
Молодой Бояркин
градусник, то сделалась какой-то невменяемой. Она слышала где-то, что при высокой
температуре свертывается кровь, и, видя вялость ребенка, решила, что он умирает. Николай
хоть и не запаниковал, но Наденькин страх ему передался, и когда в одной рубашке он бежал
к ближайшему телефону вызывать "скорую", то молил бога, чтобы телефон был исправен. А
когда с автоматом повезло, то в этом сразу почудился какой-то добрый знак. Теперь же в
сломанных телефонах содержалась определенная назидательность. К тому же, вспомнив
жену и сына, Николай почувствовал, что звонить не может вовсе. К очередной будке он
подошел нерешительно, но этот телефон работал, и трубку подняли. Бояркин сразу узнал
голос Люды.
Через полчаса они встретились.
Бояркин видел немногих женщин, которые умели бы с таким вкусом одеваться, как
она. Таких обычно показывают в кино, где есть урбанизация и эмансипация, где нужно
проехать в автомобиле, красиво держать сигарету или не спеша выпить бокал вина. Люда
была энергичной и сообразительной, превосходно шила на себя. Все это позволяло ей
мгновенно реагировать на хитрые финты моды. Конечно, ее личность, как и личность всякой
женщины, изначально состояла из того древнего, вечного, что досталось от природы – из
желания любви, из жажды материнства. Но, казалось, что Люда в свои тридцать (или чуть
больше) лет отдала этому обязательному полный долг и стала жить какой-то абстрактной,
надстроечной жизнью. Познакомившись с Бояркиным, она сухо сообщила, что у нее двое
детей мальчиков, а муж, штурман речного теплохода, пять лет назад утонул на пляже. Больше
она к этой теме не возвращалась. Весь набор вечного, древнего трансформировался у нее в
потребность так пройтись по улице, чтобы мужчины позади лежали штабелями. Ничто
другое не доставляло ей удовлетворения. Бояркин никогда особенно не горел желанием
знакомиться с такими женщинами, и знакомство с Людой произошло как будто случайно, еще
во времена автобусных прогулок. Бояркин однажды надумал сходить в ресторан. Люда
сидела за соседним столиком, и, когда начались танцы, она, отказываясь от всех
приглашений, стала посматривать на Николая. Должно быть, он понравился ей только тем,
что не походил на ресторанного завсегдатая. В танце она оказалась такой гибкой и
податливой, что у Бояркина затуманило голову. После ресторана он проводил ее до дома, она
помахала ручкой и скрылась в подъезде. После этого они как-то созвонились и встретились
еще, поболтали на улице и точно так же расстались.
В этот раз она предстала полностью обновленной и с удовольствием представила себя
для обзора. На ней была юбка с жилеткой из черного ворсистого материала и фиолетовая
блузка. Это не было по-весеннему, но все соответствовало и ее смуглому лицу, и аккуратно
подчеркнутым губам приятного темно-вишневого цвета. В руке она держала маленький
строгий "дипломат", обтянутый тем же темным материалом. Пытаясь выглядеть достойным
кавалером, Николай подхватил было этот чемоданчик, но Люда не отпустила, сказав, что он
все равно пустой, и Бояркин понял свою оплошность – отсутствие чемоданчика разрушало
бы цельность ее ансамбля.
– Наша прогулка кстати, – очень красиво улыбаясь, сказала Люда. – Мне нужно в
магазин "Ткани". С неделю там не была. Возможно, какой-нибудь дефицит появился.
– Что ты все: ткани да ткани, – заметил Бояркин.
– А я вообще не понимаю, зачем жить, если недоедать, недосыпать и плохо одеваться,
– перебила он с усмешкой.
– Но – не делайте из еды культа, как говорил Остап Бендер, – напомнил Николай.
Люда презрительно усмехнулась, дернув уголком крашеного рта, и ничего не ответила.
Встречные мужчины, как и положено, было им по замыслу Люды, заворожено
засматривались на нее. Бояркин не понимал, какое место в ее замыслах имел он сам. Скорее
всего, он был нужен для контраста. Говорить с ней было не о чем. Ее речь состояла из глупых
поверхностных реплик, которые она бросала, будто отвлекаясь от какого-то важного дела.
Они зашли в "Ткани", потом – в кино. Выходя из зала, Бояркин не мог стереть с лица
разочарования.
– Тебе не понравилось? – спросила Люда в толчее прижимая к себе одной рукой
чемоданчик, а другой держась за локоть кавалера.
– Я не могу понять, зачем столько серьезных, неглупых людей работало для того,
чтобы украсть наше время. А мы еще жалуемся, что жизнь коротка. Он же совсем пустой,
этот фильм. Там задуматься не о чем.
– Задуматься? – удивленно переспросила Люда. – Какой ты странный. Этот фильм
веселый, и все.
– Веселый… А ты заметила, сколько людей там погибло?
– Ну, и сколько же?
– Человек десять… И все шутя, со смехом. Ну, что это такое? Неужели жизнь человека
так мало стоит?
– Так ты что же, все время сидел и считал?! – спросила она и, уже не сдерживаясь,
захохотала.
Николаю захотелось повернуться и уйти. Но это было бы неприлично. Для того же,
чтобы все было прилично, они выпили в кафетерии по стакану бледного, какого-то
нездорового на вид кофе и после этого распрощались. Бояркину необходимо было еще
съездить к теще и узнать, нет ли письма от Наденьки. Пока Бояркин в переполненных
автобусах добирался до Аэропортного, начало уже смеркаться. Валентина Петровна в ярко-
красном халате стояла на балконе в окружении ящиков с прорастающими цветами и
приветливо помахала рукой. Поднявшись на пятый этаж, Бояркин застал ее уже на кухне и,
спросив о письме, которого, как он и предполагал, не оказалось, прошел к Нине
Афанасьевне.
Старуха обрадовалась ему и села для разговора. Николай, опасаясь расспросов про
Наденьку, стал расспрашивать сам.
– Когда моему Кольке было десять месяцев, – заговорила вдруг Нина Афанасьевна о
том, что занимало ее в последнее время, – меня снова засватали. За Петра. Ох, хороший был
мужик. Водки в рот не брал. И меня, и Кольку моего жалел. С ним я еще ребятишек нажила.
Нажить-то нажила, а всегда говорила: "Колька мой, а эти – твои. Подрастут, и я уйду от тебя".
Но не дождалась, когда подрастут. Ушла как-то с Колькой к матери. А потом дай, думаю,
ребятишкам гостинцы отнесу. Пришла с булкой хлеба. Смотрю, а у Тамарки платье разорвано
– зашить некому. У меня сердце как окатило… Прижала я ее к себе… Тут все они меня
окружили, я в слезы… и осталась. И чего мне было уходить? Петр-то какой мужик был! Но не
любила. И почему не любила-то? Вот дура, так дура! Ведь я же и заботилась о нем. Рубашку
постираю, выглажу. Он любил чистым быть – на улице грязь, а он как посуху пройдет. Со
стороны посмотрю – эх, мужик-то какой – высокий, красивый! А не любила. Все казалось,
что не мой. Не мой, и все тут. Все первого помнила, который утонул, от которого Кольку
родила. Ребятишки подросли, и он сам уехал из деревни. А когда уже стариком умирать
собрался, попросил, чтобы меня телеграммой вызвали. Сидела я около него двенадцать дней.
Всю жизнь с ним вспомнили, уж и говорить-то не о чем, а он все не умирает. Я измучилась
вся. Мне надо бы картошку копать, мы тогда ее помногу садили. Я и уехала. Утром уехала, а
вечером он умер.
Нина Афанасьевна замолчала и продолжала сидеть грустно, едва заметно покачивая
головой. Она не договаривала всего, о чем думала. Давно уже не могла она понять, почему ее
дети вышли такими разными. Колька, который в сорок четвертом году, девятнадцатилетним,
сгорел в танке, был веселым и добрым. А остальные – скрытные, угрюмые, не считая разве
что Тамарки, но и ту тоже не сразу разберешь. Почему так – и мужья оба хорошие, и она
одной и той же бабой была, а такое различие? И лишь совсем недавно старуха догадалась,
что виновата все-таки она сама. Виновата в том, что детей рожала без любви. И вот теперь
эта угрюмость, какая-то несчастливость будет передаваться после нее, как по цепочке. И в
любимой внучке Наденьке это уже есть. Она тоже как бы вне любви родилась.
Нелегко было старухе от таких открытий. И никому не расскажешь – никто не
поймет…
Николай поднялся, скрывая лицо, подошел к окну.
– А как там дед-то сто лет? Все на лавочке сидит? – спросила она.
– Да что может с ним случиться, – беспечно ответил он. – Так же сидит, дежурит, – и,
обернувшись, повторил громче: – Так же и дежурит, говорю, сидит.
"Весь день сегодня вру, – подумал Бояркин, – но как тут не соврешь – ей нужна какая-
то вера. Уж лучше бы она в бога верила… А что если вера в загробную жизнь – это
своеобразное интуитивное предвидение будущего восстановления? Что если народная,
массовая интуиция (с какой бы иронией не относились мы сейчас к этому слову) все-таки
существует? В наше время становится все более понятной великая взаимообусловленность
всего на свете. Одна деталь мира включает в себя весь мир. Осколок разбитой бутылки может
рассказать не только о том, какой была сама бутылка, но и то, какой была история
человечества до того, как бутылка разбилась. Даже в душе одного человека можно разглядеть
весь многовековой опыт человечества со всеми его противоречивыми философиями и
верами; каждый человек в зависимости от обстоятельств может стать и святым, и фанатиком,
и убийцей, и распутником, и проповедником платонической любви.
А не существует ли в мире еще более обширной соподчиненности? Не находится ли
уже в современном человечестве, как в маленьком осколке, программа всей общей
миллиарднолетней истории человечества? И не находится ли тогда вся мировая гармония,
включая и наше будущее, в одном человеке? Может быть, именно этим объясняется то, что
человек всегда фантазирует о том, что, в конце концов, осуществляется?
Восстановление просто обязано быть. Да ведь если его не произойдет, если мой дед,
убитый в сорок втором году в маленькой деревушке под Ленинградом, не узнает, в конце
концов, о Победе, за которую он погиб, то ведь это будет такая чудовищная
несправедливость, что перед ней вся Вселенная не стоит ничего. С нравственной точки
зрения каждый человек имеет право быть бессмертным. Смерть пугает его не столько
инстинктивно, сколько нравственно, потому что делает жизнь бессмысленной".
…Валентина Петровна снова приготовила капусту, а гарниром к этому гарниру
отварила лапшу. Она налила зятю водки, но Николая замутило от одного запаха. Он был
голоден и ел, не замечая вкуса. Чтобы не молчать, теща принялась выкладывать
редакционные сплетни. В маленькой редакции сплетни были совсем мелкие, но Валентине
Петровне казались важными. Потом, опережая вопрос зятя, она сообщила, что своего мужа
выгнала.
– Его ведь тогда не клиенты из мед вытрезвителя поколотили, – сказала она, – а
хулиганы. Потребовали кольцо с руки. Он решил защищаться. Ну, отмутузили его и кольцо
это сняли. А кольцо-то девяностокопеечное, алюминиевое, только крашенное под золото.
Тоже мне, представительный человек, алюминий несчастный. Всыпали они ему хорошо, но
надо было больше.
Бояркин слушал, делая усилие, чтобы не улыбнуться. Наевшись, он не мог придумать
предлога исчезнуть, пока не решился уйти без предлога.
– Ну, я пошел, – сказал он поднимаясь.
Валентина Петровна, взявшаяся за посуду, кивнула, не отрывая глаз от раковины. Но в
коридоре Николай замешкался: на двери было два замка, и он, открывая то тот, то другой, не
мог разобрать, какой именно не пускает. Валентина Петровна, услышав его возню, пришла из
кухни.
– А что же ты? Посидел бы еще, – сказала она, широко распахивая перед ним дверь.
– Некогда, – буркнул Бояркин и вышел.
Войдя в двенадцать часов ночи в квартиру, он включил свет и долго смотрел в зеркало
у двери. "Кот, – подумал он о себе, – этого подлеца надо самого гнать на перевоспитание.
Желательно толстым батогом и впереди всех". Не снимая плаща, он сел на диван и вытянул
ноги на стул. Чего он искал сегодня, что воображал о себе? Для чего врал и менял маски? И
ведь это всякий раз случалось как бы не намеренно. "Сегодня я был разным со всеми только
потому, что боялся быть таким, какой я есть, – подумал он. – Я просто пока еще не личность,
потому и выпендриваюсь". Он взял тетрадку, исписанную утром и перечитал; все было
поверхностно и малозначительно. Бояркин швырнул тетрадку на окно и начал стелить
постель.
Утром он долго сидел зевал, скреб в голове, думал. Потом нашел другую, чистую,
тетрадку, подсел к окну и принялся медленно переписывать свою работу, выбрасывая все
лишнее. Работа сократилась почти в три раза, приняв более или менее законченный вид.
"Размышления о педагогике
Я рабочий. Пять лет назад я окончил школу. Учился в ГПТУ и служил в армии. Таким
образом, в ближайшем прошлом я был самым типичным объектом, подверженным
педагогическому воздействию. Сразу после школы я сделал одно банальное и очень грустное
для меня открытие, что, оказывается, все разнообразие школьных предметов служило для
всестороннего объяснения окружающего мира. Чем же тогда было для меня учение в то
время, когда я учился? Оно было некой обязательной нагрузкой, смысла которой я не видел.
Мир же я пытался объяснить и расширить по-своему, словно бы в какой-то иной сфере, чем
та, в которой находится школьное учение. Параграфы, правила, главы, химические или
физические законы почему-то очень мало обогащали этот мой мир. Если у меня и возникал
интерес к какой-то теме или к какому-то предмету, то даже этот интерес не совпадал с моими
попытками как-то сформировать мировоззрение. Могу уверенно сказать, что то же самое
происходило почти со всеми моими одноклассниками. Почему так? Попытаемся взглянуть на
педагогику принципиально.
Итак, главное, "идеальное" предназначение педагогики состоит в том, чтобы помогать
человеку быть счастливым, то есть помогать быть таким человеком, который ощущал бы мир
вокруг себя как гармонию, который бы и сам представлял собой как бы малую проекцию
всей мировой гармонии. Нормой жизни современного человека становится непрерывное
творческое самосовершенствование, поэтому школа должна стать своеобразным
первоначальным тренингом. Исходить же нужно из того, что у каждого человека существует
своя первоначальная естественная, данная ему индивидуально, как отпечатки пальцев, логика
познания, своя логика перехода от одного, усвоенного, к другому, еще не известному. В
любом ребенке она включается сама собой, когда он начинает надоедать своими "почему?"
Именно в этот момент образование и должно быть мягко, незаметно подключено к этому его
естественному стремлению, а в дальнейшем снабжать именно той пищей, которая нужна.
Для обеспечения этого образовательного процесса необходимо принципиальное изменение
школьной программы. Все сегодняшние компоненты школьного обучения и воспитания
необходимо приготовить примерно по такому рецепту: в один большой чан свалить и
математику, и химию, физику, и литературу, и биологию, и астрономию – в общем, все.
Приплюсовать к этому все науки, которые пока еще не изучаются в школе, приправить эту
смесь всеми необходимыми лекциями, нотациями, наставлениями по правилам поведения,
бережному отношению к хлебу и так далее. Потом все это тщательно перемешать и дать
отстояться. Смесь расслоится, но это уже не будут пласты физики, химии или чего-то еще. В
каждом пласте будет, как говорится, всего понемногу, но зато это будет очень прочное,
объемное соединение. Весь курс школьного образования, таким образом, разделится на ряд
последовательных, отдельных, законченных кусков материала, усваивая которые ученики
будут гармонично расширять свое представление о мире. Для подобного обучения
потребуется единый школьный учебник, разделенный на классные тома, а каждый урок,
возможно, будет проводить бригада преподавателей или один специально подготовленный
преподаватель.
Этот способ преподавания подразумевает и естественное, как бы "невольное"
воспитание. Гармоничное осознание мира имеет и прямой нравственный эффект, потому что
неизбежно рождает потребность увидеть в этой осознанной гармонии свое место. А что это,
как не высоконравственная потребность?
Идеальное же образование будет возможным при существовании индивидуального
дифференцированного учебника для каждого ученика. Этим, наверное, займется специальная
машина, обладающая суммой знаний о мире. В нее будет вводиться программа какого-либо
ученика: его природные задатки, информация об особенностях памяти, нервной системы и
так далее, а машина будет выдавать для него индивидуальную образовательную программу.
Понятно, что создание такой машины и таких программ потребует усилий многих
институтов, академии художеств, медицинской академии, консерватории, многих педагогов,
писателей, философов, психологов, кибернетиков и так далее. Но иначе нельзя. Сейчас, в
конце века, основная духовная и даже жизненно важная проблема человечества состоит в
осознании каждым человеком своего места и своей позиции на Земле и от педагогики тут
зависит очень многое…"
Далее у Бояркина шла детальная, конкретная разработка этих его главных положений,
предполагаемые подступы к "идеальному образованию".
Николай прочитал переписанное и, свернув тетрадь трубочкой, некоторое время сидел
раздумывая. Потом швырнул тетрадку на окно и стал собирать в рюкзак чистые рубашки,
теперь уже с коротким рукавом.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ
В тот день, когда Бояркин вернулся в Плетневку, недельный срок, назначенный Дуней,
окончился. Они встретились вечером у старого стога за огородами. Николай соскучился, и,
когда Дуня пришла, он прижал ее к себе. Днем, когда Бояркин трясся в автобусе, стояла по-
настоящему летняя жара, и теперь ему показалось, что от Дуни пахло молоком, сухой пылью
и самим солнцем. Николай, сразу, словно внутренне распрямившись, зажил в сфере ее
излучения. О своих недавних городских телефонных страданиях он забыл. Казалось, это
было очень давно и как будто не с ним.
– Слушай-ка, Коля, помнишь, ты говорил про мой комплекс неполноценности? –
сказала Дуня. – Так как же мне от него избавиться, а? Я сейчас только об этом и думаю.
– А ведь я что-то твоей скованности больше не замечаю, – с удивлением сказал
Бояркин. – Может быть, ее и не было совсем. И комплекс твой мне, наверное, просто
почудился.
– Нет, не почудился, он существует. Это только с тобой я такая свободная – ты же мой
друг. Так что же мне делать?
– По-моему, самое трудное уже преодолено, потому что ты начала думать. Теперь
только думай и думай. А дневник ты ведешь?
– Да так… – сказала Дуня, смешавшись, – пишу, но не очень… Да еще боюсь – вдруг,
кто найдет.
– Ты боишься, что кто-нибудь узнает о твоих недостатках?
– Конечно, будут ведь смеяться…
– Это плохо, что ты боишься. Победа над недостатками как раз с того и начинается,
что ты перестаешь их бояться, с того, что решишься их не скрывать. От спрятанного никогда
не освободишься… Ну, как? Достаточно морали или продолжать?
– Достаточно, – сказала Дуня, положив голову на его плечо, – я постараюсь не
бояться… насколько хватит смелости.
– Ты завтра не пойдешь отмываться от меня? – спросил Николай.
– А завтра не банный день… В этот раз ты меня мало вспоминал. Я это чувствовала.
– Но все же вспоминал… Почему-то твое лицо не держится в памяти. Обычно так
бывает с лицами всех дорогих людей. Это для того, чтобы с родными хотелось чаще
видеться. Наверное, тем, что забываешь ты чье-то лицо или нет, можно определить,
необходим тебе этот человек или нет.
– Ну-ка, постой, постой, – сказала Дуня.
Она отвернулась к темнеющему дереву и, проверяя себя, вспомнила лицо Бояркина:
"У него красивые губы, реснички светлые на кончиках, немного посветлевшие от солнца
брови и усы". Она увидела это лицо ясно, как на фотографии. Очень хорошо вспомнилось и
лицо Олежки. Выходило, что не было необходимости в них обоих. Она не поверила этой
проверке, но замкнулась. В их хорошем настроении после этого что-то переломилось, пошло
на спад.
– Давай встретимся через три дня, – сказала Дуня на прощание.
Бояркин молчаливо согласился.
* * *
Цибулевич вдруг возмутился, что ему дали слишком большое задание.
– Какой ты, к черту, прораб, если ни бельмеса не соображаешь в строительстве, –
заявил он Пингину.
За выходные дни Игорь Тарасович хорошо отдохнул и был настроен доброжелательно.
– Я уж свое отсоображал, – попытался он отшутиться. – Мне бы до пенсии дотянуть.
– Нет, ты тут до пенсии не дотянешь! Ишь, ты приехал пенсию зарабатывать! –
повысил голос Цибулевич. – Ты почему мне прогулы наставил? Прогулы он мастер ставить, а
в строительстве ни бе ни ме.
– Иди проспись! – резко крикнул заведенный Игорь Тарасович, словно боясь, что
еретическая мысль Цибулевича дойдет и до других. – Иди проспись, говорю!
– Ты учти, что те деньги, которые мне недоплатят, я сам с тебя сдеру. Сдеру, как шкуру
с удава. У тебя есть телевизор? Вот его и утащу. И пропью за один присест.
– Ты мне не горлопань! Не горлопань, тебе говорят. Ишь, разгорлопанился! – ответил
прораб.
Поединок был неравный. Цибулевич сыпал обвинения одно интересней другого, а у
Пингина что-то заклинило, и он кричал только "проспись" и "не горлопань! "
– Да хватит вам! – не выдержав, крикнул, наконец, Федоров. – Сцепились два старых
дурака.
Цибулевич после этого улизнул за дверь, и только тут отрезвленного Игоря Тарасовича
проняло по-настоящему.
– Смотрите-ка, он меня пугает! – закричал он, ни к кому не обращаясь. – Не
доработаю! Дорабо-отаю! Во что бы то ни стало, доработаю! А уж с таким-то тощим
пьяницей справлюсь.
Не будь последней фразы, ссора тут же и забилась бы. Но потом весь день строители
хохотали, представляя, как происходила бы рукопашная между этими двумя цыплятами.
* * *
Вместо Саньки на его место в общежитие монтажников приехал новенький – Роман
Батурин – мужчина двадцати шести лет. Он был цыганской наружности, с тонкими чертами
лица, горбоносый, но с широкими черными усами. Приехал он в плетенках и удивился, что
здесь еще не отвыкли от сапог. Каменщиком он был таким, что сам Топтайкин годился ему
лишь в помощники. Но Топтайкин тоже клал, взяв к себе подручным Гену Щербатого, а
Бояркина отдал новенькому. Во время кладки Батурин выглядел как будто ленивым, но он
почти не менял взятого темпа, не делал лишних движений, не курил во время работы, и дело
продвигалось куда податливей, чем у бригадира. Дух соперничества у него, однако,
отсутствовал полностью – просто Роман работал, как привык. В чемодане он привез портрет
жены, при извлечении которого на свет все присутствующие недоуменно переглянулись; это
была не просто маленькая фотокарточка, а самый настоящий портрет, изображающий лицо
почти в натуральную величину, в большой не слишком транспортабельной рамке. Но Роман
даже не заметил общего недоумения и вывесил портрет на стену с таким видом, словно
переехал из одной квартиры в другую и сейчас начнет доставать из чемодана и кресла, и
диван, и холодильник…
– Не материтесь, она не любит, – сказал Роман, последний раз проверяя прямо ли
висит портрет, но сказал с таким значением, словно это вовсе был и не портрет.
И с этим портретом в комнате действительно что-то изменилось, потому что, сказав
что-нибудь "не то", строители невольно натыкались на укоризненный взгляд симпатичной,
по-милому широкоскулой молодой женщины.
На обед Батурин и Бояркин стали ходить вместе, и каждый день забегали на почту,
потому что уже на второй день приезда Роман стал ждать письмо от жены. Раньше Николай
бывал на почте вместе с Санькой, ожидавшим вызова из Владивостока, и знал в лицо всех
работниц.
– Где мои семь писем от семи моих жен? – обычно спрашивал он вместо приветствия,
подыгрывая общепринятой версии о многоженстве командированных.
– Еще пишут, – обычно отвечали на почте, но на пятый день после приезда из города
его так же шутя спросили: – А телеграммы тебе не надо?