее! – устало и с нескрываемым сожалением выдохнул немолодой врач. – Поверьте, мне очень-очень жаль вашу жену, но медицина в борьбе с саркомой бессильна. Увы! И именно поэтому инструкция Минздрава запрещает нам что-то предпринимать в подобных случаях! Нашим горячим человеческим желанием помочь ничего не исправишь, если не способна помочь даже наука! Я очень сожалею, извините.
– Так подскажите, кто и где сможет откачать эти чертовы воды?
– Я уже сказал вам: никто и нигде! – при этом врач неожиданно приложил палец к губам, чтобы нас не услышали его коллеги, и на листке для рецептов написал номер телефона, а потом, направив на него свой указательный палец, опять убедительно и излишне громко повторил. – Никто и нигде!
В тот же вечер я позвонил. Оказалось, обо мне уже знали и предложили немедленно встретиться, очевидно, хорошо понимая объективную срочность нашего дела. К чему я и стремился.
В условленном месте мне навстречу выдвинулся полноватый весьма плешивый мужчина примерно моего возраста. Он без лишних слов, даже не здороваясь, деловито уточнил:
– Вы Давыдов?
– Нет! Это фамилия моей жены. Вы ей поможете?
– Для начала я хочу пояснить, что знаю о тех муках, которые испытывают подобные больные, и в силу своих убеждений не могу оставаться безучастным, особенно, в таком случае, как ваш. Видите ли, когда-то от саркомы очень тяжело умирала моя мать… Насмотрелся я тогда… И было мне всего пятнадцать. Потому и решил поступать в медицинский. Мечтал стать хирургом и найти способ лечения этой ужасной болезни. Не получилось… Но я постараюсь, если уж не радикально помочь – это не в моих силах – то хотя бы облегчить оставшиеся дни вашей супруги. Вот только вам непременно следует знать, что я в таком качестве для нашего закона оказываюсь абсолютным преступником. Понимаете меня – преступником! Помогать подобным больным, как это ни дико звучит, нам ни за что не разрешается! И срок мне грозит немалый, и лишение права работать по специальности…
– Я вас понял… Сколько?
– Нет-нет! Вы меня не поняли! Вопрос не в этом! Любые ваши деньги никак нельзя сопоставить со многими годами тюрьмы для меня… Потому я вас очень прошу соблюдать величайшую конспирацию и никогда, очень вас прошу, никогда и никому не проговориться обо мне. Только если вы дадите своё слово мужчины и поклянетесь любовью этой женщины…
– Ради нее я готов на всё! Я всё сделаю! И о вас забуду сразу и навсегда!
– Поймите же, для меня это не игра! Прошу вас, отнеситесь со всей ответственностью. Я очень рискую ради вашей супруги, хотя и не видел ее никогда. Операция обойдется вам в сто пятьдесят рублей. (Тогда эта сумма равнялась двум минималкам, но реально даже самые низкооплачиваемые работники получали больше. Таким образом, он и не лукавил, называя свой гонорар в данной ситуации чисто символическим).
У меня оставались лишь практические вопросы: когда, где, что подготовить, что приобрести? Но и их мы решили на месте, вернее, я запомнил то, что мне велели, после чего испытал облегчение, надеясь, что скоро легче станет и тебе.
Операцию делали следующим днем у нас дома.
Всё оказалось куда сложнее, страшнее и дольше, нежели я предполагал. Почти три часа я провел в кухне, не рискуя глядеть на сию экзекуцию, лишь изредка принося или подавая, что требовал наш ангел-спаситель по имени Алексей. Теперь он был до крайности немногословен, сосредоточен и, главное, очень внимателен к тебе. Часто измерял давление своим прибором и почти непрерывно держал пальцы на твоем пульсе, просил не закрывать глаза, контролируя по ним твоё состояние. Реагировал быстро и, кажется, совсем не волновался. Я-то после первого с ним разговора думал, что он так и будет постоянно трястись от страха за себя и уговаривать меня проглотить мой язык. Совсем нет! Об этом он уже не напоминал. Он мне всё больше нравился.
Я вынес около двух ведер горячей жидкости, надеясь, что без этой нагрузки тебе сразу полегчает, но получилось наоборот. Через какое-то время стало угрожающе плохо. Алексей засуетился и сделал тебе приготовленным заранее шприцем укол в вену…
Ты металась, покусанными от боли губами просила пить, и пот струйками стекал с твоего перекошенного лица. Вспоминать об этом даже теперь мне тяжело и не хочется. К тому же я сильно паниковал, хотя Алексей нас и успокоил, пояснив, что без ухудшения твоего состояния и обойтись-то не могло. Это потом, может, завтра, тебе станет легче, а пока сдавленные ранее почки, сердце, печень и прочие органы, уже как-то приспособившиеся к чрезмерному давлению жидкости, без этой нагрузки стали расширяться, словно надуваемый воздушный шар, и недопустимо быстро менять режим своей деятельности… Декомпрессия!
Это очень болезненно и опасно, потому, сказал Алексей, пару часов он точно еще просидит у твоей постели, что и делал до поры, когда твоё состояние стало слегка улучшаться. Я хотел, было, его немного проводить, больше из благодарности, нежели из вежливости, но Алексей мою галантность не поддержал:
– Не оставляйте жену ни на секунду! Ей, в общем-то, дальше должно быть несколько легче; пусть она поспит. Но если вдруг ее состояние хоть немного ухудшится, повторяю, хоть немного, звоните мне немедленно. Особенно, в течение этой ночи и утром. Однако надеюсь на лучшее. Идите же к ней, и не отходите!
Та ночь прошла тяжело и для тебя, и для меня, поскольку не то чтобы заснуть, но и прилечь я себе не позволил, дежуря рядом с тобой, пребывающей в забытье, а с рассветом, успокоившись тем, что всё обошлось, незаметно для себя всё же отключился, скорчившись на стуле.
Проснулся я, как мне показалось, через минуту, от твоих негромких и ласковых слов:
– Сереженька! Ты так и просидел здесь? Хороший мой, ложись! Мне стало легче! – я не верил своим глазам, воспринимая это как сон, но ты мне улыбалась уже не измученно, с чем в последние дни приходилось мириться, а вполне жизнерадостно и счастливо.
Ура! Чудо свершилось! Мы воспрянули духом, поскольку опять появилась какая-то, пусть робкая, но достаточно обоснованная надежда на выздоровление. Ты даже захотела погулять, и мы в полдень действительно собрались с тобой в скверик. Совсем недалеко, всего на сотню метров от дома, только для того, чтобы ты прочувствовала хорошую перспективу, чтобы подышать на улице и отвлечься переменой обстановки. Но даже этот пустячок каким-то невероятным образом возвратил в тебя прежнее, так любимое мною состояние и содержание!
Глава 14
Через день на волне наших небеспричинных радостей и поскольку всё происходило накануне новогодних праздников, мы рискнули принять приглашение Станислава Николаевича и его жены, пожелавших видеть нас у себя в новогоднюю ночь.
Ты бурно радовалась тому, что болезнь тебя отпустила, предоставив возможность вернуться в прежнюю, почти полноценную жизнь. А я смотрел на тебя и радовался тому, с каким ликованием ты подбирала себе подходящее случаю платье, ибо давно ни одно из них надеть не имела ни необходимости, ни возможности, ни желания.
Уже перед выходом из дома я демонстративно отстранился от тебя на длину вытянутых рук, сделав паузу, принял вид, будто придирчиво оглядываю тебя с головы до ног и затем, уже вполне довольный тем, что увидел, и, не скрывая этого, объявил тебе:
– Как же ты хороша, моя Светланка! Ты просто великолепна! Как никогда!
Это непритязательный комплимент тебя окрылил; ты вся засветилась и потянула меня за руку – скорее на улицу, скорее на воздух, «я так залежалась в этих стенах!»
Мы медленно и немного прошлись вдоль дома, пока я не поймал такси, и скоро оказались на месте. В лифте, видимо, вспомнив всё сразу, с тобой произошедшее в последнее время, ты вдруг заволновалась: «Не напрасно ли пришли? До гостей ли нам теперь? Еще людям настроение испортим!»
Но нас с нетерпением ждали. Нина Ивановна, жена Станислава Николаевича, сверкая самой доброжелательной улыбкой, обняла тебя у самой двери и от души расцеловала. У нее на глазах появились слезы: «Совсем как наша Лизонька! Похожа-то как…»
– Я знаю… – сразу созналась ты с повлажневшими в этот миг глазами. – Мне Сережа рассказал о вашем горе! Я тогда долго плакала… Только, всё равно, Лиза ваша, я думаю, скоро найдется! А вы очень красивая и добрая, как моя мама! – очень трогательно произнесла ты.
Нина Ивановна, расчувствовавшись и шмыгая носом, помогла тебе снять пальто, а затем, стараясь обнимать тебя даже на ходу, повела вглубь квартиры. Я же в тесноте их прихожей, наконец, по-мужски поздоровался со своим шефом, Станиславом Николаевичем, поздравил его с наступающим годом, выполнением годового плана и предупредил вполголоса, что пока у нас всё непривычно хорошо. Не сглазить бы, но, так или иначе, следует иметь в виду, что долго ты не выдержишь, очень уж слаба.
Хозяева принялись показывать нам свою квартиру, в каждой комнате которой стояли на мебели или висели на стенах фотографии молоденькой обаятельной счастливой женщины; она и была их дочерью Лизой. Эти фотографии создавали особую обстановку, а у нас, кроме того, и соответствующее ей настроение, совсем не способствующее веселью. Тем не менее, удачные шутки хозяина квартиры и потрясающее гостеприимство его супруги скоро сделали своё дело – за столом мы почувствовали себя просто и весело.
Ты почти ничего не ела, к чему я давно привык, но и хозяева, спасибо им за то, тебя не принуждали, кое-что зная о твоём состоянии. Правда, Станислав Николаевич, слегка разгорячившись шампанским, подчеркнуто галантно, даже чересчур, в водевильном стиле пригласил тебя на быстрый танец, но ты извинилась, прижавшись ко мне, как бы ища защиту.
– Нет, нет! – остановил я напор со стороны Станислава Николаевича. – Светлана танцует лишь со мной! Считайте, что это мой каприз! Прошу меня покорнейше простить, а вот вы! – я обратился к хозяину квартиры и к его супруге. – Такая прекрасная пара, танцуйте и за себя, и за нас! – подыграл я его «галантности».
И далее всё было очень легко и приятно. Помнишь, через пару часов мы, тепло попрощавшись с хозяевами, даже немного с ними прогулялись, вдыхая чистый морозный воздух и весело наблюдая опаздывающих к праздничному столу пешеходов, скоро были у себя дома.
Ты, несмотря на прекрасное настроение, очень утомилась, потому прилегла и сразу заснула с улыбкой. О подобном счастье я и думать забыл. Но твоя усталость подсказывала мне не обманываться, ибо наша болезнь не дремала.
Я не стал включать телевизор, чтобы не разбудить тебя, и праздничный бой курантов услышал из радиоприемника в кухне – с бокалом шампанского, но в одиночестве. «Пусть наступивший год изменит нашу с тобой жизнь, мой Светик, только в лучшую сторону!»
Окрыленный новогодним успехом, я и на следующий день предложил тебе немного пройтись, так сказать, развеяться, но ты испытывала сильное недомогание:
– Знаешь, Сереженька, мне уже ничего и никуда не хочется! Ни сейчас, и ни потом! Я вообще ни о чем теперь, чего в жизни мне не досталось и не успелось, нисколько не грущу и не жалею. Мне никакой Рим не нужен, не нужны египетские пирамиды и неиспробованные кокосовые орехи, мне совсем не интересны самые знаменитые спектакли и балеты, непознанные мною ранее, но мне бесконечно дорого то, что в моей жизни уже было, что сбылось, и что у меня еще сохранилось. Я люблю почти беззаботное своё детство. Люблю родителей, пока они жили вместе, а я с ними. Дорога мне моя первая учительница, Ефросиния Макаровна. Дорог мой пруд и студенческие подруги. Я вспоминаю и люблю каждую травинку, каждого жучка и паучка. Особо дорог мне ты и твое внимание, особенно сейчас, и твоя забота, и все твои слова, обращенные ко мне. И всё это составляет моё огромное богатство – только моё! Всё это находится во мне и его нельзя отнять! Оно уйдет со мной и там останется со мной навсегда… А еще, знаешь, мне кажется, будто за последнее время я очень поумнела. У меня теперь появились такие интересные и оригинальные мысли, которым я сама удивляюсь и очень им рада; мне с ними интереснее жить. Жаль только, что скоро они мне не понадобятся, да и сейчас, кроме меня, никому не нужны. Но теперь я додумалась до очень важного, чего раньше не подозревала – оказывается, быть наедине с самой собой, думать о чем-то самостоятельно, смело, без оглядки на авторитеты, не пытаясь вспомнить, что уже читала на этот счет, а самостоятельно – это так интересно! Мне же всегда казалось, будто я неинтересная, неумная, а когда ты обратил на меня внимание, я поверила тебе, что всё не так! Твоё внимание, а потом и твоя любовь, меня очень подняли в своих глазах. Я теперь знаю, что значит быть счастливой. Вот! – закончила ты действительно со счастливой улыбкой и заснула.
Глава 15
Недели через две, уже в наступившем году, тебя опять принялись всё сильнее одолевать те злополучные воды, от которых, как нам казалось, мы избавились. Они постепенно накапливались, никуда не уходя и не рассасываясь, и создавали не только дополнительную физическую нагрузку и неудобства, но и мешали тебе дышать.
По приходу с работы, едва пробежавшись по ближайшим гастрономам, я сразу открывал форточки; морозный воздух быстро заполнял квартиру – я рассчитывал, что тебе так станет легче – но ты почти всё время дрожала в ознобе, и форточку приходилось прикрывать даже в кухне. В том числе, чего раньше я не допускал, и при горящем газе. А мне всё чаще приходилось что-то готовить самостоятельно: и для себя, и отдельно для тебя, потому что ты по-прежнему не только почти не ела, но и запахи пищи тебя раздражали, доводили до тошноты, и я уж не знал, чем могу тебе угодить.
В ход пошли какие-то соки, иногда мандарины-апельсины-грейпфруты, иногда детское питание из крохотных стеклянных баночек. Но и они, большей частью, тебя редко привлекали. Ты худела и худела. Это становилось всё более заметным по щекам, носу, ключицам, ногам, хотя твой вес не уменьшался, а даже возрастал: виной тому были всё те же злополучные воды. Противодействуя им, ты старалась меньше пить, хотя я уже не раз тебе напоминал, что мне рассказал врач со «скорой» – воды появляются не от того, пьешь ты или нет; это результат сложных внутренних процессов, вызванных твоей болезнью. Пить тебе желательно, как раз, побольше.
Как-то я, не выдержав своих пассивных наблюдений, опять позвонил тому хирургу, Алексею, которому был весьма благодарен за помощь, и, извинившись, что не забыл его вопреки обещаниям, поскольку опять очень нужна его помощь. Он не рядился: мы быстро обо всём договорились.
Вторая операция, опять же на дому, проходила для тебя еще тяжелее, но приходилось терпеть и тебе, и мне, поскольку по нашему опыту она обещала облегчение в дальнейшем. Улучшив момент, я задал Алексею вопрос, который в силу его прилипчивости постоянно крутился у меня в голове, но который я задавать и не собирался – ни к чему! Тем не менее, как-то машинально, а всё-таки спросил: «Сколько нам еще раз придется повторять эту процедуру?»
– Более трех никому не удавалось! – не раздумывая, ответил Алексей, оставив меня в сомнениях, связанных с моей уже хронической усталостью и, как следствие, с неспособностью сразу понять, хорошо ли то, что он сказал, или напротив?
Его слова прозвучали зловеще.
К концу января ты практически не вставала, даже редко садилась в кровати, просто не могла это сделать из-за слабости, и мне приходилось ежедневно, а то и не раз, носить тебя в ванную, чтобы искупать. Физически это было совсем не тяжело, ведь ты превратилась в пушинку, – но мне было трудно всё видеть, воспринимать и составлять вопреки своему желанию сопутствующие наблюдения, выводы и прогнозы. В тебе почти не осталось ни веса, ни жизни, лишь глаза, выразительные и ставшие в последнее время еще более понимающими, пронизывали меня насквозь. Это было очень больно.
Не берусь сейчас описывать то, что я тогда видел – эти воспоминания не нужны тебе и очень тяжелы для меня, но всё, что мы с тобой в то время переживали, для меня оказалось сущим адом, а уж для тебя и подавно. Бедный мой Лучик, что сделала с тобой, еще недавно красивой, цветущей и счастливой, эта безжалостная и никому не уступающая в своем зловредном могуществе болезнь!
Я глядел на тебя и ужасался тем изменениям, которые мне приходилось отмечать день ото дня. Это было настолько страшно, что, опять же, не хочу их сейчас вспоминать, особенно, в деталях. Но более всего меня пугал тогда даже не твой внешний вид, а то, что я сам уже не воспринимал тебя как раньше, я уже не чувствовал к тебе той нежности и любви, которая раньше меня переполняла. С моей стороны осталась лишь забота и долг. Твой облик уже не притягивал, а отталкивал меня, хотя, было бы хорошо, если бы ты этого не заметила. Ведь всё во мне происходило помимо моего желания и воли.
Да! Мне постоянно и бесконечно было жаль тебя. Чувство долга, но уже не любовь, ни при каких условиях не позволили бы мне покинуть тебя в безнадежном твоём состоянии, но меня более всего уже тревожила собственная душа – что с нею стало?
Неужели я не любил тебя по-настоящему даже раньше, когда весь горел от любви, как мне казалось, если столь быстро изменился к тебе при первой же, пусть и очень серьезной, пусть даже роковой трудности? Что со мной, если я стал непроизвольно отводить взгляд от тебя, всякий раз, когда это оказывалось возможным.
О прежней твоей молодости и красоте уже неуместно было вспоминать; ты стала не просто некрасивой, ты внешне стала иной, не такой, которую я впервые увидал и полюбил. Причем все изменения в твоем лице и теле не только внешне делали тебя иной, почти незнакомой мне, не такой, какую я полюбил, но они пугали меня всё более проявляющейся жуткой уродливостью, возможной лишь в страшной сказке с какими-то диковинными страшилищами… Именно в этом банальном смысле я боялся твоего нынешнего лица, с его увядшей, желтой и настолько стянувшейся кожей, что с трудом смыкались бескровные губы и даже во сне оставались приоткрытыми глаза. Из-за невозможной худобы неправдоподобно выпятились скулы, стали очень резкими, будто специально подчеркнутые плохим художником, большие коричневые пятна пигментации на коже…